День последний – день первый

Амнуэль Песах

ТАКАЯ ДОЛГАЯ СУББОТА...

Мессия явился на Землю в последнюю субботу августа. У винного магазина, что на углу, собрались мужчины – до одиннадцати часов оставалось всего ничего, и слух прошел, что выбросят перцовую. Очередь была небольшая, человек пятьдесят. Мирно обсуждали возможность нового повышения цен на мясо и достигли консенсуса в том смысле, что все сошлись во мнении: повышать будут, и не только на мясо, и не только повышать, но и понижать тоже – на костюмы производства фабрики "Москвичка".

Ненадолго стало тихо – тема для новой дискуссии еще не родилась. Может быть, поэтому все сразу увидели человека, вид которого заставил усомниться в его умственной полноценности. Он стоял посреди мостовой на перекрестке, где обычно в часы пик возвышается надутый от сознания собственной значимости регулировщик. Человек был высок, худ, бородат, длинная нестриженная шевелюра закрученными локонами спадала на плечи. Волосы казались выгоревшими на солнце и обрамляли узкое лицо с горящими ярко-голубыми глазами, большим тонкогубым ртом и орлиным носом явно семитского происхождения. На вид мужчина был не так уж и молод, лет тридцати пяти. Дело в том, что вся одежда незнакомца состояла из грязного серого дерюжного балахона, больше похожего на мешок, в котором прежде хранили картошку. Из-под мешка выглядывали загорелые ноги в сандалиях. Какой вывод могла сделать очередь? Псих или артист, или на худой конец солист поп-группы. Очередь была консервативна, как всякая толпа, и склонялась к тому, что – псих.

До открытия оставалась четверть часа, и очередь не прочь была позабавиться.

– Эй! – крикнул кто-то. – Становись за мной, последним будешь!

ВСЕ ЕЩЕ СУББОТА

Мессия присматривался, прислушивался, появлялся порой в самых неожиданных местах (например, в кабинете секретаря райкома Демпартии, куда возбужденные кадеты явились требовать для себя комнату), но его ни разу не видели за пределами района, ограниченного улицами Второй Сиреневой, Рязанской, Калашниковой и Большим бульваром. В этом квадрате было несколько школ, два кинотеатра, филиал театра имени Ермоловой, одна церковь действующая и одна, лишь год назад переданная святой Епархии и еще не ремонтированная, отделение милиции, восемнадцать распивочных, двадцать два совершенно пустых магазина, называвшихся продовольственными, и десяток торговых объектов, которые, судя, опять же, по вывескам, считались промтоварными. Было еще два проектных института и неисчислимое множество контор неизвестного назначения, три сквера, где собирались пенсионеры и играли дети, бульвар, на котором можно было встретить кого угодно, и площадь перед кинотеатром, приспособленная для проведения митингов.

Все эти так называемые места скопления народа Мессия посещал с регулярностью участкового инспектора и время от времени пытался пророчествовать. В церкви, говорят, с ним долго беседовал отец Михаил, после чего вывел Мессию на паперть и отпустил, сказав: "Иди, сын мой, и не кощунствуй более". На следующее утро поп произнес проповедь о втором пришествии, каковое, несомненно, обставлено будет совершенно иначе, причем божественная сущность посланца проявится сразу, и настанет Судный день, когда... и так далее. Смысл проповеди мне впоследствии поведал сам Иешуа, обескураженный приемом и особенно – собственным провалом на митинге, устроенном "Памятью" против международного сионизма, погубившего, наконец-таки, Россию. Мессию побили, едва он сказал, что евреи – избранный народ, потому что именно им Господь дал Тору на горе Синай, а из Торы выросли и христианство, и ислам.

Несколько дней, пока Иешуа занимался просветительской деятельностью (где он ел? где спал? как приводил в порядок бороду?) и не являлся мне во снах, я провел в привычном ритме – отчитался за командировку, получил продпаек, сходил с Линой на "Терминатора", отстоял несколько очередей и приобрел теплые ботинки (фабрики "Скороход") для себя и босоножки (без фирменного знака!) для Лины. В общем, мы были почти как молодожены (из-за этого "почти" мы и ссорились время от времени), и рассказы о похождениях странного оборванца нас не волновали: о сне своем я Лине, конечно, рассказал, и мы, обсудив его, решили, что это всего лишь искаженные воспоминания о прочитанной не так давно Библии.

Все изменилось на пятый день после моего возвращения. В булочную на углу не завезли хлеба. Не в первый раз. Я шел на работу – точнее, бежал к метро, с утра у нас в отделе был назначен семинар, который мы называли "Плач по планете Земля", футурологическое сборище непуганых пророков, не имевшее отношения к тематике института. Возле булочной стояла толпа – человек двести, в основном, бабули, но, судя по зычным выкрикам, встречались и отставные полковники. Я прошел было мимо, но в это время увидел Мессию, стоявшего на противоположной стороне улицы и что-то бормотавшего, глядя на толпу. Я не видел его четверо суток и обратил внимание на перемену: в бороде появились седые пряди, на балахоне – темные пятна, а под правым глазом нетрудно было разглядеть начавший уже розоветь синяк.

ДЕНЬ ВОСЬМОЙ

Он появлялся в роковые для мира времена.

Было это трижды.

