Жизнеописание Хорька

Алешковский Петр

В маленьком, забытом богом городке живет юноша по прозвищу Хорек. Неполная семья, мать – алкоголичка, мальчик воспитывает себя сам, как умеет. Взрослея, становится жестоким и мстительным, силой берет то, что другие не хотят или не могут ему дать. Но в какой-то момент он открывает в себе странную и пугающую особенность – он может разговаривать с богом и тот его слышит. Правда, бог Хорька – это не церковный бог, не бог обрядов и ритуалов, а природный, простой и всеобъемлющий бог, который был у человечества еще до начала религий. Алешковский ставит в своем романе болезненный и очень искренний вопрос: может ли чудовище заслужить божественную красоту при жизни? Правильно ли это, должно ли так быть? И если должно, то кто тогда несет ответственность за боль, причиненную человеком другому человеку?

Роман «Жизнеописание Хорька» был финалистом премии Русский Букер несколько лет назад, сегодня он переведен на немецкий и хорошо известен европейскому читателю.

Своеобразное видение мира, переданное автором через героя, поможет иначе взглянуть на противопоставление Добра и Зла и в финале проникнуться к Хорьку если не любовью, то сочувствием и симпатией.

Часть I

1

Не слишком и много лет тому назад, но и не так чтоб позавчера, когда Старгород изобиловал еще людьми остроумными и веселыми, приятная компания разновозрастных мужчин, изгнанная с улицы крепчайшим морозом, собралась в подсобке овощного магазинчика, служившего до исторического материализма городу кордегардией на главной Питерской дороге. Помещеньице было выделено в складском пространстве перегородкой из толстой ольховой фанеры и имело грубо сколоченный сосновый стол и лавки, крашенные коричневым корабельным суриком. Единственное зарешеченное окошечко было заметено веселым морозным узором. В углу топилась буржуйка, сооруженная из двухсотлитровой бензиновой бочки.

Было тепло, уютно и душно... Пристроившись где кто горазд и поскидав пальто и телогрейки, решили обесточить основное помещение за час до закрытия, затворить магазинную дверь на засов и немного отдохнуть с имеющимся на полках чудным портвейном «три семерки», под крючковатый соленый огурец и бочковую капусту.

Три женщины-продавщицы принимали пятерых измаявшихся от зимней стужи и душевного одиночества кавалеров. Женщины были незамужние. Из них одна – видавшая виды – заведующая Анна Ивановна, другая, что помоложе, лет тридцати, – запевала и анекдотчица Раиса, и совсем еще молоденькая, восемнадцатилетняя, Зойка Хорева с восьмимесячным животом, а потому, собственно, в расчет не идущая.

Некий, правда, старикашка (годам к пятидесяти) – метр с кепкой, или шпенделек, – шустрый, остроумный и веселый, после первого же стаканчика недвусмысленно предложил Зойке дать ему на полкарасика, но опекавшая беременную заведующая цыкнула на охальника по-матерински, и все, оценив юмор, радостно поржали.

Довольно скоро в одном из углов среди ни на что уже иное не годных старичков завязался разговор о политике – двое же счастливцев щегольков помоложе вплотную придвинулись к Анне Ивановне с Раиской.

2

Провожали Зойку до роддома той же компанией. Идти было недалеко – каких-то четыре квартала, но мороз разогнал хмель, и только в приемном отделении опять накатила сахарная, чисто портвейная тяжесть. Роженицу сдали матерящейся косорукой санитарке и отправились уже на квартиру к Раисе – допивать.

Зойке же крупно не повезло. Роды случились неблагополучные, с ножным предлежанием. На счастье, профессор Рахлин из Ленинграда, наезжающий в Старгород на областные курсы повышения квалификации, задержался в родблоке допоздна и продемонстрировал мастерское исполнение способа Цовьянова. Зойка, окосевшая от портвейна, слабо реагировала на боль. Ей было, вправду сказать, все равно – ребенка она не хотела. Первый раз у нее был выкидыш, во второй, по совету Раиски, она прыгала с сарая на всю ступню и чуть не окочурилась тогда от боли и кровотечения. Теперь доносила по собственной только глупости – переходила последний срок – и потому сначала даже обрадовалась, уловив конец профессоровой лекции, – при тазовых предлежаниях дети зачастую рождаются мертвыми или умирают в первые два-три дня, но, услышав крик младенца, смирилась. Почему-то она была уверена, что этому суждено жить.

