Город еретиков

Андахази Федерико

В романе «Город еретиков» писатель-провокатор предлагает свою, скандальную трактовку событий, которые происходили несколько веков назад, когда в средневековой Европе появилась одна из самых главных святынь для всех христиан — Туринская плащаница.

Герцог де Шарни одержим идеей постройки самой посещаемой во Франции церкви. Его дочь живет одной мечтой — вновь соединиться со своим возлюбленным. Но чтобы вернуть любовь монаха-августинца, нужно построить Город еретиков. А чтобы создать величайшую в христианском мире подделку, нужно пролить кровь...

Федерико Андахази

Город еретиков

1

Дом Божий

1

Труа, Франция, 1347 год

Ветер становился рыданием, разбиваясь о шпили аббатства Сен-Мартен-эз-Эр. Этот звук, подобный вою собаки на полную луну, смешивался со звуками, доносившимися из келий. Наступал тот час, когда монастырское молчание постепенно превращалось в приглушенную литанию: удары плетей по израненным спинам, жалобные всхлипы бичующихся, молитвенное бормотание и громогласные призывы, стоны, порожденные мистическим экстазом, и другие, следствие менее благочестивых страстей, — все эти звуки начинали раздаваться в монастырских стенах одновременно, с наступлением ночи.

Юный монах, отец Аурелио, шел вперед решительной походкой, словно желая заглушить своими шагами это неясное бормотание. Ему требовалось немного побыть в тишине. Держа в руке маленькую свечку, он продвигался по темному узкому каменному коридору, по сторонам которого располагались двери в кельи, откуда и доносилась череда этих звуков. Монах накинул на голову капюшон, безуспешно пытаясь от них отгородиться. Этот концерт, день ото дня начинавшийся после того, как отзвучит angelus,

[1]

всегда угнетал чувствительную душу послушника, однако в эту ночь он ощутил какое-то дурное предзнаменование. Что-то в этом мрачном хоре звучало не в лад, хотя юноша и не мог точно определить, что именно. Он направлялся к крытой галерее, опоясывавшей центральную площадь аббатства, чтобы забыться под стрекот сверчков и шелест мотыльков, как вдруг услышал из-за одной из дверей крик, который тотчас же оборвался. Юноша вздрогнул. Такие звуки не испускали при самобичевании. На мгновение Аурелио засомневался, принадлежал ли этот вопль человеческому существу. Монах остановился и попытался различить что-нибудь определенное в этом всплеске боли; он уже собирался продолжить путь, но в этот момент крик повторился; как и в прошлый раз, что-то его оборвало. Отец Аурелио повернул обратно и осторожно сделал несколько шагов назад. От волнения сердце его билось часто-часто. Руководствуясь одной лишь интуицией, юноша остановился возле двери в келью брата Доминика. Внутри сделалось подозрительно тихо. Доминик из Реймса обычно бичевал себя по ночам, перед сном, и Аурелио точно знал продолжительность этой процедуры. Неожиданно из-за двери послышались возбужденное дыхание, скрип дерева — вероятно, монашеского ложа, — и тогда в третий раз раздался тот же жалобный вопль. Это не был хриплый бас брата Доминика; этот голосок звучал тонко, еще более истончившись от страха и страдания. Юный священник убрал руку со свечой подальше от своих глаз и разглядел на полу, прямо у себя под ногами, свежие грязные следы, скрывавшиеся по ту сторону двери. Внутри снова закричали. Юноша уже собрался постучать в дверь, но остановился на полдороге — он подумал, что не обладает правом прерывать неурочную молитву своего собрата по монастырю и что, если его подозрения окажутся безосновательными, он совершит грех. Аурелио решил было удалиться, когда заметил среди пятен грязи на полу две капельки крови. Молодой послушник присел и вгляделся повнимательнее: кровь была совсем свежая. Аурелио вновь распрямился и явственно расслышал голос, моливший о милосердии. И тогда, решившись, он коснулся двери костяшками пальцев. Как ни странно, вместо стука раздался скрип петель, и незапертая дверь медленно распахнулась от этого легкого прикосновения. Брат Доминик стоял возле своего ложа абсолютно голый — сутана обвивала его лодыжки — и сжимал ногами горло худенького мальчика; тот извивался на постельном покрывале, сопротивляясь, насколько хватало его скудных силенок, грубому натиску взрослого мужчины. Одной рукой монах прижимал голову своей жертвы к тюфяку, а другой натирал головку своего члена, возбужденного и лилового, горячим жиром, капавшим с зажженного светильника. Доминик из Реймса находился в таком состоянии, что даже не заметил нежданного посетителя. Ребенок в разодранных одеждах визжал, всхлипывал и молил о пощаде всякий раз, когда монах пытался погрузить свой шест в это крохотное, но бешено сопротивлявшееся тельце. Если Аурелио не вмешался немедленно, то только потому, что не мог прийти в себя от изумления. Однако шок первых мгновений сменился у него негодованием, которое зародилось в области живота и переместилось в кулаки: Аурелио уже был готов схватить своего собрата за горло, но увидел Христа, взиравшего на эту сцену с изголовья кровати, и попытался успокоиться.

Весь свой гнев он обрушил на дверь, толкнув ее с такой силой, что засов оглушительно лязгнул о стену. Только тогда брат Доминик обратил внимание, что у него гости. Монах не выказал ни малейшего удивления и совершенно не устыдился — он просто мягко отпустил голову мальчика, а тот, как только почувствовал, что шея его свободна, вскочил на ноги и, даже не подобрав с пола разбросанную одежду, бросился бежать, как заяц, и мгновенно растворился во мраке коридора. Двое мужчин остались наедине. Доминик из Реймса не удостоил молодого священника даже взглядом; он взял старую тряпицу и, как был голяком, принялся вытирать свиное сало, обильно стекавшее с того, что больше всего напоминало толстый ствол дерева, все еще напряженный и сотрясаемый спазмами.

2

Оказавшись в одиночестве собственной кельи, все еще охваченный ужасом, Аурелио взял перо и бумагу и принялся писать:

Госпожа моя!

С тех пор как я удалился в этот монастырь на краю пропасти, каждый день сделался похож на новое испытание, которое Господь посылает мне на моем пути. В иные моменты дух мой слабеет, и я боюсь рухнуть вниз. Характер мой совершенно не смягчился, каждый мой следующий шаг становится все труднее и рискованнее. Уверен я лишь в одной вещи: я отрекся от вашей любви вовсе не для того, чтобы сделаться свидетелем самых мерзостных деяний, которые творятся здесь во имя Господне, при немом попустительстве этих стен. Должен вам признаться, что мне так и не удалось о вас позабыть, постоянное воспоминание о вас помрачает мой рассудок и порою встает на пути моей самой заветной цели: служения Всевышнему. Но когда я вижу, как мои братья во Христе дают волю самым низменным инстинктам, самым отвратительным бесчинствам плоти, память о вашем прекрасном лице возносится надо мною с ангельской чистотой.

Аурелио оторвал взгляд от бумаги и против собственной воли вспомнил о темных делах, которые ему довелось наблюдать с того дня, как он шесть месяцев назад поступил в монастырь. И продолжил свое описание этих людей, которые в течение дня наполняют рот словами «целомудрие», «воздержание», «праведность» и «нравственность», а ночами тайком перебегают из кельи в келью, а позже выходят в коридор, одергивая сутаны, потные, задыхающиеся и пунцовые от стыда. Потом они обрушивают яростную плеть на свои изъязвленные спины, словно их вину возможно искупить таким способом. Однако образ этого невинного ребенка, жертвы звериной похоти брата Доминика, стал последней каплей, переполнившей чашу. Письмо Аурелио было обращено к женщине, которую он любил или, точнее сказать, пытался перестать любить, — к Кристине.

Монах снова обмакнул перо в чернильницу и продолжил:

3

Аурелио считал, что знает душу Кристины, на первый взгляд совершенно прозрачную, вплоть до последнего уголка. И все-таки у нее была своя тайна: девушка в одиночку несла груз страдания. Она приняла решение нести свою ношу без посторонней помощи и пройти свой крестный путь так, чтобы никто не осушал ее слез. Обстоятельства вынудили Кристину встать на путь религиозной жизни — путь, который она прежде сознательно оставила. Связь Кристины с Иисусом всегда носила характер страсти. Когда она была еще маленькой девочкой, она почувствовала неудержимое влечение к этому мужчине, истекавшему кровью на кресте. Она ощущала любовь к Сыну — не к Отцу и не к Святому Духу. Девочка была слишком мала, чтобы осознать смысл Пресвятой Троицы — эту премудрость она так никогда и не постигла, даже став взрослой. Кристина чувствовала, что Христа д

о

лжно любить как-то иначе, но другой любви у нее не было. Девочка была убеждена, что никогда не встретит мужчину, который смог бы пробудить в ней по меньшей мере сходное чувство. Еще не выучившись читать, она просила мать раз за разом пересказывать ей историю жизни и крестной муки этого человека с прозрачным взглядом. Девочка постаралась как можно лучше выучить алфавит, чтобы самой с жадностью приняться за учение Евангелия. Иисус был воплощением всего Доброго, Прекрасного и Истинного. Кристина считала несправедливостью, что его путь в этом мире был столь короток, жалела, что не родилась в его время и на его земле. Эта бесконечная любовь к Христу, без всякого сомнения, зародилась в ее душе благодаря отцу, герцогу Жоффруа де Шарни, — но не потому, что он соответствовал этому образцу. Нельзя даже сказать, что ее преклонение перед Иисусом стало результатом полученного ею строгого, почти что монашеского воспитания; наоборот, Кристина искала в Христе прибежища от всего, что было ей ненавистно в собственном доме, — в первую очередь от своего отца. Мать Кристины, Жанна де Вержи, была совсем молодой женщиной. Ей было всего пятнадцать лет, когда у нее родился первенец, и семнадцать, когда родилась Кристина. И действительно, мать и дочь можно было принять за сестер. Красота Жанны была прямо пропорциональна узости ее интеллектуального кругозора; она взирала на мир с выражением безразличия, граничившего с идиотизмом. Мать Кристины почти ничего не говорила, и — помимо ситуаций чрезвычайных — казалось, что ей ни до чего нет дела. Эта женщина выказывала только самые элементарные эмоции — вроде слез при физической боли или улыбки при удовольствии; она никогда по-настоящему не смеялась. Двое ее детей значили для Жанны меньше, чем семь ее собак. Жоффруа де Шарни обыкновенно объяснял все эти особенности тем, что его жена родилась недоношенной, на седьмом месяце, однако такое утверждение не имело под собой серьезных оснований. К тому же вне их семейного круга многие подозревали, что на самом деле Жанна лишь выдает себя за идиотку, дабы ни за что не отвечать, избегать домашних хлопот и спокойно наслаждаться достатком своего супруга. Что касается старшего брата Кристины, Жоффруа Второго, то он был точной копией своего отца — как физически, так и духовно, если этот последний термин вообще можно применить по отношению к герцогу и его отпрыску. Кристина чувствовала боль сиротства не только из-за полного отсутствия матери в жизни ее души, но и из-за пугающего присутствия отца. Если бы от девушки потребовали описать герцога Жоффруа де Шарни, она создала бы обратный портрет Христа. И действительно, можно сказать, что они представляли собой абсолютную противоположность: великодушие и простота Иисуса контрастировали с жадностью и заносчивостью герцога; любви к слабейшим и обездоленным, которую проповедовал Иисус, противостояло презрение, с которым Жоффруа де Шарни относился к беднякам, в особенности к тем, кто работал и пытался выжить на его землях. Вытянутый вверх, гармоничный и просветленный облик Иисуса Христа во всем разнился с тучной, расплывшейся, карикатурной фигурой отца Кристины. Словно бы этого было недостаточно, его портрет довершала сильная хромота. По счастью, Кристина унаследовала красоту своей матери. Отец и дочь пока что об этом не догадывались, но им предстояло соединить свои — столь не похожие одна на другую — судьбы во Христе. Однако любовь Кристины к Мессии не ограничивалась почитанием его проповедей и деяний; она ощущала не только духовную связь с Иисусом — в ее любви всегда присутствовала и какая-то необъяснимая чувственность. Девушка смирилась с тем, что никогда не сможет полюбить никого из простых смертных, как вдруг однажды ей явился сам Иисус Христос. По крайней мере, она была в этом убеждена.

