Военный мундир, мундир академический и ночная рубашка

Амаду Жоржи

«Военный мундир, мундир академический и ночная рубашка» – образец социальной сатиры с острой антифашистской и антиимпериалистической направленностью.

I

ГИБЕЛЬ ПОЭТА АНТОНИО БРУНО, ПРИКЛЮЧИВШАЯСЯ С НИМ ВСЛЕДСТВИЕ ПАДЕНИЯ ПАРИЖА ВО ВРЕМЯ ВТОРОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ

Это история о том, как два старых вольнодумца, два писателя-академика, объявили войну нацизму и насилию. Всякое совпадение с реально существовавшими учреждениями, академиями, корпорациями, классами и группами общества, а также с событиями, имевшими место в действительности, а также с отдельными лицами, носит совершенно случайный характер, поскольку всё, что будет рассказано здесь, – плод воображения и размышления автора. Реальны только диктатура Нового государства

[2]

, закон о национальной безопасности, переполненные тюрьмы, камеры пыток, мракобесие. Реальна развязан­ная нацизмом вторая мировая война на самом страшном её этапе, когда казалось, что всё обречено на гибель и все надежды рухнули.

НЕНАПИСАННЫЙ СОНЕТ

Поэт Антонио Бруно скоропостижно скончался от второго инфаркта 25 сентября 1940 года. Сияющее утро, теплый и чистый воздух, напоенный солнцем, напомнили ему другое утро, когда ясный свет, лившийся в окно его парижской мансарды, окутывал, точно прозрачный шелк рубашки, нагое тело спящей на кровати женщины. Об этом можно написать сонет, подумал он тогда, но сонета написать не успел, потому что женщина проснулась и протянула к нему руки.

Припомнив это, Антонио Бруно взял бумагу и перо и своим красивым почерком, словно вырисовывая каждую букву, написал в верху листа слова, которые, без сомнения, должны были стать заглавием любовного стихотворения: «Рубашка». Радостное воспоминание стало мучительным, светлая грусть сменилась острой болью – «никогда, никогда больше!». Поэт не сочинил ни единой строки: схватился за сердце, уронил голову на заваленную бумагами столешницу. Открылась вакансия в Академию.

Первый инфаркт настиг его ровно три месяца назад, когда Бруно услышал по радио весть о падении Парижа.

ТРУДНАЯ И КРОВОПРОЛИТНАЯ БИТВА

«Да, это была настоящая битва», – заявлял много лет спустя Афранио Портела, который с годами приобрел привычку выражаться с категорической уверенностью. Говоря об этих событиях, он всякий раз повторял, что война шла мировая: «Мы все участвуем в ней: поле битвы не знает географических границ и демаркационных линий; любое оружие сгодится и понадобится; даже самая скромная победа пробудит надежду».

Шло время, и в речах восьмидесятилетнего писателя, автора пленительных и чарующих книг, острослова и несравненного рассказчика, всё отчетливей проявлялась склонность к некоторому преувеличению самого события и его последствий: академик не то шутя, не то всерьез называл себя активным участником французского Сопротивления, макияром, командиром партизанского отряда – именно так, судя по всему, он себя и вёл.

Так действовал и безрассудный профессор Эвандро Нунес, второй участник заговора, – тот, кто, по словам Афранио, проявил столь непреклонную решительность при проведении второго этапа операции.

– Мы добились своего, и я уж был готов остановиться на достигнутом, но Эвандро не согласился. Он требо­вал «всё или ничего!».

Академик Афранио Портела никогда не забывал добавить, что битва, в которой были разгромлены силы международного фашизма и бразильской реакции, была не только трудной, но и кровопролитной.

МЕЖДУНАРОДНАЯ ОБСТАНОВКА

С каких это пор выборы в Бразильскую Академию приравниваются к битве?! Тем более что борьба была ограничена рамками этой корпорации и малым числом участников – их было только тридцать девять человек, тридцать девять живых академиков. Отнюдь не желая принизить значение выборов нового члена Академии (выборы, учитывая бесспорный, хотя и оспариваемый престиж звания «бессмертного», широко обсуждаются в печати и в интеллектуальных кругах), мы всё-таки хотим подчеркнуть, что речь шла о не очень значительном событии, которое совпало по времени с грандиозными и трагическими мировыми катаклизмами, поскольку произошло в самом разгаре второй мировой войны, в 1940 году, когда победно шествовавшие германские войска поставили на колени Францию, а самолеты Люфтваффе обращали в прах и пепел города и деревни Англии. Для многих, – может быть, почти для всех – поражение демократии было предрешено, близился миг всеобщего смертельного оцепенения: это был вопрос нескольких месяцев или даже недель. Гитлер провозгласил тысячелетний рейх – мы станем его частью. Настало время страха и отчаяния.