Так и случилось. Маленький, синюшный ребенок, рожденный в ночь на четырнадцатое января, выжил и был внесен в церковь на пятый свой день в лютый крещенский мороз Зойкиной матерью, которая и настояла на соблюдении основного православного обряда. Мальчика нарекли в честь бабкиного отца Даниилом, традиционно, как безотцовщине, даровав отчество Иванович.

3

Детство Даниила Ивановича проходило не то чтоб безмятежно. Сынок был Зойке, в ее восемнадцать развеселых, чистой обузой, и, потому как кончилось молоко – а кончилось оно катастрофически быстро, на третьем месяце, после очередного крутого запоя, – кормить она его принялась крайне бесшабашно: просыпала молочную кухню, порой по пьяни разливала драгоценные миллиграммы по столу, порой просто забывала сунуть в вопящий ротик замурзанную соску. Но мальчуган, несмотря ни на что, рос, привыкал сосать вместо соски большой палец и эту вредную привычку сохранил впоследствии. Маленький жадный ротик потом скривился вдогон за пальцем направо и чуть вниз, глазенки, обычно разглядывающие в таком нежном возрасте ангелов на шевелящихся над колыбелькой воздусях, настороженно блестели, а маленькие оттопыренные ушки уже тогда поразительно четко воспринимали все звуки вокруг, давая команду завопить или затаиться сообразно ситуации. Допустим, если мать приходила уже пьяная и не одна, маленький сначала выдавал отчаянный писк, напоминал о своем существовании, но, почувствовав, что никто им заниматься пока не собирается, выжидающе затихал, принимался обрабатывать палец или вылавливал жеваную марлевую колбаску с хлебом и сосал оттуда какие-то ему одному ведомые кислые жизненные соки. Все же обычно, перед тем как улечься, мать затыкала его галочий зев мерной младенческой бутылочкой, и он наедался на ночь и затихал или, теребя пальчиками пеленку, прислушивался к шорохам на кушетке, к ласковому матерку залетного кавалера; каторги свивальника он не отведал – мать где-то услышала, что свободное пеленание развивает мужскую самостоятельность, и скручивала его туго и крепко, но по грудь.

Утром, после дойки, часам к десяти, появлялась бабка, добиравшаяся в город из поозерской деревни. Младенец, заслышав ее тяжелые шаги в прихожей, начинал заполошно вопить, предвкушая теплое молочко и купанье в побитом алюминиевом тазу. После, намазанный блестящим вазелином, упеленутый в чистое, он засыпал мгновенно – проваливался в спасительную яму сна, сберегая силы на полуголодную вторую половину дня, когда бабка, отгулюкав над ним, исчезала. Она боялась дочки. Та могла и прибить по настроению. Тягостно вздыхая, коря только себя, дуру, что умудрилась вырастить этакое идолище, бабка предпочитала испаряться пораньше.

Но однажды задержалась – прибирая по дому, варя обед, стирая белье, не поглядела на часы. Мальчик, при бабке властный и раскованный, обдудонившись, тут же дал о себе знать, и та, вся светясь от умиления, выложила своего «золотенького» на стол. Под холодной струей воздуха ему захотелось еще, и он пустил вверх блестящий фонтанчик – бабка, ловя его руками, смеялась и приговаривала: «Божья роса, чисто божья роса!» – и целовала свои мокрые руки. Затем перенесла его в кроватку, чтобы вновь заменить на столе мокрые пеленки на чистые. Тут-то и ворвалась в дом Зойка, ворвалась злой волчицей и, отпихнув мать, принялась за сына сама, сюсюкая и мотая уже пьянехонькой головой. Ей важно было похвастать перед топтавшимся в прихожей бакенщиком, показать, какая она хорошая и заботливая мать, – в ту пору она не потеряла еще надежды найти постоянного спутника жизни, а бакенщик был сравнительно молод – до тридцати. Но как-то нескладно она взялась, да и мальчонка был еще мокрый, весь в «божьей росе», – худенькое тельце скользнуло из рук и шмякнулось на пол. Весь удар приняла попка – как две ледышки, стукнулись ножки о половицу, и Данилка заверещал, забился, и, конечно, вся вина была свалена на старую, что не вытерла, недоглядела, и вообще, вообще, вообще...

Ни одна косточка даже не хрупнула, только синяки неделю не сходили с зашибленных ягодиц, но, видно, как говорила бабка, какая-то жилка закусилась – ноги впоследствии росли плохо, и он остался заметно коротконог и, как кавалерист, ходил враскорячку.

