Идрис-Мореход

Али Таир

В новом же романе Таир Али ищет и находит корни выживания лирического героя своего произведения, от имени кого ведется повествование. Перед нами оживают в его восприятии сложные перипетии истории начала прошлого столетия и связанной с нею личной судьбы его деда — своего рода перекати-поле. События происходят в Азербайджане и Турции на фоне недолгой жизни первой на Востоке Азербайджанской Демократической республики и в последующие советские годы.

Таир Али

ИДРИС-МОРЕХОД

роман

© Tair Ali, 2000

© «Абилов, Зейналов и сыновья», 2004 г.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Вдруг и как ниоткуда вошел в азербайджанскую литературу писатель Таир Али.

Его имя никому не было известно. Впервые он заявил о себе уже в тридцатилетнем возрасте. Три года назад увидел свет его серьезный роман–исследование — «Ибишев».

Автору оказались чуждыми традиции национальной классики и современной азербайджанской прозы. Дело вовсе не в том, что он пишет на русском языке.

Таир Али избежал и тенденций русской литературы, тем более — в ее советском исполнении.

При ярко выраженных национальных особенностях содержания и колорита «Ибишева», это исследование скорее восходит к творческим достижениям таких корифеев мировой литературы XX столетия, как Фолкнер и Джойс, Борхес и Кортасар.

Часть 1

В ГОРОДЕ ЦАРЕЙ

1

Сказано:

«Ты видишь корабли, рассекающие море…».

В 27 лет мой дедушка, Идрис Халил, увидел Город Царей.

Путь его лежал на Запад, туда, где в белых водах Мраморного моря исчезает солнце.

Поезд, окутанный клубами горячего пара, тронулся, и на перроне старого Сабунчинского вокзала, бесследно исчезнувшего еще в 1928 году, в суетливой толпе провожающих, носильщиков с бронзовыми бляхами на груди, продавцов шербета и чистильщиков обуви остались стоять два старших брата Идриса Халила в одинаковых пиджачных парах.

2

24 ноября 1914 года.

С утра моросит холодный дождь, временами переходящий в мокрый снег. Идрис Халил торопливо идет по проспекту Бейоглу, мимо роскошных витрин с импортной европейской одеждой, цены на которую, в связи с войной и морской блокадой, выросли почти втрое, мимо кофеен, ярко освещенных рыбных ресторанов, бакалейных магазинов. С грохотом проезжает трамвай, выкрашенный в красный цвет, над кабиной кондуктора трепещет маленький флажок с тремя полумесяцами. Уличные зазывалы хватают Идриса Халила за руки, назойливо предлагая зайти в маленькие кафе. Он отмахивается и продолжает торопливо идти, не поднимая глаз от мокрой брусчатки. На нем пиджак с поднятым воротником, из кармана которого торчит свернутая трубочкой рукопись, на опущенной голове промокшая феска, вокруг шеи длинный шарф. Нет ни светлого пальто с барашковым воротником, ни пресловутых штиблет.

Как это ни прискорбно, Идрис Халил голоден. Его подташнивает от пряного аромата кофе и запахов всевозможной снеди.

У тумбы с афишами, отпечатанными на тонкой газетной бумаге многоязыким, многоалфавитным языком Константинополя, турок с огромными висячими усами в расшитой золотом короткой курточке жарит на углях каштаны. Он переворачивает их щипцами, каштаны трещат на железной решетке, острый дым быстро поднимается к мокрому небу, тяжело висящему между летящими крышами многоэтажных домов. В переулке, под навесом, стоят торговцы рыбой. На деревянных подносах рядами уложена рыба и крупные мидии, увенчанные половинками лимонов.

У ворот опустевшей британской миссии, возле которой лениво дежурят вооруженные полицейские, Идрис Халил почти теряется в торопливой толпе, текущей в обоих направлениях. Непривычно много офицеров и агентов тайной полиции. Со стороны порта, из темных боковых улиц, парами выходят военные моряки с проститутками в широкополых шляпах кричащих цветов: некоторые из них держатся за руки и громко смеются, другие — молча смешиваются с толпой. И никто не обращает внимания ни на них, ни их спутниц, потому что идет война, и потому что Судьба, записанная на молодых лицах этих моряков, уже отчетливо проступила несмываемыми Знаками.

3

Простая магия чисел.