Сколько же поколений будет обращено в рабов за тысячу лет господства нацистов? В небе над Лондоном было темно от германских бомбардировщиков, танки захватчиков ворвались на территории европейских держав, Польша исчезла с карты мира, смолкли венские вальсы, и не произносилось больше гордое имя Австрии, на древних башнях Праги развевалось знамя со свастикой, и незаживающей раной горела па груди иудеев желтая звезда Давида. Кровь и грязь, террор и жестокость, аншлюсы и протектораты, гестапо, СА, СС, концлагеря, газовые камеры, позор и смерть. Настало время страха и отчаяния. Время безнадежности.

А в Бразилии под эгидой тиранической Конституции Нового государства и после введения военного положения – отблеска побед Гитлера и Муссолини – репрессии достигли пика своей жестокости. Идиллические отношения с Германией определяли политику правительства: была учреждена цензура, принят пресловутый закон о национальной безопасности и создан трибунал. Никакой неприкосновенности личности, никаких свобод, никаких прав: полиция приобрела неслыханную, ничем не ограниченную власть. В тюрьмах, в колониях, в подвалах полицейских комиссариатов пытали политических заключенных.

В тот самый миг, когда взволнованный академик Лизандро Лейте сообщал по телефону полковнику Агналдо Сампайо Перейре печальное и вместе с тем приятное известие о кончине поэта Бруно – известие, давшее сигнал к выдвижению сил и средств на исходные позиции, – железнодорожник Элиас, известный также под кличкой Пророк, висел под потолком в застенке Управления специальной полиции, а атлетически сложенные сотрудники этой ударной организации, этой твердыни режима пытались выбить из него имена, пароли и явки. Любопытно, что хранить упорное молчание и выдерживать зверский допрос помогали Элиасу строки недавно прочитанной им поэмы, напечатанной на мимеографе на грязном листке бумаги. А вот поэту Антонио Бруно, который эти строки сочинил, они ничем не помогли – не уберегли его ни от уныния, ни от отчаяния.

И можно ли после того, как мы окинули взглядом эту величественную панораму, серьезно относиться к выборам в Академию словесности? Можно ли увидеть в этой процедуре что-либо, кроме обычных интриг и пустопорожней болтовни? Разумеется, громкие имена членов Академии, значительный вклад, внесенный ими в развитие отечественной культуры, «бессмертие», расшитый золотыми пальмовыми ветвями мундир – все это служит причиной острой борьбы за обладание вакантным местом и жестокого соперничества претендентов, по можно ли утверждать, что борьба эта превратилась в беспощадную войну между торжествующим нацизмом и разрозненными силами демократии?

ГЕРОЙ-ПОЛКОВНИК. ЭСКИЗ ПОРТРЕТА

Да, неприятно было, когда полковник, перелистав гранки, внезапно рассвирепел и потерял весь свой лоск. До этой минуты беседа проходила в атмосфере хотя и напряженной, но все же пристойной: разумеется, нечего было и ждать, что шеф службы безопасности Нового государства и ничтожный журналист, тайный смутьян, подозреваемый в принадлежности к коммунистической партии и к тому же ещё еврей, будут обмениваться любезностями, улыбками и сердечными пожеланиями.

Лицо полковника исказилось от ярости, глаза вспых­нули желтым фанатическим огнем: теперь он стал по-настоящему опасен, и ждать от него можно было всего. Он тряс зажатыми в кулаке гранками перед носом своего тощего и перепуганного собеседника, сидевшего, как в траншее под обстрелом, по другую сторону стола – по ту сторону линии фронта, поскольку кабинет полковника стал полем сражения.

Срываясь на фальцет, полковник визгливо орал:

– Негодяй! Вы ещё смеете утверждать, что это не коммунистический пасквиль? Вы что, дураком меня считаете?! Дураком?! – Последние слова сопровождались ударом кулака о стол: словно разорвалась фугаска или мина.