После той истории бабка наконец-то решилась – в один пригожий денек выкрала внука и увезла к себе в деревню. Там Зойке было его не достать – деревенские бабы не дали б старуху в обиду, а худой молвы, как ни странно, ничего не боявшаяся Зойка боялась. Впрочем, такое положение дел ее даже устраивало – поорав для приличия, она стала наезжать по воскресеньям, а после и совсем прекратила визиты, заглядывая только изредка стрельнуть «до получки» десятку-другую.

4

Случалось, бабка таскала его в церковь. Иногда это было воскресенье, иногда – день на неделе, и внешне он воспринимал посещения как обычные, рутинные вылазки в город за продуктами. В большой краснокаменной купеческой храмине всегда было тепло, темно, и, пока бабка совершала круговой обход, прикладываясь к образам, он терся у свечного ларька, где неизменно получал горку конфеток, печений и маковых баранок. Исполнив ритуал, пораскланявшись со всеми, бабка выуживала его из ларька и вела к «детским» иконам – образам молнией убиенного Артемия Веркольского и к Иоанну и Иакову Менюжским. Каждый раз кто-то из находившихся рядом рассказывал ему их истории – он наизусть знал, как Блаженный Артемий «ужасеся чудного явления Божьей силы и от великого того грому и света молнийного испусти дух» и как пятилетний Иоанн, играя в чижа, ударил нечаянно битой братца и убил его, а после, испугавшись материнского гнева, спрятался в печи, где и задохся от дыма. Он слушал старушек, стрелял от нетерпенья глазами, выискивая укромный закут, где б мог затаиться и спокойно погрызть полученные у свечного ларька дары. Его постоянная настороженность и полное безразличие к рассказам принимались за внимание. Женщины пускались в разговоры «о детках», а он, клюнув иконки в нижний угол, исчезал и, блестя глазами из полутьмы придела, молча изучал это не совсем обычное людское скопище. Затаившись, неприметный, маленький, как лягушонок под корягой, он ловил рык дьякона, льющееся струение литургии. Благодаря свежей, молодой голове он легко запоминал непонятные слова, даже не стараясь вникнуть в их смысл.

Когда бабка подводила его к попу на исповедь, он послушно замирал, послушно подставлял под епитрахиль голову, послушно шел затем к причастию, бестрепетно исполнял все, что полагалось исполнить. Бабкины подружки умиленно гладили его по голове, подносили кружку с «теплотой», принимая его удивительную выдержку за редкую среди детей смиренность.

По окончании службы, приложившись к кресту, многие шли за церковную ограду на берег реки. Церковь, как водится, стояла на высоченном, овеваемом ветрами бугре, с которого, по преданию, начался город. Весь здешний район, с деревянным рынком, рыбацкой пристанью, механическими мастерскими, казенными заведениями и присутственными местами дооктябрьского периода, поделенными нынче на загогулистые коммуналки, назывался Холм, или Славянский Холм, или Славно, и не было в Старгороде шпаны задиристей и опасней, чем юные обитатели этого по-пролетарски скученного, не обремененного излишней собственностью района, коих кликали «славенскими» или попросту – «славными».

С высокого холма открывался вид на город, на кремль со щербатой стеной, на торчащие вверх и вниз по теченью реки монастыри – владетели и обереги в далеком прошлом водного въезда и выезда. Теперь их занимали ПТУ № 6 и местный политехнический.

На самом же холме ранее стоял монастырь, основанный святым Андроником «из римлян». Древние кельи не сохранились, и городская Дума возвела на святом месте краснокирпичный пятиглавый гигант, уцелевший в послереволюционной смуте и, единственный из старгородских церквей, не прервавший традиционного хвалословия Господня. На берегу, под собором, на маленьком, не зализанном водой пятачке, лежал святой камень – большой, гладкоокатанный валун цвета сине-зеленого с редкой искрой, явно не местного происхождения. Он не был похож ни на красный пористый здешний известняк, составляющий основу старых церквей и кремлевских башен, ни на моренные валуны с полей, хорошо шедшие в фундаменты, на каменки для бань и старые мостовые.

