Анатом

Андахази Федерико

Средневековье. Свирепствует Инквизиция. Миром правит Церковь. Некий врач — весьма опытный анатом и лекарь, чьими услугами пользуется сам Папа — делает ошеломляющее открытие: поведением женщины, равно как ее настроением и здоровьем, ведает один единственный орган, именуемый Amore Veneris, то есть клитор...

В октябре 1996 г. жюри Фонда Амалии Лакроче де Фортабат (Аргентина) присудило Главную премию роману «Анатом», однако из-за разразившегося вокруг этого произведения скандала, вручение премии так и не состоялось. «Произведение, получившее награду, не способствует укреплению наивысших духовных ценностей» — гласило заявление Фонда, отражая возмущение «общественного мнения» откровенно эротическим содержанием романа. В 1997 г. книга выходит в издательстве «Планета» (Испания) и становится, к вящему стыду Фонда Лакроче, бестселлером номер один.

Пролог

Весна взгляда

«О, моя Америка, сладостная, открытая мною земля!» — пишет Матео Ренальдо Колумб (или Матео Ренальдо Колон в испаноязычной версии) в своем труде «De re anatomica»*. Это не горделивое восклицание наподобие знаменитого «Эврика!», а сетование, горькая пародия, которую он видит в собственной судьбе и своих неудачах, пародия на образ и судьбу своего генуэзского однофамильца, Христофора. Та же фамилия и в какой-то мере та же судьба. Они не были родственниками, и один из них умер уже через двенадцать лет после рождения другого. «Америка», открытая Матео, была менее отдаленной и несоизмеримо меньшей, чем Америка Христофора, она не намного превосходила размерами шляпку гвоздя. Однако ее открытие замалчивалось до самой смерти исследователя и, несмотря на незначительность ее размеров, вызвало не меньше волнений.

Возрождение. Самый распространенный глагол — «открывать». Чистые априорные рассуждения и засилье силлогизмов уступали место эмпирике взглядов. Это, и в самом деле, была весна взгляда. Возможно, в то время как Фрэнсис Бэкон в Англии и Кампанелла в Неаполитанском королевстве утверждали ценность факта, а схоласты блуждали в бесчисленных лабиринтах силлогизма, в то самое время неотесанный мужлан Родригоде Триана восклицал «Земля!» и, не подозревая того, приближал новую философию взгляда. Схоластика — Церковь наконец поняла это — оказалась недостаточно рентабельной, или, по крайней мере, давала меньше прибыли, чем продажа индульгенций, — с тех пор как Господь решил брать деньги с грешников. Новая наука хороша, если служит добыванию золота. Хороша, если не опровергает истин Писания, и еще лучше, если трактует об искусстве наживать состояния. Солнце стало вращаться вокруг Земли не за один день, так и геометрия со временем восстала с плоскости бумаги, чтобы завладеть трехмерным пространством топологии. Это самое большое достижение ренессансной живописи. Если природа записана математическими символами — как заявлял Галилей, — живопись должна стать источником нового понимания природы. Фрески Ватикана — это математическая эпопея, о чем свидетельствует концептуальная пропасть между «Рождеством» Лоренцо Монакского и «Торжеством креста», фреской из апсиды Капеллы Пиета. Кроме того, по сходным причинам изменяются карты неба, земли, человеческого тела. Анатомические атласы — новые навигационные карты хирургии… Вернемся теперь к нашему Матео Колону.

Возможно, вдохновленный совпадением своей фамилии с фамилией генуэзского адмирала, Матео Колон решил, что и его предназначение — открытия. И пустился в свое плавание. Разумеется, он плавал по иным морям, чем его однофамилец. Он был величайшим исследователем-анатомом своего времени. Среди самых скромных открытий Матео Колона числится не больше не меньше как кровообращение, — ведь он на столетие опередил англичанина Гарвея (De motus cordes et sanguinis*), — но и это открытие не так велико, как его «Америка».

Известно, что Матео Колон не смог увидеть своего открытия опубликованным. Это случилось в год его смерти, 1559. С докторами Церкви следовало быть начеку; примеров подобной неосторожности предостаточно: тремя годами раньше Лючио Ванини был сожжен инквизицией лишь за то, что позволил себе усомниться в бессмертии души. А открытие Матео Колона было более опасным, чем высказывание Лючио Ванини. Не говоря уже о том, что чем с большим отвращением наш анатом ощущал жар костров и запах горящей плоти, тем больше оберегал собственную.