Обычно голос полковника – хорошо поставленный, звучный, поистине «командный» голос – бархатисто ро­кочет при любых обстоятельствах: и когда полковник изрекает неоспоримые, по его мнению, истины, и когда в пылу спора хлещет словами, как пощечинами, по лицу оппонента. Интонации его продуманны, жесты размеренны, осанка и позы величественны. Но случается порой, что полковник теряет над собой власть – ищи-свищи тогда невозмутимого и мужественного, непреклонного и сдержанного военачальника, следа не остается от неколебимого героя, от знаменитого и прославленного Агналдо Сампайо Перейры.

II

БИТВА ПРИ МАЛОМ ТРИАНОНЕ

УЖИН С ЛЁГКИМ ВИНОГРАДНЫМ ВИНОМ

В выборе блюд полковник всецело положился на знаменитого юриста и литератора Лизандро Лейте – тот был признанным гурманом, ресторанным завсегдатаем, любил поесть вкусно и обильно, особенно если расплачиваться по счету предстояло не ему, – однако вино заказал сам, красное вино из Рио-Гранде-до-Сул.

– Это просто чудо, живой виноград.

По причинам идеологическим и географическим Лизандро тяготел к другим сортам: он надеялся осушить несколько бутылок рейнвейна – благородного напитка воинственных германцев, – но пришлось смириться и пригубить кисловатого чуда.

– За успех ваших начинаний!

– Спасибо. Как вам вино?

ДЕДУШКА И ВНУКИ

Эвандро Нунес дос Сантос, опираясь на трость, пересёк обсаженную фруктовыми деревьями аллею маленького парка и присел на скамейку под манговым деревом. Высоко над холмом Санта-Терезы горели в бескрайнем ясном небе звёзды, но и кроткая красота ночи не могла вселить мир в душу старого писателя. Не разогнали его уныния и внуки.

– Сегодня я впервые в жизни пожалел, что так долго живу на свете.

«Он сильно сдал за это время: просто-напросто хро­моногий старичок», – встревоженно думает Педро, отходя поглубже в тень. Изабел берёт руку деда и подносит её к губам, потом садится на траву у его ног, кладёт голову на острые стариковские колени, пытается улыбнуться. «Что тут говорить?» Педро из темноты смотрит на ссутуленные плечи, опущенную седую голову; печальные слова деда болью отзываются в его сердце: юноша привык к тому, что Эвандро крепок, как утёс, и стареть не желает. Внуки понимают, почему так печален их дед: поэт Антонио Бруно был дорог и им. Во время похорон Изабел, его крестница, схватилась за руку брата, чтобы не упасть.

Педро помнит тот день (ему тогда было семь лет, а сестре – пять), когда дед привёз их попрощаться с родителями, нелепо погибшими в автомобильной катастрофе. Увидев в то утро тела единственного сына и любимой невестки, Анита, жена Эвандро («жена, сестра, мать и любовница»), навсегда разучилась улыбаться и протянула ещё несколько лет только потому, что муж неустанно ей повторял: «Мы должны вырастить детей». И она их вырастила. Педро было шестнадцать, Изабел – четырнадцать, когда она, словно почувствовав, что внуки уже могут обойтись без неё, что трудное её дело сделано, сдалась под натиском жестокой болезни. «Знаешь, миленький, я скоро умру», – сказала Анита своему спутнику жизни.

Эвандро знал, что жена неизлечимо больна, что дни её сочтены, но всё-таки просил её: «Не уходи раньше меня, я не хочу быть никому не нужным стариком…» Что на свете печальней бездомного пса, мыкающегося по улицам в ожидании ласкового слова или приветливого жеста? А что тогда сказать о неприкаянном старике? Анита напоминала ему о внуках, которые уже не нуждались в ней, но ещё очень и очень зависели от деда. «Ты никогда не будешь одинок: у тебя есть внуки, у тебя есть друзья».

АФРАНИО ПОРТЕЛА НАМЕРЕВАЕТСЯ УЙТИ ИЗ АКАДЕМИИ

…Хрустальные люстры, фарфоровые безделушки, фаянсовые сервизы, опаловые чаши, картины мастеров Школы изящных искусств, развешанные по стенам, – всё в этой богато убранной комнате свидетельствовало об изысканном и несколько старомодном вкусе её хозяина. Ужин был накрыт при свечах. Горничная унесла тарелки: Афранио Портела, молчаливый, уставившийся неподвижным взглядом в окно (по стеклам скользили отблески фар проносившихся по Прайа-до-Фламенго машин), едва притронулся к еде. Встревоженная Розаринья – она же дона Мария до Розарио Синтра де Магальяэнс Портела – хотела предложить ему какое-нибудь лекарство, но не решалась. За сорок лет их супружества она редко видела мужа таким подавленным и угрюмым.