В тот день Кристина обходила торговые ряды на рыночной площади Труа в поисках ягненка для ужина; девушка проталкивалась сквозь толпу, обступившую маленькие палатки, в которых были выставлены на продажу коровьи туши на крюках, только что вытащенная из сетей рыба и вообще все, что может сгодиться для котла, — когда наконец увидела подходящее животное. По-видимому, это был последний ягненок, поэтому Кристина рванулась вперед, чтобы никто ее не опередил. Она закричала что есть мочи, пытаясь привлечь внимание торговца, в тот самый момент, когда девушка уже была готова ухватиться за веревку на шее животного, из людского скопища вытянулась чья-то рука и дернула за веревку. Кристина выругалась во всю силу своих легких: она не собиралась расставаться с тем, что заметила первая; эта девушка была готова поспорить с кем угодно, а если придется, то вырвать добычу силой. На оскорбления она не поскупилась. Кристина проследила глазами линию этой тонкой руки, отнимавшей ее ягненка, и в тот момент, когда взгляд ее достиг лица грабителя, девушка окаменела. То был Иисус Христос. Назаретянин взглянул на Кристину милосердным и понимающим взором и, чтобы окончательно убедить ее, что это именно он, промолвил с беспримерной щедростью:

— Поделимся.

И тут же заставил появиться из ничего еще одного точно такого же ягненка и подвел его к девушке. Если до этого момента она находилась в оцепенении, то, увидев своими глазами умножение ягненка, Кристина почти что лишилась чувств. Она была настолько поражена, что даже не задумалась о том, что появление Мессии означает конец света, которого все так боятся. Однако эта сцена не несла в себе ничего апокалиптического, напротив: небо было безоблачным, задувал легкий ветерок, на рынке было многолюдно и весело. Кристина не могла — или, быть может, не захотела — заметить, что на самом деле этот чудесным образом явившийся ягненок был просто спрятан за одним из полотнищ, огораживавших торговое место. Видя, что девушка не отваживается принять животное, мужчина шепнул ей:

— Ну что, берете?

4

Отец Аурелио!

Не стройте иллюзий понапрасну: как бы ни хотелось вам убедить себя, что вы не совершаете греха, вашему поведению не будет прощения. Это грех в глазах Господа, а еще, хоть это для вас не имеет ни малейшего значения, вы оскорбляете также и мою скромную персону. Очень жаль, что в вашем монастыре нет ни одного достойного священника, перед которым вы могли бы исповедаться, как велит Господь, — напоминаю вам, что исповедь — это таинство. С другой стороны, что касается меня, то я не собираюсь допускать, чтобы вы использовали меня как ступеньку на пути к Богу, надеясь тем самым обрести его прощение. Даже если предположить, что женщины способны выступать в качестве священнослужительниц, я не могла бы дать вам отпущение, поскольку сама являюсь частью греха, от которого вы хотите отмыться. Я готова только негодовать, читая о вашем намерении освободиться от влечения, которое, по вашим словам, пробуждает в вас воспоминание о моем теле, — если задуматься об отвратительных поступках, творимых вашими собратьями. Все, что угодно, покажется благим, прекрасным и истинным в свете такого ужасного деяния, как насилие над ребенком. Не могу позволить вам и относиться ко мне как к испытанию, уготованному вам Господом, словно я — это змей в райских кущах. Но того хуже, вы утверждаете, что чем чаще вы обо мне вспоминаете, тем сложнее вам освободить свое тело от следов моих ласк, а душу — от тлеющих углей страсти. Да разве я — дьявол, а вы — воплощенная невинность? Вы говорите об углях страсти, словно речь идет о пламени преисподней. Кто же тогда оставил неизгладимые следы любви в моем теле? Это вас как будто совершенно не беспокоит. Кому вручила я свою девственность? Однако, по-видимому, значение имеет только ваше целомудрие. Если вы желаете походить на Блаженного Августина, которым так восхищаетесь, то вы приближаетесь к своей цели: ему досталась святость и канонизация, а Флории, его любовнице, — взращивание детей, которых он зачал у нее во чреве, и ответственность за все плотские грехи, которые она заставила его совершить. Быть может, мне стоит вам напомнить, что я не заставляла вас искать прибежища в моем теле.

Негодование, выказываемое Кристиной, на самом деле таило в себе боль, о которой она поклялась не рассказывать никому. Да, действительно, она посвятила себя Богу помимо собственной воли. Дела, о которых писал Аурелио в своем письме, были гадкими, хотя и не менее кошмарными, чем то, что Кристина каждый день наблюдала в своем монастыре. И все-таки занятия, которым в Сен-Мартен-эз-Эр предавались по ночам, затворив двери келий, в монастыре Нотр-Дам-э-Ноннэ, практиковались даже при свете дня под видом ритуалов, воодушевленных религиозным пылом. Каждый день настоятельница мать Мишель приготовляла для церемонии главный зал, окуривая его дымком фимиама, сухих лепестков и серными испарениями. В слабом свете нескольких свечей сестры-монахини собирались вокруг небольшого котла, заполненного угольями, и запевали псалмы. По мере того как монашенки достигали единения между собой и во славу Всевышнего, они впадали в экстаз: песнопения уже не бормотались вполголоса, а превращались в восклицания, которые выкрикивали во всю мочь. Целью таких церемоний было не подпускать дьявола к этому нежному стаду, а если он вдруг овладевал одной из сестер — что случалось достаточно часто, — его следовало изгнать посредством экзорцизмов. В первый раз, когда Кристина присутствовала при этом ритуале, ей стало страшно: она увидела, как сестры переходят от молитвенного шепота к гортанным завываниям, а потом душераздирающими, хриплыми голосами принимаются выкрикивать ужасающие богохульства, перемешанные с латинскими речениями. И тогда тела их сотрясались в конвульсиях, как будто бы демоны сопротивлялись, не желая их покидать; монашенки извивались в невообразимых позах, простирались на полу, ползали по нему на спине, суча ногами, неестественно широко раздвигали бедра. Иные выгибали спину настолько, что голова оказывалась у них между ног, и, не переставая сквернословить, соединяли одни свои уста с другими. Как-то однажды Кристина наблюдала, как благочестивейшая сестра Катерина раскинулась на полу, задрав подол монашеской юбки, и имитировала движения соития, словно кто-то оседлал ее сверху, при этом сестра Катерина попеременно призывала то Христа, то Сатану. Эта зараза немедленно распространилась на б

— «Когда Иисус был со мной, я таяла, словно свечка, от любовной близости, бывшей между нами».

5

В тот самый час, когда Кристина в своей обители помешивала куриное жаркое в огромном котле, готовя трапезу для себя и для своих сестер, ее отец, герцог Жоффруа де Шарни, торопливо хромал по улицам Труа. Весеннее солнце придавало городу вид веселый и праздничный. Однако угрюмое выражение лица герцога не соответствовало настроению людей, радовавшихся тому, что небо наконец-то прояснилось после затяжного дождя, терзавшего город на протяжении последних дней. А вот у Жоффруа де Шарни действительно не было повода для веселья. Он возвращался с аудиенции у Анри де Пуатье, епископа города Труа, и тот не сообщил ему ничего хорошего. По крайней мере ничего, что герцог желал бы услышать. Жоффруа де Шарни надеялся получить от церковного иерарха разрешение на строительство церкви в деревеньке Лирей, располагавшейся неподалеку от города. Строго говоря, разрешение ему было дано, однако не в той форме, о которой он страстно мечтал. Герцог ходатайствовал не просто об одобрении его идеи, но и о денежном пособии в размере половины суммы, необходимой для постройки собора во славу Богоматери. Епископ же объявил, что, хотя он и приветствует подобную набожность, высшие власти не видят необходимости в таких расходах на деревню, в которой проживает едва-едва сотни душ, по большей части безденежных крестьян. Подобное вложение слишком велико в сравнении с будущей прибылью: подсчет возможных пожертвований и доходов от продажи индульгенций показывает, что церковь окупит затраты на строительство не раньше чем через полвека. Церквей, находящихся в Труа, вполне достаточно, чтобы принять в себя и жителей Лирея. Герцог приводил очень убедительные аргументы в пользу противоположного мнения, однако епископ завершил аудиенцию решительным «нет». Жоффруа де Шарни волочил свою хромоту по улице, стуча посохом по мостовой и проклиная епископа за то, что тот лишил его выгодной сделки. Герцог был всерьез убежден, что церковь в Лирее могла стать высшей степени прибыльным предприятием. Проталкиваясь между торговцами на площади, он вовсе не думал смиряться с поражением; герцог размышлял о том, как показать епископу всю грандиозную выгодность строительства церкви. На ходу он слышал зазывания продавцов реликвий, расхваливавших свои священные товары, наперебой предлагавших их прихожанам на выходе из церкви. На потертых полотнищах, среди прочих вещей, лежали шипы из мученического венца Христова, ковчежцы с волосами из бороды Иосифа, флакончики с молоком Богородицы, перья из крыльев архангела Гавриила, священная крайняя плоть Нашего Господа и столько щепок от креста, что хватило бы на постройку корабля. Такое зрелище было привычным. Герцог де Шарни подумал про себя, что если уж эти низкопробные мошенники, заполонившие площадь, к концу дня уходят с туго набитыми кошельками, то каким же выгодным предприятием может стать церковь, в которой выставлены подлинные святыни! В конце концов, он — коммерсант и не намерен допускать, чтобы какой-то церковник учил его, как вести торговлю. Неожиданно одно из полотнищ, висевшее на шесте в ближайшей палатке, затрепетало на ветру и облепило лицо герцога. Жоффруа де Шарни пришел в ярость; пытаясь сбросить с себя ткань, он чуть было в упал. Он уже собирался выплеснуть на торговца весь свой гнев и занес посох, как вдруг увидел, чем украшено полотно, и остановил свой порыв: на ткани было запечатлено изображение Иисуса Христа. Герцог был настолько поражен увиденным, что не сразу расслышал объяснения напуганного торговца:

— Это Священная Плащаница, в которую обернули тело Господа Нашего.

Герцог спросил, сколько она стоит, и мошенник назвал сумму, пропорциональную изумлению прохожего, ожидая, что дальше последуют торги. Однако Жоффруа де Шарни снял с пояса кошель и расплатился, не сказав ни слова. Лица продавца и покупателя, казалось, выражали одну и ту же мысль: «Несчастный дурень, не ведает, что творит». И все-таки время в конце концов рассудило в пользу герцога, который в тот день на площади подтвердил свое умение заключать выгодные сделки.

Жоффруа де Шарни удалялся с выражением победы на лице, волоча вверх по улице объемистый кусок ткани, свою хромоту и ожившую в нем надежду.