Нет ничего удивительного в том, что горячечный сон Идриса Халила продлился сорок дней и сорок ночей. Сон, в котором белая мука, случайно просыпанная на влажную землю, неизбежно обращалась в Соломенный путь, ведущий на Восток, к спасительному свету, рожденному из огня в кирпичной печи.

Балансируя на смутно различимой грани между жизнью и смертью, дедушка почти не испытывал страданий, сопряженных с болезнью. В тяжелом забытье, бледный, с заострившимися скулами и обросший бородой, он лежал на высоких подушках, и волоокая гречанка — мадам Стамбулиа — едва успевала менять полотенца у него на лбу.

В густом свете керосиновой лампы лицо Идриса Халила похоже на маску. Лишь судорожно подергиваются веки, да иногда он вдруг приподнимается на локтях и обводит жарко натопленную комнату невидящим взглядом. Но вдовая мадам Стамбулиа, страдающая в свои неполных сорок три года острыми приступами бессонницы, к счастью, находится рядом. Она укладывает его обратно и поит горячим чаем из большой фарфоровой чашки с сине–белым рисунком. Душа Идриса–морехода, почти оторвавшись от измученного тела, продолжает пребывать рядом с пышущими жаром противнями и сдобными булками. Душа его — вдыхает аромат горячего хлеба, марципана и кардамона, а сахарная пудра, клубящаяся, словно туман, застилает глаза.

Мадам Стамбулиа обтирает лицо и руки Идриса Халила губкой, смоченной в виноградном уксусе. Прохладный уксус обжигает кожу.

4

Арнавуткей — призрачный старомодный оазис разноцветных домов, отраженных в жемчужной воде Эгейского моря — затерялся где–то на окраине Мировой войны. Он также нереален, как и белый особняк Хайдара–эфенди, окруженный высокой чугунной оградой, заросшей жимолостью, который порой представляется мне просто дедушкиным вымыслом, некой метафорой рая из его недописанной поэмы…

Ничего удивительного в том, что Идрису Халилу было позволено остаться жить в доме своего спасителя и земляка.

Таинственный Хайдар–эфенди — то ли беглый преступник в романтическом стиле эпохи, то ли просто богатый купец, оказался человеком хотя и не расточительным, но и не скаредным. Так, за полтора года пребывания в его доме Идрис Халил, как и все остальные получавший еженедельное жалованье, успел обзавестись двумя костюмами из магазина готовой одежды, дюжиной рубашек, двумя парами башмаков и некоторыми книгами. При этом он регулярно откладывал часть денег на возвращение в Баку.

Дедушка был определен чем–то вроде управляющего с крайне ограниченными правами, потому что на самом деле всем в белом просторном доме из благородной средиземноморской сосны ведала энергичная мадам Стамбулиа. Она решала, где и какие именно продукты следует закупать, сколько денег тратить на керосин, уголь, сколько платить садовнику, кухарке, мальчишке–разносчику, какие газеты стоит выписывать, а какие нет, пора ли чинить черепицу на крыше, топить камин в гостиной, менять постельное белье. Одним словом, все хозяйство просторного дома в Арнавуткейе целиком управлялось ею одной, и должность дедушки оказалось сплошной синекурой, которая, в основном, сводилась к разным мелким поручениям и ведению записей в приходно–расходной книге под строгим контролем мадам Стамбулиа. Каждую пятницу она отправлялась со всеми счетами к хозяину и, после подробнейшего отчета, получала от него деньги на расходы и жалованье для прислуги.

Хайдар–эфенди жил довольно уединенно. Он не получал и не отправлял никаких писем, крайне редко принимал гостей, никогда ничего не рассказывал о своем прошлом, семье и родственниках, оставшихся в Эриваньской губернии, и большую часть времени в течение дня проводил в маленькой конторе на Гранд Базаре или разъезжая в сопровождении великана Османа по своим многочисленным лавкам, магазинам и кофейням, разбросанным в европейской части города.

5

Потом Хайдар–эфенди неожиданно уехал.

Рано утром, когда над садом с желтыми цветами еще висела рассветная дымка, пронизанная острыми лучами восходящего солнца, просторный фаэтон увез его куда–то на запад. О причине его столь внезапного отъезда ничего не было сказано, но она была более чем очевидна: неизвестные, угрожающие хозяину дома, подобрались совсем уже близко — настолько близко, что теперь даже вооруженные люди у ворот вряд ли смогли бы его защитить.

