«Привыкнув с детских лет к авторитету Александра Ивановича, как несравненного русского Демосфена, я услыхал его лично и познакомился с ним лишь в 1896 году, в Москве, в окружном суде. Он выступал в качестве гражданского истца по делу бывшего редактора „Московских ведомостей“ С. А. Петровского, обвинявшегося, не помню кем, в клевете. Говорил Урусов красиво, бойко, эффектно, с либеральным огоньком, был раза два остановлен председателем, но, в общем, я должен сознаться – речь была довольно бессодержательна и неприятно утомляла слух громкими банальностями…»
1
Было время, когда Урусов был именем истинно всероссийским. Можно даже сказать: его имя стало как бы нарицательным – синонимом адвоката – из звезд звезды, чего-то столь необычайно блестящего и важного, что в присутствии его светила небесные тускнут и только сконфуженно помигивают:
– Что ж? мы люди маленькие!
Смутно вспоминается мне из детства наезд Урусова в маленький провинциальный городок Мещовск в Калужской губернии, на сессию окружного суда. Это было землетрясение какое-то, землетрясение умов. Дамы ходили, будто пьяные. Мужчины… Если бы Александр Иванович, возгордившись, заявил, подобно послам древлянским:
– Не хочу ни идти, ни ехать, – несите меня в лодке!
Его понесли бы, ей-Богу, понесли. И это еще – до речей, на веру, по слухам из столицы и газетным статьям. А уж после речей – пошло совсем столпотворение вавилонское.
2
Григория Аветовича Джаншиева я знал лучше. Мне жаль вспомнить, что когда-то, ради красного словца, я обидел этого прекрасного человека. Он, возвратясь из Швейцарии, описал тамошние суды, посвятив благоустройству их гимн в обычном ему восторженно-приподнятом тоне стихотворения в прозе. Фельетон этот попался мне под руку в недобрый час; мне показалось смешным, что Джаншиев воспевает, как влюбленная старая дева, двери, половики и скамейки женевского суда, и я напечатал по этому поводу что-то очень резкое. Напечатал и пожалел, но было уже поздно. А от Джаншиева, в то время почти совсем со мною незнакомого, я получил довольно длинное письмо, где эта голубиная душа без всякой злости говорила, что не понимает, зачем мне понадобилось осмеять его. «Думаю, что это не ваше убеждение обо мне, что вы не верите, будто я таков, как вы написали, и когда-нибудь сами пожалеете, что так написали». Я до сих пор не могу себе простить, что по ложному стыду и лени оставил это хорошее письмо без ответа. А Григорий Аветович был прав: я раскаялся в напечатанной о нем статье даже не «когда-нибудь», а тогда же, двенадцать лет назад, и с крайним неудовольствием вспоминаю об этой статейке «назло» даже и теперь.
Довольно много писем от Джаншиева я получил, и несколько раз был он у меня, когда армянская резня в Малой Азии и Константинополе сделала его центром русской помощи пострадавшим армянам. Помню – ранним утром маленький, горбатенький, с ласковою и болезненною улыбкою, но непреклонно-настойчивый взобрался он на четвертый этаж суворинского дома в Эртелевом переулке, где я тогда жил, поднял меня с постели и принялся жаловаться на подозрительное отношение «Нового времени» к армянам.
– Григорий Аветович! Да я-то тут при чем же? Ведь вы, если следите за газетою, знаете, что я армян не трогаю, а если хотите знать больше, то и остаюсь в армянском вопросе при совершенно особом мнении. Я был в Константинополе вскоре после резни, виделся с Нелидовым, с Максимовым и вынес на этот счет совсем не те впечатления, как «Русский странник»…
– Я потому и пришел к вам, что вы при особом мнении.
– Чего же вы от меня хотите?