2

Вильявисьоса

I

Исход

1

Труа, 1348 год

Кристина и Аурелио встретились вновь. Словно предводители разных частей единого войска, они, можно сказать, ехали во главе двух легионов: Кристина, верхом на гнедом жеребце, одетая в монашеское облачение, но с откинутым на плечи капюшоном, с непокрытой головой и развевающимися по ветру волосами, вела за собой десятка два послушниц, решившихся вместе с ней на побег. Аурелио летел к ней на всем скаку по тропе, отмечавшей границы полей, принадлежавших женскому монастырю. Позади облака пыли, поднятого копытами его скакуна, за ним следовала дюжина мужчин, в большинстве своем — молодых монахов. Аурелио остановил коня на небольшом расстоянии от Кристины. Какое-то время они молча смотрели друг на друга, потом юноша спешился, медленным шагом подошел к своей возлюбленной и протянул ей руку, предлагая спуститься. Так она и сделала — ни на секунду не отводя глаз от глаз Аурелио. Лицом к лицу, не произнеся ни слова, они взглядами пересказали друг другу все то, что хотели высказать за эти два долгих, нескончаемых года, а потом наконец-то слились в объятии. Кристина не удержалась и беззвучно зарыдала — это была вспышка всех чувств, которым она долго не позволяла прорваться наружу: безудержная любовь в своем первозданном смысле; пленительное ощущение победы; боль, которую так долго приходилось держать в себе и которая теперь превратилась в переполняющее ее счастье; стремление к свободе перед лицом грядущего — и потрясение, вспышка противоречивых и невыразимых ощущений. Мужчины и женщины взволнованно наблюдали за этой встречей, а еще они разглядывали друг друга, заразившись тем же чувством, которое слило воедино тела Кристины и Аурелио. Однако нужно было торопиться. И тогда мужчины и женщины перемешались между собой, сплотившись в единую тесную группу, и продолжили свой путь на закат.

Это был долгий и опасный исход в сторону испанских земель. У беглецов было всего несколько часов преимущества перед французскими войсками, которые бросились за ними в погоню, готовые захватить их живыми или мертвыми. Когда настоятель мужского монастыря отец Альфонс обнаружил на рассвете исчезновение тринадцати своих монахов, он не сразу понял, что произошел побег. Однако его изумление многократно возросло, когда стало известно, что в женском монастыре тоже пропало двадцать монахинь. Прежде чем пуститься в путь, соединенный отряд мужчин и женщин остановился на вершине холма. Оттуда, в свете первых лучей солнца, они бросили свой прощальный взгляд на город. Больше всего их поразило, насколько близко друг к другу стояли два монастыря. С их наблюдательной позиции шпили на башнях домов вообще путались между собой, и две обители сливались в единое целое. Беглецам стоило большого труда поверить, что, находясь так близко, они были так далеки друг от друга в течение стольких лет! Они в последний раз посмотрели на красные крыши Труа, в молчании попрощались с городом и пустились в путь по узенькой тропке, змеей скользившей по холму.

Беглецы оставили за собой широкий шлейф кривотолков. Негодование аббата достигло своей высшей точки, когда обнаружились свидетельства крестьян, видевших, как две группы сливаются в одно демоническое воинство и продолжают путь вместе. Рассказы о побеге начали множиться, они становились все более ветвистыми в воображении людей — вскоре появились очевидцы, утверждавшие, что, когда две группы встретились, мужчины и женщины тотчас же сбросили с себя одежды, переплели свои обнаженные тела и предались блудодействию в парах, в тройках, в кучах, не разбирая ни пола, ни возраста; находились даже такие, кто видел, как Дьявол собственной персоной руководил этой бесстыдной оргией. Аббатиса, со своей стороны, втайне сетовала, что побег предприняли самые молодые и прекрасные монашенки — именно те, что доставляли ей больше всего наслаждения во время общих сборищ, кончавшихся мистическими экстазами. Мать Мишель тосковала примерно так же, как тосковала бы покинутая возлюбленная, и вот в ее сердце поселилась ненависть, соизмеримая лишь с ее горем. Поэтому настоятельница не колеблясь поддержала аббата Альфонса: дезертиров следовало подвергнуть самому суровому и примерному наказанию. Помимо войска на ноги были подняты еще и крестьяне: вооружившись вилами, серпами, косами и дубинами, они отправились на охоту за еретиками. Узнав о случившемся, Жоффруа де Шарни лично распределил оружие между мужчинами, работавшими на его полях, и возглавил отряд охотников за собственной дочерью. Герцог собрал и еще одну группу, под предводительством своего сына, и отдал категорический приказ на случай поимки Кристины:

2

Теперь они стояли лицом к лицу — вооруженное войско с одной стороны, изможденная горстка беглецов — с другой. Кровавая развязка казалась неизбежной. Однако Кристина заметила на лице командира выражение неуверенности, которая передавалась и всем его людям. Ей показалось, что поднятая вверх рука, сжимающая меч, дрожит и что воин никак не может решиться опустить ее, отдавая сигнал к атаке. И этот страх не был беспричинным: аббат так красноречиво убеждал солдат, что бежавшие монахи — это войско Дьявола, так разнообразны были свидетельства людей, выдававших себя за очевидцев их богомерзких оргий, так много нашлось свидетелей их сатанинских шабашей, что преследователи в конце концов прониклись этими историями. Предназначением армии было сражаться против свирепого и безжалостного врага, однако мало кто отважился бы встретить лицом к лицу самого Вельзевула. Кристина догадалась, что их боятся, когда увидела, как один из солдат принялся креститься. И тогда она поняла, что их отряд не безоружен и не беззащитен. Если они не получили поддержки от Иеговы, подобно евреям, которым удалось перейти Красное море, они воспользуются помощью Сатаны. Стоя на самом берегу реки Гав-де-По, Кристина призвала своих подруг и, не глядя на них, шепотом приказала повторять все, что она будет делать; и тотчас же ногтями разорвала на себе одежды, поглядела на солдат зловещим взглядом и обнажила грудь, словно бросая вызов. Другие женщины последовали ее примеру, при этом издавая такие же завывания, какие звучали во время их мистических экстазов в монастыре. В те времена мужчины обыкновенно боялись женщин; этот страх они скрывали, выдавая за презрение, но ничего не боялись так сильно, как ужасной фигуры ведьмы. Группа этих женщин, скалящих клыки, точно волчицы, и выставляющих напоказ свои обнаженные тела — а именно так обычно изображали Сатану, — явилась просто кошмарным зрелищем. Солдаты были парализованы, они не осмеливались ни атаковать, ни отступить. Аурелио воспользовался растерянностью в их рядах, чтобы укрыться за ближайшим валуном, а потом доползти до леса. Он перемещался ловко и быстро и в конце концов, никем не замеченный, оказался за спинами у солдат и вскарабкался на скалу. Пока женщины вопияли и дергались, словно плененные хищники, молодой монах широко раскинул руки, приняв позу распятого на кресте, и воскликнул:

— Дети мои, я вернулся. Настал последний час. Скоро зазвучат трубы и мертвецы встанут из своих могил.

Солдаты обернулись на звук этих слов и увидели Христа, стоящего на высоком утесе. И тогда их страх сменился паникой, все простерлись перед лицом Мессии, который возвратился в мир, чтобы возвестить о Страшном суде. Теперь все для них становилось понятно: они оказались свидетелями последней битвы — битвы самого Сына Божьего с войсками Сатаны.

— Вам здесь нечего делать, не пятнайте себя грязью, — произнес Аурелио, теперь властным тоном, и, прежде чем отзвучало его последнее слово, солдаты бросились прочь так быстро, как только могли.

И вот этот немногочисленный народ израильский, состоявший из трех десятков мужчин и женщин, лицезрел, как войска настоятеля в страхе бежали — так же как и армии фараона.

II

Цивилизация любви

1

Астурия, Испания, 1348 год

Отряд мужчин и женщин, руководимый Аурелио и Кристиной, в конце концов добрался до маленького селения Велайо, что в Астурии. Поселок располагался в плодородной долине, просторной и зеленой, омытой спокойными водами реки Виакабы. Несмотря на усталость, на голод и на все опасности и лишения, испытанные в дороге, как только путники ступили на землю Велайо, они почувствовали себя бесконечно счастливыми. Легкий прохладный ветерок, безоблачное небо и широкие гостеприимные луга наполнили их дыханием новой жизни. Засеянные поля, простиравшиеся до самых склонов пологих волнистых холмов, выглядели как обещание изобилия и благополучия. Поселяне трудились на полях с радостью, что ничуть не напоминало угрюмую покорность судьбе крестьян из-под Труа. Дома в поселке были белые, немудрящие, и обитали в них и земледельцы, и люди моря, поскольку поселок стоял на излучине реки, впадавшей в Кантабрийское море. Аурелио развернул карту, огляделся вокруг и только теперь понял, что замок, возвышавшийся на холме над долиной, — это его собственное имение. Замок был выстроен из камня — два симметричных крыла и круглая башня посередине; холм, на котором он стоял, и все окружавшие его земли, от берега реки вплоть до лесистой горы, таковы были размеры поместья. Аурелио вступил во владение своим наследством, предъявив положенные документы графу Хихонскому, дону Алонсо, внебрачному сыну короля Энрике Второго, владельцу большей части здешних земель и номинальному губернатору молодого поселка. Бывшие беглецы, привыкшие к замкнутому существованию, которое они вели в двух своих монастырях — мужском и женском, обосновались в замке и установили в нем такие же порядки, как будто это был монастырь для мирян. Обязанности распределили в зависимости от умений каждого из новых жильцов. Нужно сказать, что мужчины, закалившие свой дух в изнурительном труде созерцания, не умели ничего иного, кроме как предаваться квиетизму. На первых порах женщины были вынуждены взять на себя почти все домашние работы: разжигать и поддерживать огонь для приготовления пищи и для тепла, шить, ткать и вышивать, стирать и чинить одежду. Им же приходилось молоть зерно, делать муку, замешивать хлеб. Астурийские земли богаты яблоками, но не слишком щедры на виноград, так что женщины вскоре научились готовить сидр — как раньше делали вино. Но вскоре по настоянию Аурелио, который так страдал: в монастыре от лености, замаскированной под мистицизм, мужчины постепенно начали выполнять кое-какую работу: рубили и складывали дрова, занимались плотницким и слесарным ремеслом, освоили начатки кузнечного дела, выучились кроить и сшивать кожу и тачать обувь. Женщины, в свою очередь, взяли на себя приготовление всей молочной продукции, за исключением сыров — это считалось мужским занятием. Однако, само собой, по-настоящему тяжелая работа всегда ложилась на плечи крестьян, обитавших в скромных домиках на землях, принадлежавших поместью: пахота, сев, жатва, заготовка сена и забота о пахотных землях; уход за животными в стойлах, их стрижка и производство шерсти. Такой феодальный характер отношений поддерживался только в первое время; вскоре от него отказались и начали жить совершенно по-новому. И все-таки самым необычным были отношения, связывавшие членов этой диковинной общины между собой. Если в своих монашеских обиталищах, откуда все они вышли, и мужчины и женщины (по отдельности) были связаны друг с другом любовью, обращенной к Христу, то в своем новом, мирском жилище их связывала только лишь любовь к своим братьям и сестрам. С другой стороны, жизнь в монастырях управлялась с помощью жесткой вертикали, нерушимого иерархического порядка, главой которого являлись аббат или аббатиса, командовавшие своими подчиненными. А вот в замке Велайо не существовало никаких чинов и званий, не было ни пастырей, ни стада, каждый делал то, что подсказывала его добрая воля; они действительно напоминали общество без законов, о котором мечтал апостол Павел, потому что там, где нет злодеяния, нет надобности и в законе. Поначалу им нелегко было освободиться от укоренившихся в них железных правил, мужчины и женщины поселились в разных крыльях замка. Однако вскоре эта жесткая граница начала размываться, и в итоге все жили там, куда влекло их желание. Аурелио и Кристина любили друг друга любовью прозрачной и чистой, свободной от каких-либо договоренностей или уз закона; они были столь бесхитростно объединены велением своих сердец, что у них не было необходимости закреплять свои отношения формально. Кристина и Аурелио обычно ночевали в самой высокой комнате замка, откуда была видна вся долина в излучине реки и был слышен шум моря. Этот пример вскоре распространился, и мужчины и женщины стали разбиваться на пары, при этом все больше сближаясь. Взаимоотношения в таких парах складывались по-разному: некоторые союзы становились нерушимыми; иные заключались всего лишь на одну ночь. Все были хозяевами всего, потому что все было общее: кров и еда, а также неученость, которая превращалась в мудрость, и мудрость, которая не переходила в высокомерие; общими были дрова и огонь, а также холод, который становился пыланием; общими были деньги и их нехватка, а также страх, который обращался в отвагу, и отвага, которая не становилась дерзостью. Верные словам апостола Павла, они доводили его проповедь разрыва с законом до самых последних пределов: стало необязательным соблюдение десяти заповедей, поскольку теперь все их добродетели были не записаны на камне, а запечатлены в сердце и в собственном разумении. Коротко говоря, в этом маленьком обществе, созданном по слову святого Павла, все придерживались одного главного завета, который был способен заменить им все десять заповедей: "Не оставайтесь должными никому ничем, кроме взаимной любви; ибо любящий другого исполнил закон".

