Записки из будущего

Амосов Николай

Крупный учёный, медик, болен лейкозом. Единственная надежда — лечь в анабиоз и дождаться, пока наука сумеет справиться с этим заболеванием. Но ведь анабиоз это фантастика, в реальности ещё никто не опробовал его на себе.

КНИГА ПЕРВАЯ. СТАРТ

1

Все ясно. Лейкоз, лейкемия. В моем случае — год, может быть, два. Мир жестокий и голый. Кажется, я никогда его таким не видел. Думал, что все понял, все позвал и готов. Ничего не готов.

Подойду к окну. Мерзко и сыро на дворе. Декабрь без мороза и снега. Какие странные деревья: черные, тонкие ветви, ни единого сухого листика. Все снесло ветром, ни одного не осталось. Шарят по мокрому небу.

Люди бегут под фонарями в черных пальто.

Мне уже некуда спешить. Мне нужно теперь оценивать каждую минуту. Секунду. Нужно подержать ее в руках и с сожалением опустить. В корзине времени их все меньше и меньше. Обратно взять нельзя: они тают безвозвратно.

Не надо высокопарных фраз. Всю жизнь мы немножко рисуемся, хотя бы перед собой.

2

Лаборатория. 11 часов утра. Я задержался дома — ночью поздно обдумывал вчерашнюю идею об анабиозе. Она стала обычной научной проблемок. Хорошо. Выйдет, не выйдет, но хотя бы отвлечет.

Иду через двор. Здание построено перед войной. Три этажа. Наверное, когда-то оно представлялось весьма совершенным, а теперь — тесное и неудобное. Современная наука требует не только стен. Лаборатории строятся, как заводы, вместе с технологическим оборудованием.

Как жаль, что мне не дождаться нового здания! Сейчас плохо: опыты проводим внизу, обдумываем на втором этаже, а „паяем“ в полуподвале.

Впрочем, один острослов сказал, что учреждение переживает расцвет, пока находится в старых и плохих зданиях. Как только строятся дворцы, наступает упадок. Этим я всегда утешаю своих ребят, когда они жалуются на неустроенность. Вдруг я подумал: без меня они не расцветут. Стыдно.

Раздеваюсь. Тут же, в вестибюле, стоит стол для пинг-понга. Какие-то бездельники уже с утра играют. Кажется, из отдела физиологии дыхания. Это называется физкультурная пауза. Специально придумали для лодырей.

3

Вот и опять иду на работу. Шагаю бодро: раз-два, раз-два. Чудно как: тепло, ветерок.

Улица тихая. Каштаны до неба. Последние свечки опадают, как белый с розовым снег. Совсем последние — для меня. Не думать.

Люди навстречу. Смотрю на лица, стараюсь разгадать их мысли, судьбу.

Толстая старуха в черном медленно двигается, опираясь на палку. Глаза прикрыты тяжелыми веками. Застывшая маска мудрой усталости. «Прибери меня, господи!» Тень у нее тоже черная, большая.

Девочка с бидоном и кружкой бежит вприпрыжку, брякает на всю улицу. И напевает в такт: «Динь-дон, динь-дон!» Мама послала в молочную. («Быстро!») Занятия кончились. Впереди целое лето счастья. И целая жизнь. Да будет так!

4

Сегодня мой последний полный день. Завтра в это время я уже буду в состоянии анабиоза. Я бы хотел отложить еще, но уже нельзя, так как состояние катастрофически ухудшается. Уже трудно ходить, процент гемоглобина снизился до тридцати пяти. Не буду перечислять симптомы и доказательства скорого конца — это никому не нужно. Все решено.

В последние два дня я перечитал свои записки. Сейчас все выглядит наивным и смешным. Сначала я думал только об одном — высказаться, уменьшить душевную тяжесть. Но потом увлекся. Стиль записок претендует на литературу, и там есть искажения истины. Некоторые разговоры были разделены во времени. Значит, в подсознании была тщеславная мысль прославиться. Что-нибудь вроде: «История героического подвига ученого». Но суть — правда.

Довольно об этом. Времени мало. Отдам записки Любе, пусть хранит. (Нет, подумать: как крепко сидит в человеке тщеславие; я даже сейчас тихонько думаю — «потом опубликуют».) В общем, там написана правда.

Я должен еще раз объяснить причины своего поступка. (Опыт.) Откровенно и без всякой рисовки, чтобы потом не было кривотолков.

Устал болеть и боюсь страданий перед концом. Пережил три тяжелые обострения и больше не могу. Здесь же ничего не угрожает.

5

Я прочла его записки, и, видимо, я просто должна описать тот последний день. Это очень трудно, так как мне никогда не приходилось ничего писать, кроме нескольких статей, писем и историй болезни. Но я сделаю попытку. Напишу, поправлю, перепишу, но читать никому не дам. Как выйдет, так и ладно.

Может быть, он проснется и прочитает?

Мне страшно. Это чувство не покидает меня в те несколько дней, что прошли после воскресенья, дня операции. Человек живой — и человек мертвый. Трудно понять и примирить эти понятия.

Я хожу на работу. Я занимаюсь с детьми, разговариваю с мужем. Может быть, он и подозревает что-нибудь, так как знает, что я принимала участие в операции, но ничего не говорит. Бог с ним. Мне уже все равно. Трудно привыкнуть к тому, что сейчас он лежит в этом саркофаге. Сегодня я заходила туда днем, так же как и каждый день. Лежит совершенно белый. Никогда не думала, что человеческая кожа такая белая, что теплый цвет придает кровь…

Там толпились корреспонденты. Каждый день приезжают все новые и новые, наши, советские, и иностранные. Вадим дает интервью. Это ему сильно надоело, поэтому он сочинил бумагу и вручает каждому новому. Но им не нравится так, им подавай человеческое слово. Спрашивают, что и что, чем жил. Я постояла минуту, подумала: «Я знаю больше всех». Иван Николаевич Прохоров стал знаменитостью. Все-таки он был честолюбив больше, чем мне казалось раньше. (Это я поняла по запискам.)