Век женщин

Шестнадцатый век был веком женщин. Семя, брошенное столетие назад Кристиной Пизанской, расцвело по всей Европе сладким ароматом «Послания богу любви»*. Не случайно, что открытие Матео Колона произошло именно в то время и в том месте, где произошло. Вплоть до шестнадцатого века история говорит грубым мужским голосом. «Куда ни взглянешь, везде она, везде ее постоянное присутствие. С шестнадцатого по восемнадцатый век мы обнаруживаем женщину на домашней сцене, на экономической, интеллектуальной, публичной, она вмешивается в конфликты общества и даже участвует в его веселье. Как правило, она занята своими повседневными делами. Но она принимает участие и в событиях, создающих, изменяющих или раскалывающих общество. Она занимает место на всех ступенях — сверху донизу — социальной лестницы, и о ее присутствии постоянно говорят те, кто ее видит, зачастую при этом ужасаясь», — заявляют Натали Зенон и Арлетт Фарж в «Истории женщин».

Открытие Матео Колона было сделано именно тогда, когда область деятельности женщин, до тех пор ограниченная домом, начинала понемногу расширяться — они покидали пределы монашеских общин и монастырей, публичных домов или жаркую, но требующую того же беззаветного служения сладость домашнего очага. Женщина робко осмеливалась возражать мужчине. Несколько преувеличивая, можно было бы сказать, что в шестнадцатом веке разыгрывается «битва полов». Но, так или иначе, вопрос об обязанностях женщины становится темой мужских дискуссий.

Чем была «Америка» Матео Колона в такой ситуации? Ведь граница между открытием и изобретением гораздо более проницаема, чем может показаться на первый взгляд. Матео Колон —пора это сказать — открыл то, о чем порой мечтает каждый мужчина: магический ключ, открывающий сердца женщин, тайну, дающую власть над женской любовью. Обнаружил то, что с самого начала истории искали волшебники и колдуньи, шаманы и алхимики — собирая различные травы, прося милости богов или демонов, —и, наконец, то, к чему стремится каждый отвергнутый влюбленный, страдая бессонными ночами. И, разумеется, то, о чем мечтали монархи и правители хотя бы из-за стремления к всемогуществу, — средство подчинить изменчивую волю женщины. Матео Колон искал, странствовал и наконец обнаружил свою взыскуемую «сладостную землю» — «орган, который властвует над любовью женщин». «Amor Venetis» — так нарек его анатом («Если мне дано право наречь имена открытым мною вещам…») — позволял управлять изменчивой — и всегда таинственной — женской прихотью. Да, такое открытие сулило разнообразные сложности. «С каким бедствиями столкнется христианство, если объектом греха овладеют приверженцы дьявола?» — задавались вопросом скандализованные доктора Церкви. «Что станет с доходным занятием проституцией, если любому голодранцу и уроду будет доступна самая дорогая куртизанка?» — спрашивали себя богатые владельцы роскошных венецианских борделей. Или, еще хуже, если сами дочери Евы, не дай Бог, поймут, что у них между ног — ключи от рая и ада.

Открытие «Америки» Матео Колоном было также своеобразной эпической поэмой, которая переросла в заупокойную молитву. Матео Колон отличался той жестокостью и отчаянностью, что и Христофор; как и тот — и так же буквально, — он был грубым колонизатором, заявлявшим свое право на открытые им земли — на женское тело.

Но, кроме того, что означал Amor Veneris 9 горячо обсуждалось также, что представлял собой этот орган. Существует ли орган, который открыл Матео Колон? Это бессмысленный вопрос, который, во всяком случае, следует заменить другим: существует ли Amor Veneris? В конечном итоге вещь — это название, которое ее обозначает. Amor Veneris, vel Dulcedo Appeletur — таково название, данное этому органу его первооткрывателем, — было по смыслу совершенно еретическим. Если Amor Veneris совпадает с менее вероотступническим и более нейтральным kleitons (что, как известно, и «клитор», и «щекотка») — названием, относящимся скорее к результату, чем к причине, — это случай, которым должны заинтересоваться историки тела. Amor Veneris существовал по причинам, отличным от анатомических; он существовал, потому что не только дал основания возникновению новой женщины, но, кроме того, породил трагедию. Далее следует история открытия.