5

Устроить его в детский сад не удалось, и он таскался с матерью на работу. Там была полная свобода – либо играл в подсобке, либо лазил по складу, где разрешали есть любые фрукты, а чаще бегал на пустырях за магазином. По-прежнему его больше интересовали звери, нежели сверстники, – он дружил с собаками, мог часами следить за их пышными свадьбами – вид совокупляющихся псов будил в нем просыпающийся интерес к собственному телу. Он уходил с собаками далеко, но всегда каким-то особым чутьем находил дорогу назад к магазинчику. Еще он наблюдал, как кошка тешится с полузадушенным воробьем, рассматривал тщательно, как, облепленная алчными муравьями, извивается и помирает от их яда многоцветная стрекоза, – никакого садистского сладострастия он не испытывал, просто изучал проявления жизни и смерти. Гонял по помойкам голубей и ворон. Мальчишкам из соседних дворов настрого запрещали с ним водиться, он знал кучу изощренных ругательств, которых будто бы не знали они, – кривоногий, растерзанный, он вызывал опаску у благопристойных родителей. Завидя его, мальчишки кричали: «Криворотый, криворотый, Хорек!» – и он перестал искать их внимания.

Он придумал себе такую игру: ставил банку на банку, отходил назад и кидал камни, стараясь подбить то верхнюю, то нижнюю, в зависимости от поставленной задачи. Скоро научился не делать промахов – глаз у него был точный.

Из этой игры родилась забава посерьезней – затаившись в подсобке, он объявил войну крысам. Он умел замирать и ждал, пока глупые животные не выползут из своих нор, главное было не смотреть им в глаза – ориентироваться по слуху он научился у бабкиной козы. Чуть поводя головой с растопыренными, напряженно слушающими ушами, сжимал он в кулаке тяжелый подшипник – казалось, он спит, чуть приоткрыв глаза. Но вот крыса выбегала на свет, и тогда он неожиданно бросал и редко мазал, – но, чтоб оглушить, надо было попасть точно в глаз, а уж затем добивать палкой. Обычно крыса подпрыгивала, издавала мерзкий писк и исчезала в дырке в стене или между мешков с товаром. Но все же двух толстых с длинными голыми, наподобие свекольных, хвостами он добил и очень этим гордился.

Женщины в магазине скоро к нему привыкли и перестали замечать. Он не реагировал никак на их брошенные походя ласки, старался не попадаться им на глаза, и это, естественно, их обижало. Анна Ивановна, шествуя из подсобки в магазин, замечала его фигурку, затаившуюся где-то в углу, и, подойдя к прилавку, всегда бросала Зойке: «Твой-то, муделенок, все крыс сторожит».

– А и хрен с ним, лишь бы под ногами не вился, – отмахивалась Зойка.

Часть II

1

– Загубила-а, загубила-а жизнюшку, ведь все мне – на€ было, ан нет, подавай запретного, и все, все могла, в сахаре-конфетках каталась, – прокакала, скворешня, чума, сатана не нашего Бога, сама, сама я, сынка, сама виновата-а-а, – мать выла, Данилку тискала, зарывала его голову в халатик, в жаркие, отвисшие титьки. – Ты у меня не чуди, ты-то не чуди, мать я или волчица приблудная, а? А-а-ах ты, волчица лучшей, лучшей, верно, сыночка, верно? – посиневшим, запекшимся ртом приговаривала и не отпускала, держала за руки, тянула обнимать.

Как всегда, была пьяна – едкий портвейновый запах распространялся за версту, с порога валил с ног.

– Не забы-ыл, не забы-ыл, сыночка, к мамке своей вернулся, – она сидела на краешке продавленной кровати, в блеклой тесноте, на полу валялись лакированные аптечные костыли. – Прости, прости, что если не так, вот, обезножела, дура, упала, упала я.

Врала по обычаю или мешала желаемое с действительным: синячина под глазом, распухшая губа, руки – как гуси нащипали.

– К-кто, к-кто, мама? – спросил – и себя не узнал, голос осекся.

2

Но только окунулся в город, другая песня запелась, ПТУ, конечно, ему на черта сдалось, да год пропущен – мать упросила заведующую пристроить к кормушке: принимать бутылки в пункте около бани. Четвертной, тридцатка и полста в день к рукам прилипало, а с деньгой страха нет! Мужики-приемщики свои деньги подчистую пропивали, Хорек же, как трезвенник, – особняком – белая ворона. Но поприставали, постыдили и привыкли – сам с усам.

А усы начали пробиваться – не усы, усишки соминые по краям губы и перо на подбородке. Купил себе бритву, помазок, крем «после бритья», все это прятал от маманиных ухажеров – тем все едино, хоть консервной банкой шкрябаться. А они при парне попритихли, хоть и не особо в рост пошел, ноги по-старому отставали, но плечами обзавелся, развернулся вширь. Приобрел курточку, кроссовки, джинсы на кнопочках, рубашки венгерские со строчкой.

– Павлин, ехарный бабай, павли-ин, – хвалилась мать, когда в состоянии была хвалиться.

