Михаил Анчаров
Страстной бульвар
Жигулин очень любил, когда какой-нибудь человек старше его. Он тогда для себя придумывал, что вот старший, значит, видел, чего он, Жигулин, не видел, и, стало быть, хлебнул такого, чего Жигулин не хлебнул, значит, душевный опыт, значит, учитель, значит, надо ему за водкой сбегать и смотреть в глаза и ждать поручений, а если и вовсе старик, то лучше всего пусть он говорит нескладно, как Лев Толстой, потому что к старости книжки забываются и остаётся только суть и пережитое, а старики гладкости боятся и относятся к ней с некоторым небрежением.
Ещё Жигулин любил, когда человек одного с ним возраста. Тогда он представлял себе, что вот, мол, из нашего полка и, значит, товарищи, значит, локоть об локоть, в беде не выдаст, не может выдать — можно положиться, и ничего объяснять не надо, поймёт с полуслова, потому что одинаково видели и черпали из одного котла, только разными ложками.
А ещё Жигулин любил, когда человек моложе его и все книжки читал, и говорит много и гладко. Тогда Жигулин воображал про него, что его сейчас к доске вызовут и спросят бином Ньютона или ещё какую-нибудь гадость, и экзаменатор поднимет ручку-самописку и нацелится в журнал, как кобра, чтобы испортить ему будущность липовой отметкой — хорошей или плохой — это всё равно, потому что все отметки липовые, и до конца жизни человека их ещё рано ставить, и, значит, надо руку экзаменатора остановить и не велеть ему горячиться.
Всё так складно получалось у Жигулина в воображении, и потому печальные поправки, которые вносила жизнь в эту стройную схему, его не разубеждали и казались ему недоразумениями. А было это всё потому, что Жигулин никак не мог понять, какого он сам возраста.