Часть первая

Троица

На другой стороне Моите-Вельдо, на улочке Боччьяри, рядом с церковью Святой Троицы, находился bordello del Fauno Rosso, самый дорогой в Венеции, с великолепием которого не мог сравниться никакой другой в Италии. Достопримечательностью борделя была Мона София, самая высокооплачиваемая проститутка в Венеции и, без сомнения, самая великолепная во всей Италии, Она превосходила даже легендарную Ленну Грифу. Как и та, она передвигалась по улицам Венеции в паланкине, который несли двое рабов-мавров. Как и у Ленны Грифы, на плече у нее сидел попугай, а в изножий паланкина лежала сука-далматинка. Как можно установить по catalogo di tutte le puttane del bordello con il lorprezzo, ее имя было напечатано жирным шрифтом, а иена выражалась суммой, весьма впечатляющей и сегодня: десять дукатов, то есть на шесть дукатов дороже той самой легендарной Ленны Грифы2. Но даже в очень подробном, предназначенном для немногих избранных каталоге, ни слова не было сказано ни о ее глазах, зеленых, как изумруды, ни о грудях — твердых, как миндаль, которые размером и гладкостью могли бы сравниться с лепестком цветка — если бы такой цветок существовал, — имевшим размер и гладкость грудей Моны Софии. Ни слова не говорилось ни о ее крепких, как у молодого животного, мускулах, ни о ногах, словно выточенных из дерева, ни о полном страсти голосе. Ни слова не говорилось ни о ее руках, таких миниатюрных, что, казалось, они не могли обхватить мужской член, ни о крошечном рте, глядя на который, невозможно было представить, что в нем умещается возбужденная головка члена. Ни слова не говорилось о ее таланте проститутки, способной распалить бессильного старика.

Однажды зимним утром 1558 года, незадолго до того, как между двумя гранитными колоннами, доставленными из Сирии и Константинополя, появилось солнце и оказалось между крылатым львом и Сан-Теодоро, а механические фигуры мавров на Часовой Башне были готовы отбить первый из шести ударов, Мону Софию только что покинул последний клиент, богатый торговец шелком. Спустившись по ступенькам парадной лестницы, выходившей во внутренний дворик, он закутался в шерстяной плащ, накинутый поверх камзола, надвинул берет на самые брови, выглянул из-за двери и, убедившись, что никто из прохожих не видит, как он покидает бордель, вышел на улицу и зашагал направо, к Святой Троице, колокола которой сзывали к раннему богослужению.

У Моны Софии затекла спина. Раздвинув пурпурные шелковые шторы своей спальни, она с досадой убедилась, что уже рассвело. Она терпеть не могла спать, когда с улицы долетал шум. Мона София подумала, что это чудесная возможность с толком провести день. Она прилегла в изголовье постели и принялась строить планы. Прежде всего она оденется, как госпожа, и отправится к службе в собор Святого Марка, — ведь она уже давно не была на мессе, V затем исповедуется и, освобожденная от каких-либо угрызений совести, сделает наконец то, что давно собиралась — отправится в Bottega del Moro* и купит духи.

Продолжая придумывать, чем заняться потом, она поглубже зарылась в простыни — начала сказываться утомительная ночь — и закрыла глаза, чтобы лучше думалось.

Колокола еще не отзвучали, а Мона София, как и каждое утро, глубоко и спокойно спала.

Ворон

В самой высокой точке горного хребта, отделяющего Верону от Трента, на скале у вершины Монте-Вельдо, неподвижный, как каменное изваяние, сидел ворон. Его резко очерченный силуэт вырисовывался на фоне еще темного неба, золотившегося в центре. Казалось, это сияние исходит не от солнца — еще невидимого, — а от самой Венеции, словно основой этого светящегося свода служат далекие византийские купола собора Святого Марка. Все кругом было окутано предрассветным полумраком. Ворон ждал, а ждать он умел. Как обычно, его терзал голод, пока еще терпимый. Во владения ворона входила вся Венеция: Венеция Эвганиа — Тревисо, Ровиго, Верона и более далекая Виченца, а также Венеция Джулиа. Но пристанищем ему служила Падуя.

Внизу все было готово к празднику Сан-Теодоро. После полудня толпа, разгоряченная вином, должна была стреножить пять или шесть быков, затем этих быков поочередно выводили за рога, чтобы обезглавить одним точным ударом сабли. Говорят, ворон заранее знает, что должно случиться. Он уже предвкушал запах, который любил больше всего на свете. Но даже если повезет, ему удастся схватить лишь жалкий кусок требухи или выклевать глаз животного, и вдобавок подраться с собаками. Не стоило ни лететь, ни рисковать, ни тратить силы.