И потянулись дни, поначалу полные страха и тревог.

По утрам их будило пугающее эхо артиллерийских залпов. Оно нарастало где–то в глубине вызолоченного горизонта, неслось над гладью моря и, достигнув берега, заставляло жалобно дребезжать оконные стекла. Канонада продолжалось до самого вечера и умолкала лишь с последними отблесками солнца, салютуя ему огненными зарницами — это флот Союзников, ведомый гигантским крейсером «Голиаф», обстреливал позиции на Галлипольском полуострове.

Несмотря на духоту, шторы по–прежнему держали плотно закрытыми, отчего было неуютно и сумрачно. В отсутствие хозяина все, кто остался в доме, а помимо Идриса Халила и мадам, это были кухарка, садовник да двое охранников, продолжающие дежурить у ворот, сами того не замечая, старались говорить вполголоса, словно где–то рядом был покойник.

Часть 2

MELEK–i–NUR

1

Сад сгорел.

Все остальное: война, волоокая мадам, поэзия и даже страшная смерть Хайдара–эфенди от рук неизвестного убийцы — все эти события в жизни Идриса Халила, в общем–то, второстепенные, побочные. По–настоящему имеет смысл лишь чудесный сад с его клумбами желтых цветов и аккуратными дорожками, посыпанными гравием, исчезающий в языках гудящего пламени…

Этот символ священного безумия, как путеводная звезда, будет вести Идриса Халила по волнам морей и однажды достанется нам по наследству. Тщательно вплетенный в паутину времени, упрятанный под нагромождением случайных происшествий, имен и дат, он является главным среди множества образов, сопровождающих историю моего деда и нашей семьи, потому что несет в себе смысл предопределения, доступный видению гадалок и сумасшедших. Он освещает путь от Идриса Халила к тому, кто бесконечно ткет паутину. К тому, чьи сны оказываются нашими днями. Я надеюсь, что, разгадав его тайный смысл, сумею найти то, что так страстно ищу для него и для нас: прощение и покой.

А пока, несмотря на все мои усилия, прошлое все больше дробится на фрагменты, распадается от каждого неудачно подобранного слова. Из общей картины выпадают целые эпизоды, оставляя после себя зияющие дыры. И чем настойчивее я стараюсь уловить суть происходившего, сохранив при этом последовательность изложения, тем хуже мне это удается. Образы–призраки, тесня и расталкивая друг друга, грозят в скором времени совершенно заслонить собой то главное, что заставило меня взяться за написание этой истории.

1918 год. Возвращение.

2

Как только Идрис Халил переправляется через пограничную Куру, начинается какая–то путаница, в которой мне так и не удалось до конца разобраться. Таинственным образом пунктирная линия его маршрута вдруг расщепляется на две: одна продолжает тянуться дальше на восток, мимо отрогов Кавказского хребта, к столице, а другая резко отклоняется вниз, в сторону Елизаветполя — Гянджи. Два маршрута, а значит — два Идриса Халила, существующие параллельно друг другу! Один в Баку, другой в Елизаветполе — Гяндже! …

Что это, мистификация? Сбой, ошибка? Два Идриса Халила в двух разных вариантах Судьбы? Согласно здравому смыслу, только один из них может быть реален, второй — не иначе, как его поэтическое alter ego, воображаемый герой. Иначе: кто–то из них двоих сновидец, а кто–то сновидение. Но, даже зная это, хочу заметить, что разделить их, не нарушив при этом внутреннего механизма дедушкиной жизни — уже невозможно. Сросшись головами, как сиамские близнецы, они, каждый в свой черед, нашептывают мне свои истории. Один справа, другой слева (еще одни парные ангелы).

Тот, что справа:

весна 1918 года. Мятежный Елизаветполь только что вернул свое прежнее название — Гянджа (карта пестрит крестиками, обозначающими места сражений, и разноцветными стрелками, указывающими на передвижения войск).

Опускаясь откуда–то сверху, сквозь стремительно разлетающиеся облака, я вижу город среди холмов, покрытых тенистыми лесами. Все ближе его улицы, его старые кладбища, красильни и ткацкие фабрики, его базары и по–восточному неуютные площади. Стремительно тают остатки рассветных сумерек, на молодых листьях платанов вспыхивает медное солнце, и вот уже до меня доносится напряженный голос муэдзина, возвещающий о наступлении утра с минарета Синей мечети.