Впервые он понял, что видит свет, оказавшись посреди американской саванны, неподалеку от какого-то стойбища. Существа, жившие здесь, были еще не вполне людьми. Низкий лоб над близко посаженными маленькими глазками, волосатое тело, длинные, почти до земли, руки, походка вразвалочку. И почти полное отсутствие разума. Почти. Все же именно это племя было самым разумным на планете. А могло – должно было! – стать первым действительно разумным.

У него не было имени, и внешность его тоже была не из тех, о каких складывают легенды. Он стал жить среди племени, охотиться с мужчинами, спать с женщинами. И не сразу понял, что он – посланник Бога. Он, и никто другой, должен дать этому племени – и никакому другому – оружие, которое изменит мир. Не топор: топоры, пусть каменные, у них уже были. Не огонь – огонь они уже научились хранить. Он должен был дать им Веру, ибо разум без Веры существовать не может. Без Веры нет будущего, без Веры существует лишь миг, который сейчас и который проходит, не оставив ничего. Без Веры не нужно и знание, ибо знание само по себе не цель, а средство. Можно знать мир, ничего в нем не понимая. Только Вера позволяет ответить на вопросы "Для чего это?", "В чем цель?". Знание лишь говорит: "Это так".

Гора была – Синай. Угрюмые скалы, похожие на лунные кратеры, и ни на что земное не похожие вообще. Смотреть вниз – страшно, смотреть вверх – трудно и страшно тоже. У тех, кто карабкался по валунам, пытаясь добраться до огромного бурого пятна на вершине, были суровые лица странников, бородатые, с большими, нависающими тучей, бровями. Одеты они были, впрочем, традиционно для местных жителей – грубая дерюга едва покрывала тело, избитое частыми падениями и ночлегом на голых камнях.

Они стремились достичь вершины, потому что видели в этом некий высший смысл, в очертаниях бурого пятна чудился им призыв, божественное послание – нечто, без чего им уже невмоготу было жить.

Первым карабкался молодой гигант, голубоглазый и широкоскулый. Он был ловчее прочих и, подобно героям, рвущимся первыми в отчаянную атаку, не вынес бы, если бы не достиг цели раньше всех.

Я стоял за скалой над пропастью, у самого пятна – это был всего лишь причудливо изломанный выход на поверхность железной руды. Красиво, конечно, но ко мне, ждущему, не имело никакого отношения. Приманка – не более. Я жил здесь давно, и отец мой жил здесь, и дед, мы были из того же племени иудеев, но племя разделилось, покидая родину, наш клан пошел на юг и жил здесь, а сейчас я ждал этого гиганта, которого звали Моше, потому что настало время сказать ему Слово. Я думал над Словом много веков, во всех поколениях, и теперь оно стало Истиной. Не для меня – я знал эту Истину всегда, я сам ее придумал и хранил.

День пятый был долгим – сотни миллионов лет по земным меркам, и время было (я сам им распоряжался) подумать, придумать, отмерить и взвесить. Девственные леса палеозоя казались мне игрушкой, для которой нужно еще придумать ребенка. Я носился над кронами деревьев – невидимый, неощутимый – и размышлял над проблемой, как сделать этот мир совершенным. Как создать разумное существо. Но как для актера нужна сцена, декорации, галерка – театр! – так и для разума необходима планета, заполненная всем, что можно изучать, покорять, изменять: живая планета, а не скучный шар с газовой оболочкой. В лесах, которые я создал в День четвертый, сейчас ползали, бегали и летали такие гады (а ведь сначала они казались мне красивыми!), что первой задачей разумных существ – если бы я сам не взял на себя функции уничтожения собственных творений – стало бы очищение планеты от придуманной мной нечисти.

Вот тогда я и сотворил динозавров – вылепил тщательно, не торопясь, примерялся так и этак.

Динозавры были разумны настолько, чтобы понять, что этот мир – не для них. Они плелись друг за другом по саванне, выламывали вековые деревья, тонули в болотах и решительно не желали делать того, что должны были согласно проекту – думать. И тогда, глядя на бездумное царство тупоголовых, я лишился уверенности. Все, что я делал прежде, казалось мне прекрасным. Теперь я понял, что могу и ошибаться. Это было мучительное прозрение, и чтобы еще больше согнать спесь с самого себя, я влез в шкуру одного из этих существ – шкуру тиранозавра! – и, тяжело ступая едва передвигавшимися подагрическими лапами, сумел все же доказать, что именно я – царь природы: перебил немало живности, утверждая свою силу. Силу, но разве ум? Я понял, что, предоставленный самому себе, этот красавец так и будет действовать. Я создал полуразумную машину уничтожения...

Сколько времени прошло в сомнениях? Я размышлял, шли века, и тиранозавры утверждали на планете свое могущество. Никогда еще с начала времен мне не было так неуютно. И тогда я в первый и последний (до Дня восьмого) раз сам уничтожил сделанное. Конечно, и прежде одни виды животных погибали, когда я создавал другие. Но то происходило иначе: новое уничтожало старое, если это старое оказывалось менее жизнеспособным. Прогресс, эволюция. Сейчас, однако, сильнее тиранозавра на планете не было никого, ничто не могло его уничтожить, а создавать для этой цели еще один вид животных-убийц значило загонять себя в тупик.