Он так и не пошевелился. Он был терпелив, как все вороны. Он мог бы дождаться, когда механические фигуры на Часовой башне отобьют последний удар и, как каждое утро, со стороны Канал-Гранде появится городской баркас, на котором перевозят трупы из лазарета на Кладбищенский остров. Но и ради этого не стоило утруждаться — при везении он всегда добудет себе кусок дурного этого мяса, жесткого, тронутого чумой.

Он повернулся и посмотрел в противоположную сторону — на восток, — туда, где было его жилище. Где был его хозяин. Ворон поднялся в воздух и полетел в Падую.

Главное действующее лицо

Хозяина ворона звали Матео Ренальдо Колон, и действительно, в это зимнее утро 1558 года у него были веские причины пропустить ежеутреннее — еще до мессы — свидание со своим Леонардино. Запертый в четырех стенах своей комнаты в Падуанском университете, Матео Колон писал:

«Если мне дано право наречь имена открытым мною вещам, я назову это Amor, или Placer de Venus», — так закончил Матео Колон речь в свою защиту, над которой работал всю ночь. Едва закрыв толстую тетрадь в переплете из телячьей кожи, он услышал звон колоколов, сзывающих к мессе. Протер покрасневшие от усталости глаза. Спина затекла. Он взглянул в маленькое окошко над пюпитром и понял, что свеча, стоявшая рядом с тетрадью, горит уже напрасно. Вдали, над куполами собора, солнце постепенно прогревало воздух, испарялась роса с газонов в парке около Университета. С другой стороны патио долетал запах ладана, только что воскуренного в часовне, а иногда, в зависимости от направления ветра, его сменяли манящие ароматы дымящего очага кухни. По мере того, как солнце поднималось все выше, нарастал шум, долетавший с рыночной площади. Зазывные крики лавочников, похвальбы бродячих торговцев, блеяние овец, за которых, как выкликали спустившиеся в город крестьяне, просили по два дуката, нарушали монастырскую тишину вопреки требовательному гулу колокола, сзывавшего на мессу.

Полусонные студенты, потирая озябшие руки, с облачками белого пара, вылетавшими изо рта, выходили из флигелей и стекались к крытой галерее главного внутреннего двора, образуя вереницу у входа в маленький дворик часовни.

Стоя рядом со священником, декан Университета, Алессандро де Леньяно, призывал к молчанию суровыми взглядами или, подойдя поближе к нарушителям, покашливанием.

Декан

Голова Алессандро де Леньяно лежала на столе в мастерской messere Витторио, глядя в потолок. Глядя, если можно гак выразиться, поскольку на самом деле выпуклые глаза были неподвижны. Маэстро провел ладонью по лбу, так сказать, обезглавленного декана, задержался на нахмуренной брови, приставил к ней резец и нанес резкий удар; поднялась пыль, похожая на костную. Декан был окоченелым, как мертвец, но с живым выражением лица. Однако при прикосновении он был холодным — гораздо холоднее, чем мертвец. Полгода назад messere Витторио получил приказ изваять бюст Алессандро де Леньяно. Декан поднялся со скамьи и подошел к скульптуре, созданной в его честь. Он рассматривал ее нос к носу, можно сказать, стоял перед зеркалом каррарского мрамора. Художник сумел точно изобразить своего заказчика, и сколько бы раз сам он ни останавливался перед бюстом, всегда чувствовал отвращение, какое охватывало его при виде живого Декана. В последние полгода messere Витторио приходилось часто видеть декана, при этом он не раз испытывал желание вогнать резец в лоб самого Алессандро де Леньяно, — например, после того, как выслушал оценку своих трудов.

— Видывал я вещи и похуже, — произнес Декан с пренебрежением и едва ли не швырнул в лицо messere пятнадцать дукатов. — Пусть это отнесут сегодня вечером в мою канцелярию, — добавил он, повернулся и вышел из мастерской, хлопнув дверью.

Бюст, решил messere Витторио, — верное отображение оригинала. Выражение лица декана было совершенно идиотическим: черты искажены яростью, сильно выступающая, наподобие балкона, нижняя челюсть и полузакрытые глаза, придававшие лицу сонное выражение. Флорентийскому мастеру чужда была снисходительность; если заказчики нравились ему, он мог великодушно приукрасить их, как, например, когда делал профиль одного из известных приближенных Медичи. Однако бюст Алессандро де Леньяно был верным отражением мнения messere о декане. Никто во всей Падуе не испытывал к декану ни малейшей симпатии. Без сомнения, никто не пожалел бы, узнав о его смерти.