3

И в Баку, и в Елизаветполе — Гяндже Идрису–мореходу 33 года.

Высокий, несколько похудевший, с тонким носом и внимательными глазами на скуластом лице, он чем–то похож на своего кумира Энвера–пашу. Он давно уже сбрил бороду, но, следуя новой республиканской моде, носит над верхней губой небольшие аккуратные усики, которые, впрочем, совсем не портят его. В Елизаветполе он бреется сам, а в Баку каждое утро отправляется к цирюльнику–мусульманину, старому приятелю отца.

Брадобрей, срезающий острой бритвой щетину с моих щек,

Не знает цену моему одиночеству…

Они разговаривают. Точнее, говорит один лишь цирюльник, не обращая внимания на сонное молчание Идриса Халила, сидящего с откинутой головой и вдыхающего тонкий запах мыльной пены, покрывающей его щеки.

4

На самой границе между летом и осенью. Зной все еще висит над улицами старого города, и в слепых глазах старух у мечети Биби — Эйбат по–прежнему отражается жаркое небо, пронизанное солнцем. Но в быстрых вечерних сумерках уже незримо присутствует образ ветреной осени.

В Баку возвращаются беженцы. Все дороги, ведущие в город, запружены ими. С севера и юга, востока и запада по Шемахинскому и Сальянскому трактам вереницей тянутся подводы. Окутанные белым паром, к вокзалу мчатся переполненные поезда, а пассажиры на палубах кораблей с волнением вглядываются в подернутые дымкой очертания города. Где–то среди тех, кто возвращается сюда морем из Персии и сходит на деревянную пристань «Товарищества Меркурий» — старший брат Идриса Халила — Мамед Исрафил с семьей и двумя женами их покойного отца.

Лейла–ханум и Зибейда–ханум.

Я вижу их сидящими рядышком на заднем сидении фаэтона с поднятым верхом. Обе закутаны в черные шелковые покрывала. Жены кондитера. Вдовы. Одна — как сдобная булка: белая, пышная, рыхлая, с родинкой над верхней губой, похожей на изюминку. Другая — мать Идриса Халила, Зибейда–ханум, полная ей противоположность, — своими сухонькими ручками и золотистой кожей, скорее, напоминает ванильный сухарик.

Фаэтон трогается, из–под высоких колес с красными спицами летит пыль. Вся дорога вдоль набережной все еще изрыта воронками от снарядов.

5

Второе путешествие Идриса–морехода началось с того, что ранним утром 17 декабря 1918 года он вышел из дома и сел в фаэтон, ожидавший его у дверей. Фаэтон тронулся, Зибейда–ханум с порога выплеснула ему вслед ковшик чистой воды — на добрый путь. Вдохнув полной грудью терпкий морозный воздух, он обернулся, увидел теплый дым, вьющийся над крышей дома, свет за занавеской в одном из окон, глядящих на восток, и на мгновенье сердце его встрепенулось от щемящей тоски и тревоги. Но только лишь на мгновенье, потому что упираясь в тонкую линию горизонта, бесконечная дорога давно уже ждала его, манила, и весь охваченный радостным возбуждением, он вспомнил сказанное в Книге:

«Ты видишь корабли, рассекающие море…».

Над ними кружат голодные чайки, над ними и над пристанью. Их голоса, отрывистые и резкие, едва различимы в монотонном грохоте машин, сотрясающем палубу баржи. Скоро отчалят. Порывы ледяного ветра гонят клубы дыма из закопченной трубы в сторону набережной, где впритык друг к другу теснятся заполненные под самую крышу мешками с хлопком деревянные склады. Скучающий жандарм, подняв от холода воротник шинели, дымит самокруткой, наблюдая, как амбалы в грязных чухах разгружают подводу с какими–то ящиками. На крыльце конторы «Товарищество Меркурий», покрытом струпьями облупившейся белой краски, горит забытый с ночи фонарь, отбрасывающий жидкий свет на огромные буквы совершенно проржавевшей с правого края вывески.

Идрис Халил сидит на скамейке у правого борта, глубоко надвинув на лоб офицерскую папаху. В просветах между тюками всевозможных видов и размеров, собранных на палубе, он видит верхушку Девичьей Башни, плывущую высоко в небе над цокольными крышами складов, и неподвижные рыхлые тучи, готовые пролиться дождем, и чаек над пристанью.

На часах — половина девятого. Ожившие стрелки вновь показывают время.