Озаренные светом свободы воли, не только провозглашенной, но и ставшей частью их жизни, эти люди построили общество, основанное на истинной любви, как и говорил апостол Павел: "Не станем же более судить друг друга, а лучше судите о том, как бы не подавать брату случая к преткновению или соблазну".

Руководствуясь лишь велениями собственных сердец, мужчины жили бок о бок с женщинами, разделяя друг с другом труд и отдых, разговор и молчание, чтение и писание, ложе и пропитание. И вот, живя в этом гармоничном равновесии, они задавались вопросом: по какой неведомой причине мужчины и женщины до сей поры были разделены, почему одним было отказано в других — и наоборот? Так они постигли, что воздержание есть мать большей части пороков и грехов, процветавших в монастырских стенах. Как только было отвергнуто правило целомудрия, исчезли и демоны: все инкубы и суккубы, терзавшие послушниц в их обители, теперь растаяли навсегда; больше не было необходимости прибегать к прежним сумрачным церемониям, чтобы отпугнуть Сатану. Как только были прорваны плотины воздержания и женщины позволили мужчинам обладать собою, Дьявол больше никак не мог ими завладеть — что нередко случалось в монастыре. На взгляд тех, кто ничего не знал о крепчайшей цепи любви, соединявшей обитателей замка Велайо, это сожительство множества мужчин и женщин должно было показаться самым нечистым из блудодеяний. Однако Аурелио, Кристина и любой из их последователей ответили бы на это словами святого Павла: "Я знаю и уверен в Господе Иисусе, что нет ничего в себе самом нечистого; только почитающему что-либо нечистым, тому нечисто". Это был идеальный мир.

2

В замке Велайо не требовалось устанавливать никаких законов, поскольку там, где живет любовь, в законе нет необходимости: этот постулат учения апостола Павла был порожден не теологической премудростью, а самым чистым экспериментом. И действительно, обитатели замка каждый день находили подтверждение тому, что законы суть замена любви при отсутствии самой любви. Они были убеждены в этом настолько глубоко и искренне, что им не нужен был никакой Моисей, даже если бы он явился со скрижалями Закона — поскольку скрижали эти запечатлелись в их сердцах. Мужчины не желали жены ближнего своего, поскольку эти жены никому не принадлежали и сами принимали решение, с кем им быть; никто не крал, поскольку все принадлежало всем и украсть у кого-либо означало украсть у общины — а стало быть, у себя самого; они праздновали еврейский день субботний и христианское воскресенье, поскольку вообще праздновали все дни недели, так как труд был для них не наказанием, а благословением; никому из них не приходило в голову убивать — и не потому, что это было запрещено определенным законом, а потому, что они не ведали гнева и уж тем более ненависти, и у них не было причин, чтобы совершить убийство. Они не лжесвидетельствовали, поскольку там, где не было ни лицемерия, ни неверности, ни запрета на мысль или слово, не оставалось места для лжи и, таким образом, обман не имел никакого смысла. Они не желали чужого добра по той простой причине, что чужого не существовало, поскольку собственность одного человека одновременно являлась собственностью всех остальных. Первоначальный феодальный порядок, по которому крестьяне из усадьбы, принадлежавшей замку, возделывали пахотные земли, довольствуясь лишь малой частью урожая, которой едва хватало, чтобы не умереть с голоду, — этот порядок был вскоре изменен. Большая часть монастырей придерживалась в отношении крестьян именно такой поместной политики: аббат ничем не отличался от хозяина-феодала, а вассалы трудились на него только за кров и еду. И подобно тому, как в феодальных поместьях благородные семейства были полностью отделены от плебейских, в аббатствах существовало строгое размежевание монахов и мирян: права общинника распространялись только на представителей духовенства и, разумеется, не включали в себя крестьян. Аурелио решил, что для того, чтобы создать подлинное братство, в него необходимо принять также и земледельцев и вообще стереть всякие границы между замком и усадьбой. Обитатели большого дома и маленьких домишек не только поделили все, чем владели, — бывшие монахи поделились также и принципами своей жизни, так что одни смогли перемешаться с другими и у всех жителей Велайо оказались одинаковые права. На новая система незаметно привела к общему благоденствию, и скопление бедных домиков, в которых жили семьи хлебопашцев, вскоре превратилось в процветающее селение, разноцветное и радостное; мессы в замковой церкви тоже сделались всеобщим достоянием, и не было там одного постоянного священника: каждый мог взять слово и высказаться о том, чем ему хотелось поделиться; к мессе ходили только те, у кого было желание, а тех, кто не хотел, никто не принуждал ее посещать. Празднества были всеобщими, и, сказать по правде, жители поселка находили все больше возможностей и причин для праздников.

Аурелио вскоре сделался самой почитаемой фигурой для всех обитателей поселка. Будь на то его воля, он мог бы стать могущественным властелином: толпы его обожали, эти люди без колебаний исполнили бы любое его желание или превратились в нерассуждающее войско. Будь Аурелио наделен наклонностями к мессианству, он мог бы возглавить еретическое движение или пойти дальше — он мог бы воспользоваться своим поразительным сходством с Назаретянином и, захватив его место, направить толпу в своих целях. Однако молодой человек не испытывал ни малейшей тяги к власти и не считал, что в чем-то превосходит своих ближних; он не чувствовал призвания к деятельности проповедника, поскольку был убежден, что никакой мудрости ему не постичь, — наоборот, Аурелио прикладывал колоссальные усилия, чтобы избавиться от уверенности в чем бы то ни было, потому что полагал, что путь к истине лежит через сомнение. В конце концов дошло до того, что Аурелио отказался от истины в качестве высшего блага, когда подумал о том, что все несправедливости, все убийства и злодеяния совершались как раз таки во имя истины. Отсутствие Истины — непреложной догмы — делало возможным сосуществование различных точек зрения, и тогда, как на агоре у древних греков, все, что угодно, могло выступить предметом для дискуссии. В поселке Велайо пышно расцвело эфемерное искусство беседы: плодотворный спор или чистое удовольствие от доведения всякой мысли до пределов логики и морали — все это разительно отличалось от монашеского безмолвия, к которому была приучена группа беглецов. Получилось так, что Аурелио, во время своего пребывания в монастыре мечтавший сделаться духовным наставником, теперь, получив в свое распоряжение многочисленную паству, осознал, что было бы недостойно относиться к своим ближним как к послушному стаду.

Однако слухи о новой общине в процветающем селении Велайо не замедлили обратиться в злые наговоры. В соседних селениях Велайо стали теперь именовать Вильявисьоса;

3

Кристина и Аурелио были отнюдь не безупречной супружеской четой: в отличие от идеала семейной жизни, согласно которому женщина должна была во всем подчиняться мудрым указаниям мужчины, они не принимали никаких решений иначе как по обоюдному согласию. Их союз являлся ущербным, поскольку в его основании лежала любовь, а не caritas, посредством которой муж должен был защищать свою супругу и руководить ею, как будто бы женщина беспомощна, тупоумна или неспособна чего-нибудь добиться самостоятельно. С другой стороны, Кристина не принесла с собой приданого, долженствующего смягчить ту муку, которую приходилось переносить всем мужчинам, в жизни которых появлялось это новое, почти что омерзительное существо. Это был непостижимый брак, поскольку он изначально не был рассчитан на рождение детей — ведь чрево Кристины после самого жестокого из грабежей, которому ее подверг родной отец, сделалось территорией опустошенной и безлюдной. Это был недопустимый брак, если учесть, что он не предусматривал слияния двух состояний, — наоборот, соединение Аурелио и Кристины явилось разделением одного наследства между множеством людей, которые до этого никогда ничем не владели. Это был неправильный брак, потому что он не приводил к союзу двух семейств — ведь Кристина и Аурелио были двумя душами, обреченными на все возможные изгнания. Для церковной власти это был отвратительный брак, так как он не только держался на столпах любви и страсти, но был к тому же скреплен прочным цементом вожделения, опровергая одно за другим все предписания Церкви, утверждавшей устами Иеронима:

Омерзение вызывает любовь мужчины к чужой жене — или чрезмерная любовь к своей. Мудрому мужчине надлежит любить свою супругу рассудком, но не страстью. Любовь мужчины должна направлять его сластолюбивые порывы и не давать ему броситься в омут распутства. Тот, кто слишком пылко любит свою жену, — тот прелюбодей.

Именно эта фраза лучше всего подходила для описания отношений Аурелио и Кристины. Однако же для Аурелио оказалось совсем не просто освободиться от тяжеловесных доспехов, не допускавших соприкосновения его тела с вещами этого мира. Для бывшего монаха оказалось проще переменить жесткое устройство своей интеллектуальной вселенной, сформированной учением Блаженного Августина, чем на практике влиться в этот новый мир чувственности, который рождался на его глазах. И тогда Аурелио осознал, что если задача, которую поставил перед собой Августин, решивший отречься от порока и обратиться к добродетели, уже была настоящим подвигом, то обратный путь оказался куда более трудным. Молодому человеку, чтобы избавиться от его прежней морали, пришлось приложить гораздо большие усилия, чем те, которые потребовались на ее построение. Власть догмы была столь необорима, что рассудку не удавалось сквозь нее прорваться; столь глубоко пустила свои корни вера, что даже природный инстинкт не мог преодолеть барьеров ее предписаний. В своей "Исповеди" Блаженный Августин рассказывал о непомерных усилиях, которые он должен был прикладывать, чтобы победить сильнейшее сопротивление плоти, поскольку его мужское естество, казалось, вело себя независимо и даже противно его плоти. Святой признавался в "Исповеди": "Срамные члены приходят в возбуждение, когда им вздумается, не подчиняясь рассудку, словно бы они наделены собственной волей". Аурелио пенял на судьбу не менее горько, чем африканский богослов, однако как раз по противоположной причине: когда он приникал к обнаженному телу Кристины на их супружеском ложе, полагая, что преодолел все затруднения морального порядка, в своих мечтаниях он стремился отдаться самым низменным страстям; а вот его товарищ, казалось, все еще подчинялся требованиям воздержания, которые усвоил в монастыре, и отказывался участвовать в грехе. В итоге возникал любопытный парадокс: в то время как разум Аурелио освобождался от религиозных оков, его член превратился в маленького целомудренного монаха, который отказывался высовывать голову из-под своего клобука, тем самым обрекая хозяина на вынужденно добродетельное существование. Кристина вела себя терпеливо и в высшей степени преданно. Ее беспредельная любовь: мужу была сильнее любых плотских препятствий. К тому же Кристина отличалась редкостным умом, и вскоре она разобралась, в чем заключается проблема. Принимая во внимание августинианский пласт в мировоззрении Аурелио, легко можно было догадаться, что для него любовь и чувственность текут по разным руслам: любовь являлась прерогативой души, тогда как страсть принадлежала плоти. И действительно, чем крепче становилась любовь Аурелио к супруге, тем меньше желания — в обратной пропорции — она в нем возбуждала. И наоборот, Кристина замечала, что в тех редких случаях, когда маленький монах превращался в великого и несгибаемого воина, он тотчас же возвращался в свое убежище, стоило ей произнести несколько ласковых слов любви. Итак, Аурелио был попеременно двумя разными мужчинами; Кристина подумала, что если и ей удастся сочетать в себе качества двух женщин, то проблема разрешится: она будет потаскухой в часы их постельных утех и самой добродетельной супругой во все остальное время дня. Так все и вышло. В итоге они превратились в счастливую супружескую чету, невзирая на все возможные возражения церковных властей.