Около полудня, следуя ежедневному обычаю, Алессандро де Леньяно направился на рыночную площадь. Он прошел по набережной Сан-Бенедетто, где прохожие приветствовали его весьма учтиво, но когда свернул к Мосту Тади, все — про себя — принялись желать ему самого худшего. С тем же неподдельным чувством, что messere Витторио, толстая торговка фруктами, у которой он, как обычно, купил абрикосов, умильно улыбнулась ему, но про себя подумала: «Чтоб тебе подавиться косточкой!» Как и торговка фруктами, портной, которому он собирался заказать шелковый камзол, с радостью удушил бы его легким шелком плаща, который декан заказал неделю назад, а теперь отверг, едва взглянув:

— Ты что, кроил его зубами?

Путеводная звезда

Комната Матео Колона являла собой квадрат со сторонами, равными примерно четырем шагам. Маленькое окошко над строгим пюпитром не было застеклено. Застекленными окнами могли похвастаться только деканат и главная зала. Но если даже стекло оказывалось в целом практичным —особенно зимой — оно, тем не менее, считалось признаком дурного вкуса — по сравнению с изысканными венецианскими шелками, которыми затягивали оконные проемы. В то время в Падуе было несложно распознать дома нуворишей: в их окна были вставлены цветные стекла. А маленькое окошко комнаты Матео Колона не было затянуто и тканью, единственной защитой служил кусок простого полотна, преграждавший путь ветру, зато совсем не пропускавший света. Когда анатому был необходим свет, он вынужден был терпеть ветер, а при дожде — еще и воду. Комната — в нее можно было попасть из крытой галереи, окружавшей двор, — была разделена пополам книжным шкафом, который доходил до терявшегося в полутьме высокого потока. Задняя часть комнаты служила спальней: деревянная кровать и рядом с ней ночной столик с подсвечником. В передней половине, перед книжным шкафом, напротив общей с галереей стены стоял маленький пюпитр. Поэтому тот, кто входил в комнату, видел пюпитр на фоне книжного шкафа, где на полках стояло бесчисленное множество свирепых и удивительных животных, которые, без сомнения, могли бы подсказать случайно попавшему сюда вору, что не стоит идти дальше двери.

Оказавшись запертым в собственной комнате, Матео Колон проводил большую часть времени, глядя сквозь решетку окна. Так он и стоял, устремив взгляд в какую-то неизвестно где находившуюся точку, когда увидел messere Витторио, входившего в главные ворота. Незаметным жестом скульптор дал понять другу, что выполнил его опасное поручение. Матео Колон вздохнул с облегчением. По правде говоря, его меньше волновала собственная участь — она была предрешена, — чем судьба messere.

Анатом не ждал для себя милосердия, которое было оказано его учителю Везалию, когда тот предстал перед судом Святейшей Инквизиции. При случае Андреа Везалий рассказал Матео Колону о некрасивом, постыдном происшествии, которое чуть не привело его на костер: однажды он добился разрешения вскрыть молодого испанского дворянина, умершего во время консилиума. Получив разрешение родителей, он вскрыл грудь покойного и с изумлением и ужасом увидел, что сердце юноши еще бьется. Некстати появившиеся родители обвинили Везалия в убийстве, одновременно против него начала процесс Инквизиция. Инквизиция приговорила Везалия к смерти; однако чуть раньше, чем загорелись поленья в костре, вмешался сам король, который смягчил приговор, отправив анатома в паломничество к Святой Земле во искупление греха.

Матео Колон сознавал, что совершил «преступление» гораздо более тяжкое, открыв то, что должно было навсегда остаться неизвестным. Настолько тяжкое, что не оставалось никакой надежды, даже если отказаться от собственного открытия, как поступил другой питомец Падуанского университета, Галилео Галилей. Открытие Галилея было практически «неосязаемым». Его же «Америка» была легко достижима.

— Что станет с человечеством, если вашим открытием завладеют дьявольские силы'? — сказал ему декан, узнав об этом, и взял с него клятву молчать, мгновенно решив, что ученый, по всей видимости, принадлежит к тем, кто пополняет все более многочисленные ряды приверженцев дьявола. — В какие невероятные беды будет ввергнуто человечество, если Зло завладеет волей женщин? — задал ему вопрос декан, давая понять, что женской волей должны завладеть именно его, декана, намерения, разумеется, во имя Добра.