Антонио Бруно был им больше чем другом. Когда-то грёзящий о литературе юнец приехал в Рио поступать на юридический факультет и в один прекрасный день без зова явился к своему земляку – Афранио к тому времени уже был известным писателем, – чтобы показать ему свои стихи и рассказы. «Стихи хороши, рассказы отвратительны». Такой приговор произнёс Афранио, покуда дона Розаринья ставила на стол ещё один прибор. С того дня на целых тридцать лет появилось у Бруно своё постоянное место за этим столом. Бездетная чета Портела полюбила дерзкого школяра-поэта как родного сына. Дона Розаринья не была на панихиде, не пошла и на погребение… Уж лучше закрыть глаза, представить, что Бруно сидит за столом, говорит о Париже, рассказывает, что опять влюбился, – на этот раз окончательно и бесповоротно…

– Ты бы выпил, Афранио…

– …коньяку. Это как раз то, что мне нужно. Распорядись, пожалуйста.

Афранио начал неторопливо и подробно повествовать о панихиде и похоронах. По общему мнению, не было в Рио-де-Жанейро более увлекательного рассказчика. «Если бы он писал так же искусно и изящно, как говорит, то стал бы первым прозаиком мира», – съязвил один острый на язык собрат по перу. Вот и неправда: творчество Афранио Портелы, хоть и было в последние годы немного оттеснено на задний план шумными манифестами модернистов и представителями «поколения тридцатых», вызывало восхищение критиков, которые видели в авторе «Аделии» смелого и проницательного летописца столичного общества двадцатых годов. На унылом фоне литературы того времени он выделялся острым психологизмом, великолепным стилем, увлекательно повествуя о нравах так называемой элиты. Первым в Бразилии он применил психоанализ, описывая чувства своих героев, вернее сказать, героинь, мечущихся между влечением и предрассудком.

НЕОБЫЧНАЯ ГОСТЬЯ

Посреди просторного кабинета, от пола до потолка заставленного книгами, стояла бледная и прямая Мария Мануэла. Отказавшись присесть, она горящими глазами пристально взглянула на Афранио Портелу – старого друга, единомышленника, поверенного всех тайн покойного Бруно. Услыхав утром по телефону, как отчаянно она рыдает, Афранио не стал её успокаивать – не нашёл слов утешения, если такие слова вообще существуют. Он подождал, пока она сама справится со своим отчаянием, и лишь тогда воззвал к её благоразумию: теперь, когда риск лишён всякого смысла, необходимо быть особенно осторожной. Он пообещал, что вскорости разыщет её и они вместе вспомнят ушедшего друга, вспомнят его смех, шутки, стихи.

– Я умоляю вас, Афранио… Пообещайте мне, что не допустите этого… Я не смогла уберечь его от смерти, но от позора вы должны его спасти… – Она говорит отрывисто, с заметным лиссабонским акцентом, голос её дрожит от волнения. – Я иностранка, я помню об этом, но границ больше нет… Война для всех одна… – Женщина в полном расцвете красоты, «тридцатилетняя богиня, спустившаяся с Олимпа», гордо вскинула голову: теперь она не умоляла, а требовала. – Фашист не имеет права наследовать Бруно. Я хочу услышать от вас, что этого не будет! Если палач, если нацист станет преемником Антонио, – она усилием воли подавила рыдание, – это всё равно что убить его во второй раз!

Подумать только – в десяти своих романах Афранио описывал чувство женщины…

– Откуда вам всё это известно?

– Я заподозрила недоброе ещё на панихиде и тогда же хотела вам сказать… А только что по радио передали сообщение… Я ведь ничего-ничего не могу сделать, а вы можете!

СТАРИК ИДЁТ ПО УЛИЦЕ

«Угомонись, безрассудный старик, – твердил сам себе Афранио Портела, направляясь на встречу с другим сумасбродом, Эвандро Нунесом дос Сантосом. – Кто осмелится воевать со всеми явными и тайными полициями, со спецслужбами, с победоносным воином, всемогущим шефом Национальной безопасности, которого выдвигают в Академию «живые силы страны», за которым стоит неколебимый режим Нового государства?»

Несмотря на эти мысли, безрассудный старик, расправив плечи, продолжает шагать по улице – на губах его играет лукавая улыбка, усталые глаза блестят. «Старичок, видно, доволен жизнью», – говорит прохожий.