Кость у ней срослась, и пошла гульба-рыдание, червонный интерес покою не давал. Опять сынок стал лишний, только когда «занимала» на опохмелку, «на лечение, сыночка», голос заискивающе трепетал, а так... Махнул рукой на нее – жили как нежити.

– Девку б завел кучерявую, сидит как истукан у телевизора, – это означало: занял квартиру, по-человечески не расположиться.

3

После работы переодевался и бежать – Валюша в пять кончала в столовке. Встречались в парке. Торопливо терлись губами, она – руку на талию, он – на плечо, и одним существом двухголовым, довольным – в видеозал. Валюше без кино жизни нет. Глупенькая, шли после сквозь овсяный кисель белой ночью по улицам, как собачки на выгуле, а она:

– Клево! Бюстгальтер у нее с бабочкой, ты заметил? – Можно не отвечать, не требуется, кивай головой, главное – с шага не сбиться. – А плавки тигровые, я такие не видела еще.

Зрачки с вишенку: «А как он... А как она с ним. Ты думаешь, я так смогу?»

– Зачем тебе?

– Ну та-ак...

4

Он привык обуздывать желания, но все время подстраиваться было выше сил. Все чаще пропускал он мимо ушей Валюшин лепет, только пожимал недоуменно плечами, случись ей обидеться на его невнимательность, – в конце-то концов, и он требовал понимания, и требование это казалось естественным и простым, но Валюша никак не могла поступиться привычным, заведенным распорядком. Ее тянуло к людям. Хорька же они злили по-прежнему. Никто теперь не мог крикнуть на всю округу: «Криворотый, криворотый!», но он не забыл, оказывается, не забыл, и, стоило только окунуться в людскую массу, опять из глубин живота всплывала утерянная было в лесу настороженность. Внутренне собранный, как и прежде, он был постоянно готов к нападению, он ждал его, предчувствовал – неукротимые, широкие ноздри чутко втягивали воздух опасности, чужой воздух их нечестно устроенного мира. Ему хотелось постоянства, покоя, Валюшу же притворная жизнь урывками устраивала и веселила.

Наступил май. Кроме понедельника и четверга, танцплощадка работала ежедневно, и обычно теперь Валюша, взглянув на него с мольбой, тянула туда, поступаясь даже своей страстью к кинозалу. Тщательно маскируя раздражение под усталое безразличие, он вводил ее в круг, кивком головы даруя разрешение порезвиться, отходил в тень, подальше от слепящих бликов светомузыки, сосредоточенно глядел поверх толпы, ожидая, когда же ей наскучит, когда она прибежит, вспомнит о нем. Она прибегала, но всегда с одним: «Даня, пойдем, клево же, ты научишься!»

– Нет, неохота, – он старался отвечать помягче, и всегда выходило сухо, почти грубо.

– Ну тебя, я пойду, ладно?

Угрюмая сдержанность, непонятность снискали Хорьку авторитет на танцплощадке. Его приняли таким, какой он есть, не пытались заигрывать, не лезли знакомиться. Здоровались с ним за руку, с ритуальным почтением, не запросто так, шлепком о ладонь, пожимали – пятерня в пятерню, крепко, с оттяжкой, и он отходил к своему обособленному месту, как некогда Сохатый на площадке перед школой – вроде и присутствовал, а вроде и нет, выделяясь независимостью, твердым осознанием своего свободного права так тут стоять.

5

Судьба преподнесла подарок, превзошедший все ожиданья. Как обычно, он кончил работу, заглянул домой переодеться, перехватил кусок и вышел на улицу в парк – тетя Вера сегодня сторожила, и он рассчитывал остаться у Валюши. Но Валюша не пришла, первый раз за все время, и, предчувствуя недоброе, прождав целый час лишку, он почти бежал к ее дому. Воображение рисовало черт знает какие картины, почему-то он решил, что беда стряслась с тетей Верой.

На звонок долго не отзывались, но Хорек уловил ухом движение – в квартире кто-то был. Тогда он забарабанил в дверь ногами, услышал знакомые шаги – Валюша шла открывать.

Она и открыла, но не впустила за порог, просунулась в щелочку, вышла на площадку. Незнакомая раньше твердость, холодность не отпугнули, он попытался ее обнять, но Валюша отстранилась.

– Знаешь что, вали откуда пришел, надоел ты мне, понял? – без лишнего вступления проговорила она тихо, но с подчеркнутой ненавистью в голосе.

– Что с тобой? – Он не старался уже приблизиться, только изучающе глядел прямо в глаза.