III

Город еретиков

1

Со временем даже сами обитатели селения заменили название Велайо на Вильявисьоса, и это словечко превратилось в его официальное наименование: Вильявисьоса Астурийская. Конечно же, и Аурелио, и Кристине, и всем, кто там жил, было известно, что Испания не лучшее место для основания подобной общины. И все-таки надо сказать, что в Астурии в ту эпоху давление со стороны Церкви ощущалось совсем не так сильно, как во Франции. Пиренейский полуостров пока еще не был пылающим костром инквизиции, в который он превратится некоторое время спустя; наоборот, в то время как семена жестокой борьбы с еретиками, начавшейся в 1223 году на Сицилии с благословения Папы и по наущению императора Фридриха Второго Гогенштауфена, вызревали на юге Италии и Франции, в Испании епархиальные епископы, как правило, отличались снисходительностью. С другой стороны, если сравнивать с областями, принадлежавшими самой Церкви, то община Велайо вполне заслуживала наименования Вильявиртуоса — Город добродетели. Так, например, в X веке Аркимбальд, архиепископ города Сенс, воспылал такой любовью к аббатству Святого Петра, что решил изгнать оттуда монахов и заменить их гаремом своих наложниц, каковых он расселил в трапезной, а кельи отдал в распоряжение своих охотничьих собак и соколов. У епископа Льежского, Энрике Третьего, было шестьдесят пять внебрачных детей, большинство из которых он зачал прямо в своей церкви. Да и потаенные мерзопакости, которые совершались в обоих монастырях, откуда сбежали основатели Вильявисьосы, не уступали безобразиям, творившимся в Содоме и Гоморре. Но все-таки слухи о разврате, который якобы царит в новой общине, и о распущенных нравах обитателей Вильявисьосы ставили графа Хихонского в неприятное положение: он не знал, как долго сможет наслаждаться финансовым благоденствием, которое обеспечивалось его молчаливым потаканием этой группе разнузданных еретиков. С другой стороны, советники дона Алонсо указывали ему на опасность того, что пример этой общины может сделаться заразительным. Что будет, ужасались они, если в соседних с нею селениях поймут, что неожиданное процветание Велайо вызвано стиранием иерархических и экономических границ между дворцом и плебсом, и тоже решат разрушить стены, отделяющие простолюдинов от богатств, которые вкушают — хотя и не производят — благородные? Понятное дело, вассалы не могли ожидать от своих хозяев той щедрости, которую проявил Аурелио. И было еще более очевидно, что хозяевам-феодалам вовсе не по нраву, чтобы их вассалы считали Вильявисьосу образцом для подражания. В итоге губернатор Велайо осознал, что небывалый всплеск налоговых сборов, которые он использовал в основном на личные надобности, мог обернуться против него, если его собственные ленники поймут, насколько для них более выгодно строить отношения по примеру Вильявисьосы. Советники убеждали графа, что число крестьян заметно превосходит размеры любого войска и что, если они соберутся в одну ватагу, удержать их будет невозможно. Нет, определенно, община Велайо не должна была служить примером для подражания — больше того, ее надлежало подвергнуть примерному наказанию. Однако чтобы не превратить жителей Вильявисьосы в безвинные жертвы, в глазах соседей их следовало представить кошмарным воинством Сатаны. Само название Вильявисьоса и бесконечные волны слухов вокруг нее, разумеется, играли на руку графу Хихонскому. Его советники прекрасно понимали, что нет средства лучше, чем обвинение в грехе, чтобы сплотить войска во имя Божьего гнева и таким образом сохранить в неприкосновенности сундуки с деньгами. А еще, хотя дон Алонсо пока об этом не знал, вскоре ему предстояло обрести неожиданного союзника.

Лирей, Франция, 1349 год

В Лирее, по другую сторону реки Виакабы, Жоффруа де Шарни просиживал ночи без сна, изобретая Христову плащаницу, — и вот его ушей достигло известие, что его дочь находится в Испании, где возглавляет сообщество еретиков. Герцог не стал терять ни минуты: он тотчас же мобилизовал небольшое, но хорошо вооруженное войско и, словно это был знак судьбы, снова двинулся курсом на Астурию. Теперь он был полон решимости покончить с источником всех своих несчастий, которые можно было свести к одному-единственному слову: Кристина. Жоффруа де Шарни не мог допустить, чтобы та, что перестала быть его дочерью, продолжала покрывать позором его благородный род, его имя и его честь. В течение многих лет герцог поддерживал миф о своем героическом прошлом участника Крестовых походов; теперь у него появилась возможность доказать, что он способен возглавить победоносное войско. Разумеется, подвиг покорения Святой Земли нельзя было сравнивать с вторжением в маленький, абсолютно беззащитный замок без гарнизона и укреплений, так же как воинственные полчища Магомета не имели ничего общего с жалкой горсткой монахов и послушниц, никогда не державших в руках оружия. Однако Жоффруа де Шарни прекрасно понимал, что вернуть в родной город собственную дочь и передать ее в руки правосудия, чтобы она понесла заслуженное наказание, — это будет самый лучший способ доказать свою бесконечную верность Всевышнему: разве мог образцовый христианин принести большую жертву? Возможно, это был его единственный шанс доказать Анри де Пуатье свою беспримерную твердость в вере и таким образом получить разрешение на строительство церкви в Лирее.

2

Астурия, 1349 год

Дон Алонсо, граф Хихонский, с величайшим для себя удовольствием принял герцога Жоффруа де Шарни, прибывшего из Труа. Эти два дворянина, готовые действовать со всей возможной жестокостью, заключили военный союз, как будто они всерьез полагали, что собираются отвоевать Иерусалим от мусульманских полчищ. Коалиция двух армий насчитывала более полутысячи воинов, вооруженных саблями, копьями и мечами, все для того, чтобы выступить против горстки миролюбивых монахов и безоружных крестьян, в большинстве своем — женщин и детей. На рассвете тринадцатого июля 1349 года солдаты ворвались в маленькую деревушку, беря на приступ незащищенные домики, грабя и ломая все, что встречали на своем пути, убивая мужчин и детей и поджигая дома из соображений милосердия — ведь огонь очищает души еретиков. Нападение было таким внезапным, что у жителей Вильявисьосы не осталось времени даже на бегство; нашлись смельчаки, которые попытались защитить свои семьи серпами и косами, однако захватчики обладали таким превосходством в вооружении, что удержать их не было никакой возможности. Оставив за собой горы трупов, солдаты кинулись к замку, чтобы довершить резню. Им не пришлось преодолевать препятствие в виде кишащего пираньями рва или карабкаться по приставным лестницам, штурмуя неприступные стены; не было необходимости и сходиться в рукопашном бою с лучниками, засевшими на верхних площадках башен, или проламывать ворота тяжелыми таранами — поскольку замок был открыт для любого входящего. Продвигаясь вперед, солдаты графа и герцога безжалостно убивали всякого, кто оказывался у них на пути. Видя, с какой легкостью вершится это героическое деяние, Жоффруа де Шарни самолично возглавил победоносные войска. Полосуя мечом тела еретиков, он в каждой женщине мечтал встретить свою дочь. Но такое желание было не у него одного: растерянный Аурелио, глядя на то, как один за другим гибнут его товарищи, тоже искал Кристину. Вот что было у него на уме, когда молодой монах в отчаянии бродил по замку, оскальзывался в лужах крови, перешагивая через изувеченные тела, — тогда-то он и попался на глаза герцогу. Аурелио и Жоффруа де Шарни никогда прежде друг друга не видели. Герцог был готов обрушить стальной клинок на шею мужа своей дочери, когда Аурелио неожиданно повернулся в его сторону; и тогда, увидев перед собой этот лик, неотличимый от образа Иисуса, герцог остановил занесенную руку. Он застыл, увидев перед собою этого Христа-Пантократора, глаза его озарились светом, как если бы герцог только что стал свидетелем чуда. Заметив, о их предводитель колеблется, один из его солдат поднял меч и обрушил свою ярость на Аурелио; он уже почти что снес ему голову с плеч, но герцог успел отразить этот удар своим клинком.

— Не убивайте его! — крикнул он что было сил и приказал пленить Аурелио, не причиняя вреда.

Как только монаха связали по рукам и ногам, Жоффруа де Шарни подошел к пленнику, дал ему напиться чистой воды и, заметив на его щеке легкую рану, с большой осторожностью прошелся по ней влажным платком. Видя, что веревки, которыми связано его тело, слишком туги, герцог немного ослабил узлы и протер пораненные места. Аурелио не мог понять, по какой причине этот человек, только что без всякой пощады расправившийся с его товарищами, проявляет к нему подобное милосердие. Герцога настолько ослепила его находка, что в какой-то момент он начисто позабыл о том, что подлинной целью его экспедиции было отыскать дочь. С другой стороны, Аурелио ничуть не интересовался собственной участью: лежа связанный по рукам и ногам, он наблюдал трагическую сцену расправы и молился лишь о том, чтобы Кристине удалось ускользнуть. Но вот, к своему ужасу, он увидел ее посреди буйства коней, топтавших окровавленные тела, и ужаснулся еще больше, поняв, что Кристина стремится подобраться к нему. Она была полна решимости умереть рядом со своим супругом. Однако ничего не знала о том, что ее отец не имел ни малейшего намерения убивать новообретенного зятя. Жоффруа де Шарни вышел из своей завороженности, почувствовав на спине град ударов; он обернулся через плечо — причина всех его злополучий явилась сама, стоило лишь протянуть руку. Герцог возвел очи к небесам и возблагодарил Господа за исполнение своих желаний; его крестовый поход увенчался успехом, сказал он самому себе. Удары, которыми осыпала отца Кристина, были для него целительным бальзамом, укреплявшим его кожу и наполнившим его благословенной ненавистью. Герцог позволил себя избивать до тех пор, пока душа его не наполнилась этой ненавистью и окончательно не вышла из берегов. Так уж была устроена душа Жоффруа де Шарни: ненависть служила ему дровами, питавшими костер злости, освещавшей каждый его шаг. И тогда он схватил Кристину за горло и принялся душить со всей силой долго сдерживавшейся ярости: герцог сжимал глотку своей дочери, и им овладевало бесконечное блаженство. Аурелио мог только кричать от отчаяния, он все же пытался встать на связанных ногах; в тот самый момент, когда ему удалось приподняться, один из солдат яростно пнул его ногой, так что с его лица в грязь полилась струйка крови. Только тогда герцог оторвался от горла дочери и бросился к своему Христу, распростертому на земле. Герцог собственными руками поднял его на ноги, поинтересовался его самочувствием, при этом не переставая похлопывать Аурелио по щекам. Жоффруа де Шарни устремил взгляд на солдата, осмелившегося прикоснуться к его юному Спасителю, и мягким, спокойным голосом произнес:

3

Адвокат дьявола

I

Руки Пилата

1

Лирей, 1349 год

Кристина и Аурелио до конца своих дней будут вспоминать Вильявисьосу как сновидение, столь же сладостное, сколь и мимолетное. Память об их растерзанных товарищах превратилась в боль, которую душа была неспособна вместить; в той резне выжили лишь они вдвоем, и они ничего не могли поделать с чувством вины, которое не имело оснований и все-таки терзало их совесть. От пригожего поселка между излучиной реки и холмами не осталось ничего, кроме пепла, в конце концов унесенного ветром Кантабрийского моря. Замок, в прежние времена гордо возносившийся над низкими волнистыми взгорьями, теперь превратился в немого свидетеля бесчинства; его незаконно присвоил себе граф Хихонский. Ничего. От миража с названием Вильявисьоса не осталось абсолютно ничего. Даже история не сохранила внятных упоминаний об этой краткой эпопее.

Возвратившись во Францию, Жоффруа де Шарни заточил Аурелио и Кристину в неприступную башню своего замка в Лирее. Видеть друг друга они не могли; они едва-едва слышали друг друга, когда пытались разговаривать сквозь разделявшую их каменную стену. Аурелио не понимал, чем он сумел заинтересовать герцога, он не мог объяснить себе, какая неведомая причина побуждала Жоффруа де Шарни так о нем заботиться: его тюремщик предоставил в его распоряжение слугу, который следил за тем, чтобы у пленника не было недостатка в сытной еде и в самом лучшем вине с собственных виноградников герцога. Но что казалось Аурелио еще более странным — так это постоянное беспокойство Жоффруа де Шарни: его здоровье и, главное, о его внешности. От кровавой резни при взятии Вильявисьосы у Аурелио сохранился заметный шрам, начинавшийся на скуле и пересекавший щеку. Каждый день — один раз с утра, а потом еще вечером — Жоффруа де Шарни появлялся в комнате своего зятя и лично занимался лечением отметины — следа от удара ногой, нанесенного ему одним из солдат. Герцог своими руками промывал рану, чтобы не допустить заражения, и смазывал ее особой мазью, чтобы она поскорей заживала. Жизнь Кристины, напротив, протекала не слишком удачно, если можно охарактеризовать таким словом участь Аурелио: большую часть дня она проводила в кандалах, кормили ее хуже чем отбросами и почти что не давали воды.

В то время, когда Аурелио и Кристина томились в плену у Жоффруа де Шарни, герцог в конце концов отыскал художника, которому предстояло создать святыню, предмет всех его помыслов: священную плащаницу, покрывавшую тело Иисуса Христа. Этого человека звали Морис Кассель, он был замечательным художником и талантливым скульптором, искусным в создании барельефов, в росписи стен и в деревянной резьбе. Подобно большинству своих коллег в ту эпоху, Морис Кассель жил как безвестный ремесленник, статус которого в обществе был более сходен с положением каменщика, мастера-строителя или архитектора, чем с положением настоящего художника. Строго говоря, единственными людьми искусства, получавшими право на известность и, если повезет, на грядущую славу, тогда считались поэты и драматурги. Никто не знал, кто спроектировал Реймсский собор или кто были художники, создавшие фреску, известную под названием "Мистический брак святой Каталины" в соборе Нотр-Дам-де-Мон-Морийон; никому не было известно ни имя автора великолепных скульптур на портике Шартрского собора, ни того мастера, кто вырезал величественные барельефы церкви Святого Трофима в Арле. И, разумеется, такая анонимность, оставлявшая художников в тени, шла на пользу темным замыслам герцога Жоффруа де Шарни.

2

Утро выдалось безоблачное. Аурелио поднялся навстречу тонкому солнечному лучику, проникавшему в его жилище сквозь вертикальное окошко — просто-напросто узкую прорезь в стене. Он наполнил легкие утренним ветерком, в котором чувствовался аромат виноградной лозы, оперся о стену и постучал по одному из камней — два слабых удара. В ответ всегда звучали два таких же удара со стороны Кристины — так они желали друг другу доброго утра с тех пор, как оказались в заточении в замке Жоффруа де Шарни. И каждый раз, когда стена отзывалась на стук, обоим им казалось, что они сливаются в долгом и жарком объятии. Потом они скребли стену каким-нибудь камешком, найденным на полу, и этот звук, пробегавший по стене, был для них долгой и нежной лаской. Однако в то утро стена оставалась всего лишь стеной: немым и глухим куском камня, отвечавшим Аурелио только безнадежным кошмарным молчанием. Тихое постукивание превратилось в отчаянные удары кулаком; получив в ответ лишь абсолютное безмолвие, Аурелио принялся выкрикивать имя Кристины, при этом кидаясь на толстую стену всем своим ослабшим телом, словно пытаясь ее обрушить. Поднялся такой грохот, что его надзиратель поспешно взбежал по лестнице и, увидев, что юноша причиняет себе немалый вред, бросился на него и обхватил что есть силы, чтобы помешать пленнику изувечить свое тело.

— Кристина! — кричал Аурелио. — Куда делась Кристина?

В этот момент в помещение вошел Жоффруа де Шарни и властным голосом произнес:

— Хочешь увидеть Кристину? Тогда ты должен делать все, что я тебе прикажу.

Эти слова заставили Аурелио образумиться. Он был готов сделать все, что угодно, лишь бы только увидеться со своей супругой. Герцог захромал вниз по лестнице и приказал надзирателю вести пленника за ним следом. Заточение в тесной келье совсем обессилило Аурелио, а малоподвижный образ жизни превратил простой спуск по лестнице в тяжелый труд. Все трое спустились к главному залу, прошли по узкому соединительному коридору и в конце концов вышли к садам, со всех сторон опоясывавшим замок.

II

Via Crucis

Первое стояние

В главном зале замка, превращенном в судилище прокуратора, Жоффруа де Шарни исполнял роль Пилата и одновременно первосвященника иудейского. Он повелел привести Аурелио и, указав на него скрюченным пальцем, вдруг задумался, какие провинности могут тяготеть над этим человеком.

— Ты — царь еретиков? — вопросил он.

Аурелио не мог думать ни о чем, кроме судьбы Кристины, теперь висевшей на волоске; он боялся, что его ответ может стоить смерти его возлюбленной. Себя он был готов принести в жертву. Аурелио робко переспросил:

— От себя ли ты говоришь это или другие сказали тебе обо мне?

— На тебя заявил настоятель твоего монастыря и граф Хихонский, правитель твоего селения.

Второе стояние

На выходе из дворца несколько слуг подняли крест и положили его на спину Аурелио. На верхней части вертикальной перекладины была надпись: "Аурелио Велайо, Царь еретиков". Чтобы ни у кого не оставалось сомнений, надпись на кресте была выполнена на еврейском, на греческом и на латыни. И вот Аурелио понес свой крест, все приближаясь к Кристине, которая стоила на эшафоте в конце этого пути. Юноша добрел до небольшого холма, исполнявшего роль Голгофы — Горы-черепа, на вершине которого лежали собачьи кости. Аурелио, не отрывая взгляда от любимой им женщины, сгибался под давящей тяжестью креста, он пытался добраться до Кристины как можно скорее, но ноги его дрожали, он почти не продвигался вверх по склону.

Третье стояние

Сопровождаемый отрядом солдат, Аурелио, согнувшийся под весом креста и болью от побоев, влачился вперед, чтобы спасти Кристину — даже принеся себя в жертву, как об этом говорится в Евангелиях. Осыпаемый оскорблениями солдат и слуг герцога, кричавших: "Се — Царь еретиков!", Аурелио, дыша через силу, не отводил глаз от своей цели; он понимал, что, если не преодолеет отрезок пути, отделяющий его от Кристины, палач непременно ее повесит. Он не мог быть слабым. Лицо Аурелио заливала кровь, капавшая со лба, где шипы венца пронзали его кожу; он шел вперед, пока ноги его не подкосились — юноша впервые упал на колени, успев пройти две сотни шагов. Он поднял взгляд и, увидев любимую женщину, стоящую на эшафоте, и палача, уже готового потянуть за веревку, собрался с силами, снова встал на ноги и наконец продолжил свой путь.

Четвертое стояние

Аурелио прошел еще сорок шагов и в отчаянии от того, что силы его покидали, произнес первое из слов, которое говорят смертные.

— Мама, — прошептал он, как ребенок. Пытаясь заглушить свою боль и собраться с духом, чтобы не упасть, Аурелио обратился к той женщине, которая, когда он был маленький, всегда утешала его, если им завладевали страх или печаль.

— Мама, — повторил он, сдерживая рыдание.

Солдаты не упустили случая поиздеваться над его слезами. Однако воспоминание о матери придало Аурелио сил устоять на ногах и сделать еще несколько шагов.

Пятое стояние

Нового прилива сил хватило лишь на тридцать шагов. Жоффруа де Шарни, видя, что его Христос вот-вот лишится сознания, приказал одному из своих вассалов помочь преступнику нести крест. Этот человек, сильный коренастый крестьянин, принял на себя верхнюю часть креста и освободил Аурелио от значительной доли груза; он сделал это со смесью покорности герцогу и неподдельного сострадания к этому несчастному юноше — так, как поступил когда-то Симон Киринейский. Аурелио посмотрел на крестьянина с бесконечной благодарностью, и они вместе продолжили путь наверх.

III

Мастерская дьявола

1

Это был утомительный день. Когда, наступила ночь, Жоффруа де Шарни решил отдохнуть. Его увечная нога отчаянно болела после того, как прошла шаг за шагом весь Крестный Путь. У герцога ныли мышцы рук, а на ладонях остались волдыри от ручки молотка. И все-таки ему не удавалось уснуть. Герцог был убежден, что завершает дело, угодное Богу, и боялся, что что-нибудь выйдет не так, если он не будет в точности следовать всем знамениям, которые посылает ему Господь. На самом деле герцог втайне лелеял надежду, что Аурелио воскреснет из мертвых и сам запечатлеет свое изображение на ткани плащаницы. Именно по этой причине он не хотел, чтобы Морис Кассель присутствовал при распятии. С другой стороны, Жоффруа де Шарни боялся, что художник, человек малодушный и слабохарактерный, может испугаться жесткости этой сцены и откажется от участия в предприятии. Герцог почитал более благоразумным передать мастеру уже подготовленное тело в том виде, в каком оно было в момент воскресения, как о том повествуют Евангелия. Однако именно по этой причине Жоффруа де Шарни разрывался между двумя возможностями: согласно Священному Писанию, Иисус вернулся к жизни на третий день после своей смерти на кресте; поскольку герцог предпочитал надеяться, что случится чудо, он не осмеливался взглянуть на тело до того, как пройдут эти три библейских дня, боясь помешать возможному свершению божественного промысла. Но, с другой стороны, существовала опасность, что труп Аурелио начнет разлагаться. Сухой пустынный климат Палестины позволял мертвому телу сохраняться в целости в течение нескольких дней, но влажное марево, нависшее над Труа, ставило под угрозу всю его работу. Жоффруа де Шарни боялся, что, открыв могилу, обнаружит уже наполовину разложившееся, смердящее тело, распухшее и изъеденное червями. А еще он опасался, как бы крестьяне, дети суеверия, не похитили тело и не пустили слух, что Царь еретиков восстал из мертвых. Поэтому, точно так же как и Пилат, последовавший совету священников и фарисеев, говоривших ему: "Прикажи охранять гроб до третьего дня, чтобы ученики Его, придя ночью, не украли Его и не сказали народу: воскрес из мертвых", Жоффруа де Шарни приказал поставить печать на камне, закрывающем вход в могилу, и держать возле него караул.

В ту ночь и в течение последующих дней герцог так и не смог сомкнуть глаз. Всякий раз, как в его кабинет заходил кто-нибудь из слуг, он ожидал рассказа о том, что сделалось великое землетрясение, ибо Ангел Господень, сошедший с небес, приступив, отвалил камень от двери гроба. Однако слуги, видя, что их господин погрузился в себя, не ест и не спит, появлялись перед герцогом, только лишь чтобы спросить, чего ему угодно.

Вот так, в бодрствовании и посте, провел Жоффруа де Шарни эти три нескончаемых дня. На рассвете дня третьего, совершенно не в себе от нетерпения и ожидания, герцог наконец-то бросился к могиле. Когда он достиг цели, то обнаружил рядом с караулом, который он сам выставил, группу женщин: среди них, проливая потоки слез, стояла и та, что торговала своим телом, и та, что протерла лицо Аурелио. Их колченогий повелитель рванулся вперед с удвоенной скоростью, чтобы они сказали ему слова, которые он ожидал услышать: "Что вы ищете живого между мертвыми?" Однако ничего подобного не произошло. Камень, закрывавший могилу, был на своем месте, запечатанный и неприкосновенный. Тогда герцог повелел, чтобы его отодвинули. Слуги исполнили приказание, приложив немало усилий. Как только открылась щель, через которую мог пройти человек, герцог протиснулся в пещеру. Ослепленный темнотой и собственным безумием, не увидев внутри никого, Жоффруа де Шарни решил, что чудо и вправду свершилось. Но когда глаза его привыкли к полутьме, он разглядел неподвижное тело Аурелио, покрытое полотнищем, в точности как он его оставил. Герцог Жоффруа не почувствовал себя разочарованным: Господь просил, чтобы он сам свершил чудо.

Герцог склонился над останками того, кому не удалось восстать из мертвых, возвел глаза к горним высям и прошептал:

— Аминь.

2

Жоффруа де Шарни поместил чудесную мастерскую в самом безлюдном уголке замка. Он доставил туда все необходимое, о чем только ни попросил его художник. В центре комнаты, на дубовом столе покоилось тело Аурелио. Шел все еще третий день с момента его смерти на кресте. Герцог с беспокойством обнаружил явные признаки разложения: из-за резкого запаха в мастерской было трудно дышать. Тело начало распухать: теперь это была уже не та стройная фигура, которая почти не выделялась на фоне креста; кожа натянулась, а кости почти не прорисовывались под разбухшей плотью. На лице Аурелио не запечатлелось перенесенное страдание, как хотелось бы герцогу, — оно было искажено гримасой не боли, а скорее некоторого неудобства. И все-таки главная проблема состояла не в этом: когда Жоффруа де Шарни укладывал тело Аурелио и бинтовал его полосами ткани, он расположил его руки так, чтобы ладони прикрывали гениталии. Разумеется, более естественно было бы скрестить руки на груди, как это обычно делали с покойниками, — но ведь нельзя же выставлять напоказ половой член Сына Божьего, это чревато скандалом! В итоге герцог зафиксировал руки Аурелио в этом искусственно-стыдливом положении, что парадоксальным образом придавало мертвой фигуре непристойный вид. Не так-то много святости в образе Христа, который трогает себя за причинное место — пусть даже и желая его прикрыть. В любом случае, rigor mortis 

[29]

уже наступило, и не было возможности это положение переменить. Все усилия людей герцога оказались напрасны: это было то же самое, что пытаться изменить позу высеченной из камня статуи. От прижизненного облика Аурелио мало что осталось. Однако, по мнению Жоффруа де Шарни, чей рассудок теперь уже был окончательно поврежден, именно так и должен был выглядеть Иисус, восстающий из мертвых. План герцога был прост и — в его помутившемся сознании — гениален: поскольку благодаря божественному озарению он открыл, что, если потереть монету углем через лист бумаги, на листе возникает точная копия священного лика, Жоффруа де Шарни решил использовать плащаницу в роли бумаги, а тело Аурелио — в роли монеты. Оставалось только покрыть тело тканью и пройтись по поверхности холста каким-нибудь веществом, которое переведет и зафиксирует изображение на плащанице. Морис Кассель выслушал аргументацию герцога с предельным вниманием, а потом высказал свое заключение: этот замысел исполнить невозможно. Жоффруа де Шарни в ярости схватил художника за горло и, вопя во всю глотку, пояснил, что действует, повинуясь божественному повелению, что каждый его шаг продиктован непререкаемым голосом Всевышнего и что не подчиниться ему, герцогу, означает не подчиниться Господу. Художник пытался обосновать свою точку зрения, но герцог пригрозил убить его на месте, если тот молча не склонится пред волей Всемогущего. Морис Кассель, видя прямо перед собой мертвое тело, не сомневался, что слова его работодателя не являются пустыми угрозами. Поэтому он просто склонил голову и повиновался, хотя и понимал, каким будет результат его работы.

Морис Кассель погрузил полотнище в ведро с водой. Он разминал ткань пальцами, чтобы она лучше пропиталась. Покончив с этой процедурой, художник попросил герцога помочь ему отжать полотно, чтобы оно избавилось от излишков влаги и приобрело мягкость. Потом он попробовал развернуть влажное полотно, но оно было столь обширным, что расстелить его во всю длину не получалось. Тогда они вдвоем отнесли плащаницу на верхний этаж замка и вывесили из окна, словно геральдический штандарт. Каждая уходящая минута наносила телу Аурелио непоправимый ущерб — его разложение было таким же неумолимым, как и приближение ночи, несмотря на царивший в комнате холод. Герцог желал, чтобы работа была завершена к рассвету, поэтому, прежде чем полотно успело полностью стечь, Жоффруа де Шарни сказал художнику, что у них больше не остается времени, и они снова отнесли ткань в темную каморку.

Морис Кассель попросил герцога помочь ему спустить тело на пол, чтобы снова обернуть его полотном. Тело Аурелио было твердым, как поверхность стола, на котором оно покоилось. Один взялся за ноги, другой — за плечи, и труп был переложен на пол. Художник расстелил плащаницу по всей поверхности стола, потом они вернули тело на место. И тогда Морис Кассель взял свободный кусок ткани, перекинул ее через голову Аурелио и накрыл останки юноши спереди, заботясь, чтобы влажный материал как можно плотнее прилегал к коже. Затем мастер перемешал в котле несколько порошков. В ответ на вопрос герцога художник пояснил, что все это — различные красители: окись железа, киноварь, мышьяковый желтый, ультрамариновая синь, азурит и древесный уголь. По мере того как Морис Кассель высыпал эти порошки в котел, состав постоянно менял свой цвет. Наступил момент, когда смесь сделалась красноватой, с некоторыми проблесками желтизны. Жоффруа де Шарни пришел в восторг и решил, что именно так должна выглядеть фигура его Христа. С точки зрения художника, эта тональность была слишком кричащей и ненатуральной, однако он не осмелился противоречить герцогу после недавней вспышки ярости, когда Жоффруа де Шарни был готов его убить. Морис Кассель колебался между двумя возможностями: добавлять ли в состав связующий компонент на основе клея или яйца или использовать порошок вообще без закрепителя? У каждого варианта имелись свои плюсы и минусы: в первом случае состав приобрел бы дополнительную прочность и вязкость, однако потом, учитывая его густоту, было бы затруднительно придать изображению оттенок воздушности и зыбкости. Во втором случае как раз и можно было добиться некой бестелесности и неуловимости, напитать изображение дыханием смерти и тем самым создать ощущение чуда; вот только художник опасался, что такой состав получится слишком летучим и недолговечным. Он все-таки склонился ко второму решению, и на то имелось одно веское основание: время. Если Морис Кассель хотел закончить работу к рассвету, ему следовало приступать немедленно.

Воспроизведение чуда должно было начаться с минуты на минуту.

3

Морис Кассель взял тряпицу, сильно сдавил и превратил ее в маленький, твердый и удобный инструмент. Он погрузил его в котел с красителем и держал там до тех пор, пока тряпица не приобрела такой же цвет. Все, что художник проделал потом, хотя и показалось герцогу совершеннейшим новшеством, было применением техники, распространенной намного раньше того времени, и называлась она frottis.

[30]

Тряпицей, опущенной в красящий состав, мастер принялся натирать плащаницу, и вот под воздействием этого давления на ткани начали проступать очертания твердого тела, лежавшего под ней. Итак, герцог со сдерживаемым восторгом наблюдал, как лицо Аурелио магическим образом проявляется на полотнище, по мере того как художник проходит по нему своей тряпицей, смоченной в краске, — это было так же просто, как и возникновение лица Вседержителя на листе бумаги. Жоффруа де Шарни убедился, что нанятый им мастер обладает редкостным талантом: он работал умело и споро, его опытная рука сновала вверх и вниз по савану и, словно по волшебству, заставляла прорисовываться на нем светозарный образ Христа. Первое, что отпечаталось на плащанице, было лицо. Герцог обратил внимание, что дело усложнялось при проработке бороды и волос и упрощалось, когда Морис Кассель работал с более твердыми частями, такими как лоб, скулы и надбровные дуги. Борода у Аурелио была негустая и такая мягкая, что ее сопротивления почти не чувствовалось. Однако художник вскоре придумал, как решить эту проблему: используя тонюсенькую кисточку с тем же самым красящим составом, разбавленным водой, он пририсовал бороду на полотне столь искусно, что впечатления неестественности не возникло. То же самое он проделал и с волосами. Жоффруа де Шарни еще раз поздравил себя с правильным выбором мастера. Как только Морис Кассель закончил работу с лицом, взору герцога предстали очертания небожителя: хотя этот лик и не имел характерных примет, которыми художники обыкновенно наделяют Христа, в нем было что-то, придававшее ему оттенок святости. Жоффруа де Шарюг не сразу понял, что дело как раз и заключалось в отсутствии этого искусственного драматизма. Естественное выражение, свободное от всяческой наигранности, которое было у реального покойника, послужившего моделью, — вот что делало это лицо близким и глубоко человеческим. Секрет того поразительного впечатления, которое оно производило, коренился в сочетании естественности с ощущением чуда, которое придавала ему техника frottis. Именно таким и был Христос: Бог, сделавшийся человеком. С другой стороны, талант Мориса Касселя проявился в том, что художник, сильнее надавливая на места, где выпирали кости, и легче — на мягкие участки плоти, сумел скрыть посмертное распухание тела. Так, когда мастер добрался до ребер, он тер своей тряпицей по каждой из костей с удвоенной энергией, поэтому признаки разложения, которым уже были отмечены останки Аурелио, ни в малейшей степени не отразились на плащанице. Жоффруа де Шарни сильно беспокоился по поводу того, как будут выглядеть раны от гвоздей на руках и на ногах: они должны были проявиться достаточно отчетливо, чтобы передать пережитое страдание, но при этом не привлекать слишком много внимания, чтобы не выглядеть неестественно. Однако, видя, с каким мастерством Морис Кассель справляется со своей работой, герцог предпочел не заражать его своим беспокойством и хранить молчание. И вот художник добрался до правого запястья; словно проникнув в мысли своего заказчика, он обработал отверстие таким образом, чтобы краска не сильно заливалась в то место, через которое прошел гвоздь, но чтобы периметр раны был ясно очерчен. Оба участника чудесного процесса одновременно поняли, в чем состоит проблема: кровь уже слишком свернулась и не могла окрасить полотно, она вообще не пропитывала ткань и, стало быть, крови не будет видно. И тогда, не колеблясь ни секунды, Морис Кассель снова взял в руки кисточку. Смешав киноварь с окисью железа, он очень быстро имитировал правдивый цвет засохшей крови. Всего несколькими точными прикосновениями мастеру удалось в совершенстве отобразить кровоподтек из открытой раны. Воодушевленный успехом этой новой техники, художник проделал то же самое и с остальными стигматами.

Рассвет еще даже не наступил, а фигура на полотне была полностью завершена. Жоффруа де Шарни лишился дара речи от переживаний, сжимавших его горло. Перед ним было самое поразительное произведение искусства, которое он когда-либо видел, и оно принадлежало ему.

Морис Кассель, стоявший в углу мастерской, не мог подобрать нужных слов, чтобы объяснить своему заказчику, что вся эта работа проделана впустую.

4

В непроходимом своем невежестве, запертом на замок безумия, Жоффруа де Шарни отказывался прислушаться к доводам Мориса Касселя. У этого человека, оглушенного столь явственным для него голосом Господа, не было ушей, чтобы расслышать слова земной мудрости, способные разрушить ту убежденность, которой наделили его Небеса. Его детская забава — solidus, положенный под лист бумаги, — никогда не могла бы воплотиться в реальности по той простой причине, что тело — это не монета, а ткань не обладает свойствами бумаги. Пока полотно прилегало к телу Аурелио, сходство было идеальным, однако существовала одна деталь, не вошедшая в расчеты Жоффруа де Шарни и, хотя и предвиденная художником, так и не облеченная в слова — у Мориса Касселя просто не было возможности высказаться. Когда герцог приказал мастеру совлечь саван с тела, тот даже не осмелился сдвинуться с места. Художника охватил такой панический ужас, что он всего лишь смог ответить:

— Сделайте это сами.

Герцог предположил, что Морис Кассель предоставляет это дело ему в качестве привилегии, и в простоте душевной испытал благодарность. Морис Кассель закрыл глаза и не осмелился их открыть во все то время, пока его заказчик, взявшись за верхний край плащаницы, тянул ее на себя. Ткань высохла прямо на мертвом теле, поэтому она слегка к нему приклеилась, так что герцогу де Шарни по временам приходилось прикладывать силу, чтобы отсоединить полотнище. Герцог был взволнован, сердце его билось часто, по его осунувшемуся лицу блуждала странная улыбка. Однако ликование его длилось недолго: не успел Жоффруа де Шарни стащить ту часть ткани, что приходилась на лицо, как он заметил некоторую странность, которую в первый момент ему было непросто осознать. Поначалу герцог подумал, что увиденное им вызвано искажением зрения вследствие крайней усталости. Он с силой потянул полотно, стремясь освободить лицевую сторону; потом он призвал себе на помощь художника, чтобы вынуть ту часть ткани, что лежала под мертвым телом. Но Морис Кассель не осмелился выполнить приказ. Тогда, не дождавшись помощи от мастера, герцог потянул изо всех сил и в конце концов полностью высвободил плащаницу. Расстелив ее на полу, Жоффруа де Шарни столкнулся с ужасающим зрелищем: лицо, запечатленное на полотне, внезапно расползлось в ширину и сделалось изображением до карикатурности тучного человека. И по мере того как герцог расправлял ладонью остальную часть холста, он видел, как деформируется и все тело, подобно отражению в выпуклом зеркале. Внезапно его худощавый и хрупкий Иисус превратился в ожиревшего и толстощекого клоуна, в самое смехотворное и оскорбительное изображение, какое он когда-либо видел. Первое, что пришло в голову герцогу, — это что между ним и его божественной миссией вклинился Сатана, и он проклял имя Зверя со всей возможной пылкостью. Морису Касселю хотелось лишь одного — чтобы Жоффруа де Шарни остался при этом убеждении и отказался от своего безумного замысла, однако когда тот потребовал у мастера объяснений, художник не мог не поведать ему о своих давешних подозрениях: изображение человека, отчеканенное на монете, являлось барельефом, который производил впечатление большей глубины, чем то было на самом деле, однако в действительности речь шла об отпечатке на ровной поверхности. Вот почему его можно было повторить на такой же ровной поверхности бумаги, не исказив изображения. И наоборот, настоящее человеческое тело имеет целых три измерения, так что, если к нему приложить ткань, повторить все его очертания, а потом снять полотно, все изгибы тела на горизонтальной поверхности страшно расширятся. Вот почему вид спереди и два профиля теперь имели форму единого изображения. И этим же объяснялась деформация, которой подверглась вся фигура Аурелио. Опасения Мориса Касселя не оправдались: Жоффруа де Шарни сохранял полнейшее спокойствие; он ни в чем не упрекнул художника и даже не повысил голоса. Когда мастер посчитал, что это знак смирения с неизбежностью, Жоффруа де Шарни произнес торжественным и решительным тоном:

— Прекрасно, раз уж тело не ведет себя подобно монете, изберем более простой путь. — Герцог помолчал, перебирая золотой solidus между пальцев; он снова покрыл тело плащаницей и довершил свою мысль: — Я хочу, чтобы вы изготовили самую большую монету, которая только была в мире, а потом перевели ее на ткань.

Герцог покинул мастерскую, оставив Мориса Касселя в таком же оцепенении, в каком пребывал и покойник, лежавший на плоскости стола.

5

Аурелио был похоронен рядом с Кристиной в могиле посреди чистого поля, без плиты, без креста. Разумеется, решение упокоить его прах на том же самом клочке земли родилось не из повеления герцога, а из доброй воли того, кто хоронил останки. Прежде чем тело окончательно разложилось, Морис Кассель сделал с него несколько набросков и записал все пропорции тела Аурелио, чтобы запечатлеть их на барельефе, заказанном Жоффруа де Шарни. Художник уже не раз подумывал о том, чтобы отказаться и вернуть герцогу деньги, однако он понимал, что подобное решение может стоить ему жизни. После нескольких дней напряженной работы Морис Кассель создал самую большую монету, какую когда-либо видел свет, — если воспользоваться тем названием, которое дал этому произведению герцог. На самом деле были изготовлены два прямоугольных объекта, каждый из которых по размерам соответствовал человеку, послужившему для них моделью. Они были вырезаны из орехового дерева; одно представляло собой "орел" монеты — на его поверхности был вырезан вид Христа, воплощенного в тело Аурелио, спереди; второе, "решка", являлось изображением той же фигуры со спины. Морису Касселю удалось создать два превосходных барельефа, достойных украсить любой собор. И все-таки они были обречены на уничтожение, чтобы не осталось никаких доказательств участия человеческой руки в том, чему предстояло стать чудесным творением. Поскольку первое полотнище было испорчено, художник использовал в роли плащаницы вторую ткань из тех, что Жоффруа де Шарни приобрел в Венеции. Это полотно было лучше качеством и с более сложной фактурой, нежели предыдущее. Такой способ плетения узлов в эпоху Христа был неизвестен, но герцог посчитал, что эта деталь не имеет значения, — на его взгляд, второе полотно выглядело и лучше, и правдоподобнее первого. К тому же неудача в первой попытке позволила художнику набраться опыта и научила лучше чувствовать отобранные для работы материалы. Теперь приходилось иметь дело с деревянными досками, а не с человеческим телом, и это давало сразу несколько преимуществ: во-первых, работа на плоскости позволяла избежать слияния в одном изображении фаса и двух профилей; кроме того, теперь не возникало проблем с различной плотностью элементов, из которых состоит человеческое тело, — плоти, костей и волос; по дереву рука художника скользила равномерно, и работать над бородой было не сложнее, чем, например, над скулами. С другой стороны, Морис Кассель усовершенствовал и свою технику. Он пользовался теми же красителями, но теперь, желая усилить эффект воздушности и наложить на полотно как можно меньше краски, он проделал следующее: пропитал ткань водой, чтобы она как можно плотнее слилась с формой барельефа, дождался, пока она полностью просохнет, а затем, следуя технике frottis, обмакнул тряпочку в смесь окиси железа с мельчайшими долями киновари, мышьякового желтого, ультрамариновой сини, азурита и древесного угля; все это было скреплено клейкой студенистой массой, приготовленной особо. В результате фигура на плащанице вышла в точности такой, как и ожидалось: было в ней и странное жизнеподобие, и объем — следствие точного соблюдения пропорций; с другой стороны, эта фигура была окутана неясным свечением, не имевшим аналога в реальности: там, где должны были пролегать тени, был свет, и наоборот. Выступающие фрагменты оказались окружены участками пустоты. Именно этот необычный эффект перевернутой светотени придавал всему изображению оттенок таинственности, наводивший на мысль о явлении сверхъестественном, как если бы нечто вроде божественной молнии — в тот момент, когда Спаситель воскресал к жизни, — оставило свой несмываемый след на ткани, само по себе, чудесным образом. Что касается пятен крови на местах стигматов, то, как и в первую свою попытку, Морис Кассель написал их кисточкой, смешав коричневый, красный и багряный цвета.

Когда художник закончил свою работу, он расстелил полотнище во всю ширь и убедился, что две фигуры — вид спереди и вид со спины — соединяются сверху, над головой. Наконец чудо свершилось.

Эпилог

После смерти Жанны де Вержи ее сын, Жоффруа де Шарни Второй, унаследовал от матери управление делами церкви Святой Марии Лирейской и занимал этот пост до самой смерти. В 1453 году Маргарита де Шарни, дочь последнего и супруга Хуберта де Виллерексель, приведшего ее к полному разорению, передала плащаницу Анне Лузиньянской, супруге герцога Лудовико Савойского, в обмен на замок и дворец. Полотно было перевезено в город Шамбери.

В 1506 году Папа Юлий Второй провозгласил статус плащаницы юридически и публично, разрешив поклонение святыне. 4 декабря 1532 года в три часа ночи в Шамбери разразился ужасный пожар; ковчежец, защищавший полотнище, частично сгорел, и несколько капель расплавленного серебра прошли насквозь через ткань, сложенную во много раз. В 1534 году монахини ордена Клариссы починили полотно, нашив на поврежденные места заплаты. В 1535-м, чтобы плащаница не пострадала во время военных действий, ей пришлось отправиться в долгое странствие, из города в город: Турин, Верчелли, Милан и Ницца. Однако в конце концов она вернулась в то же самое место, в Шамбери. 14 сентября 1578 года Эмануэль Филиберто Савойский перевез мнимую реликвию в Турин, чтобы ей мог поклониться святой Карло Борромео. В 1694 году полотнище перенесли в часовню при Туринском соборе. Осаду города оно пережидало в Генуе, но спустя много лет вернулось в собор. Между 1939 и 1946 годами, во время Второй мировой войны, плащаница тайно хранилась в святилище Монтеверджине. В 1898 году итальянский адвокат Секондо Пиа сделал с плащаницы несколько фотографий и, проявив снимки, ошибочно предположил, что фигура, запечатленная на ткани, представляет собой чудесный фотографический негатив. Однако тут же возникло и очевидное возражение: если речь идет о негативе, тогда мужчина, изображенный на плащанице, должен был быть седобородым старцем, поскольку на его портрете и усы, и борода совершенно черные. С другой стороны, так называемая кровь на негативе никак не может быть красного цвета. Фотография подтвердила подозрения, что это изображение было получено с помощью средневековой техники frottis. В 1978 году, по случаю четырехсотлетнего юбилея прибытия полотна в Турин, оно было выставлено для всеобщего обозрения с 26 августа по 8 октября. 18 марта 1983 года скончался Умберто Второй Савойский; в его завещании говорилось, что Священная Плащаница должна перейти в собственность Ватикана. 21 апреля 1988 года Церковь дала разрешение на проведение трех опытов по датировке плащаницы с помощью радиоуглеродного анализа. Опыты проводились в трех разных, независимых друг от друга лабораториях. По просьбе Святого Престола взятие образцов и оценка результатов координировались Британским музеем. Выводы о древности полотна не оставили места для сомнений: по оценке Оксфордской лаборатории, его возраст составлял 750 лет, по оценке Цюрихской — 675, а по оценке Тусонской лаборатории — 646. То есть средняя величина равнялась 690 годам. Определенно, плащаница была создана между 1260 и 1390 годами. 31 октября 1988 года Церковь приняла результаты экспертизы и тем самым положила конец всяким спорам. С тех пор Церковь определяет статус плащаницы как "икона".

24 февраля 1993 года ее переместили в главный алтарь Туринского собора, чтобы дать возможность провести в часовне постройки Гварини реставрационные работы. 5 сентября 1995 года кардинал Джованни Сальдарини объявил о двух ближайших экспозициях: первая — с 18 апреля по 14 июня 1998 года, вторая — с 29 апреля по 11 июня 2000-го. В ночь с 11 на 12 апреля 1997 года новый пожар значительно повредил часовню, в которой помещалась плащаница. Один из пожарных сумел разбить защитное стекло и спасти полотнище из огня. 18 апреля 1998 года открылась последняя на сей день из его публичных экспозиций. Со времен постановления Папы Климента Седьмого позиция Церкви по отношению к плащанице не переменилась: "Речь идет не о подлинной Плащанице Господа Нашего, а о полотне или картине, созданной по подобию или в подражание этой плащанице". Прозрачный эвфемизм, на деле означающий, что речь идет о фальшивке.