Есенин.
Поэт — «хулиган»?! Поэт — «самородок»?!
На Западе его называли то «русским соловьём», то безумцем. Его творчество вызывало восторженную истерию.
Его личная жизнь была бурной, яркой и скандальной.
Его любили друзья и обожали женщины.
В его судьбе было множество загадок и тайн, многие из которых открывает великолепный роман Александра Андреева!
Дополняет образ Есенина роман его друга Анатолия Мариенгофа «Роман без вранья».
«Роман без вранья» прочтётся с большим интересом и не без пользы; тех, кого мы знаем как художников, увидим с той их стороны, с которой меньше всего знаем, а это имеет значение для более правильной оценки их.
Александр Андреев
ЕСЕНИН
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
окошко заглянуло солнце, рыжее, нечёсаное, будто спросонья. Прижалось к самому стеклу, щурясь и улыбаясь. От тёплого его дыхания голубые морозные листья ожили и зашевелились, свёртываясь. Зазвенела капель — с подоконника в жестяную банку.
На стене, словно на речной ряби, трепетали золотые пятна. Они дробились, разбрызгивая лучи, и наводили на мысль о празднике. Пятно легло на портрет Николая Второго, высветив один глаз царя, ласковый, бездумный...
2
В минуты, когда бред утихал и сознание прояснялось, Есенин различал знакомый и ворчливый голос деда:
— Ты, старуха, лечи его как положено. Крепче лечи! К вечеру чтоб был здоров. Нечего ему валяться на печи, пускай встаёт на ноги... А вы, боговы девы, молитесь за него.
И сейчас же послышались вздохи и бормотание старух-богомолок и побирушек — бабушка привечала их, обогревала и подкармливала.
— Господи, услышь нашу молитву! Помоги ему, болезному, в хвори, обереги его от всех напастей, от недугов, от дурного глаза. Пролей на него благодать свою, омой душу его в святой водице...
3
Позади магазина, в полуподвале, было тесно и темновато, свет скупо проникал в окошки, прорубленные под самым потолком. Вдоль стен на больших железных крюках висели бараньи и говяжьи туши. Запах мяса, жира и крови был густ и недвижен. От этого запаха болела голова и закладывало тяжестью грудь. Посреди помещения высились огромные, в два обхвата, будто литые чурбаки, поставленные на попа, — «стулья». На одном из таких «стульев» Александр Никитич разделывал баранью тушу, разрубая её на части. Он методично взмахивал увесистой секирой, сопровождая каждый удар нелёгким уханьем...
Сколько через его руки прошло таких вот туш, сколько совершено взмахов топора — не счесть. К вечеру натруженные плечи ныли, виски как бы распухали, а мысли тупели. Бросить бы давно это нелюбимое занятие, но где найдёшь лучшее? Тут он уже вроде бы свой, с тринадцати лет служит, с мальчиков. Да и хозяин издавна ценит — за честность, за старательность, за спокойный и рассудительный нрав. А хозяин, Дмитрий Ларионович Крылов, человек образованный, нежадный и на купца-охотнорядца совсем непохож — скорее на артиста или на адвоката; со служащими ведёт себя просто и с учтивостью; иной раз и обиделся бы на него, да как-то не получается: придёт, улыбнётся мило, даже застенчиво, попросит прощения, если обидел...
Утром Крылов заглянул в разделочную. Это был высокий, поджарый человек с чёрной бородкой клином на удлинённом лице, под глазами отвисали складками фиолетовые припухлости — он предавался ночным весёлым застольям с друзьями и женщинами. Изысканно одетый, хозяин осторожно обходил «стулья» и висевшие туши, чтобы не запачкаться.
— Погодите махать топором, Александр Никитич, — попросил Крылов, приближаясь к Есенину. — Придётся вам сплясать, так уже заведено.
4
Как только окончились классные занятия, Есенин побежал в рощу, раскинувшуюся позади школы. Здесь росли старые, хранившие древнюю мощь берёзы, их отяжелевшие ветви длинными прядями свисали до самой земли; сосны с причудливо искривлёнными стволами были как будто выкованы из золота, они пылали; изломанные, корявые сучья дубов напоминали сумрачные тучи. Солнце, снижаясь, пронизывало рощу насквозь; лучи оплетали деревья, подобно тончайшей красной паутине. Пригорок уже пестрел проталинами.
Есенин тихо прохаживался по сухому, зазеленевшему свежей травкой гребешку — от берёзы к берёзе, от дуба к дубу, — сдерживая радостное волнение; он уже протоптал заметную тропинку. Куртка на нём нараспашку, ворот белой рубашки раскрыт. Подставив лицо солнцу, смежив в улыбке глаза, он всматривался в далёкий горизонт, где сомкнулись воедино синь леса с синью неба.
Река Совка разлилась. Вода от крутого берега уходила вдаль. Редкие купы деревьев, разбросанные по болотистой низине, тонули по самые кроны и выглядели заманчивыми островками. Облака, белые и тугие, отражаясь, как бы медлительно проплывали по водной глади, полируя её до ослепительного блеска. Над разливом плескали крыльями растрёпанные стаи грачей и галок, сыпали гортанные вскрики.
Есенин жадно вдыхал запах талой воды и клея ещё не раскрывшихся почек. Мечта, осязаемая и томительная, возбуждала беспорядочные и жгучие чувства, влекла к невозможному...
5
Жили Панфиловы неподалёку от базарной площади в деревянном доме. По скрипучим ступеням крыльца ребята поднялись наверх, вошли в тёмные сени; дом, сухой и лёгкий, как будто звенел весь, подобно телу скрипки. В прихожей оставили пальто и чинно, немножко скованные неловкостью вступили в комнаты. После интерната здесь было тепло, чисто и по-домашнему уютно. Пахло дымком самовара, свежезаваренным чаем, листьями цветов, что зеленели в кадках и горшках возле окон, тем запахом надёжного гнезда, которое свивают годами.
Марфа Никитична, мать Гриши, знала, что придут гости, и готовилась к встрече. Добрая, чуть рыхловатая, с усталыми глазами, она жалела ребятишек, живших без родительского участия и ласки.
— Редко вы нас навещаете, ребятки, неужто сидеть взаперти лучше, а, Серёжа?
Есенин метнул на Хитрова быстрый взгляд.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
оезд осторожно, словно крадучись, подобрался к вокзалу, и сразу из вагонов посыпались на деревянную щелястую платформу люди; в руках и на плечах — мешки, баулы, корзины, сундучки, кошёлки. Толпа, немного одичавшая, суматошная, потащила Есенина к выходу. Встречающие рвались против течения, сталкивались грудь в грудь, беззлобно отругиваясь, взмахивали платками, шляпами...
Есенин взмок от напряжения, устал от тесноты. Он с недоумением и тоской озирался вокруг: куда все торопятся, зачем? Казалось, лишь несколько мгновений назад перед глазами лежало ржаное поле, по нему ветер гнал жёлтые звенящие волны. С пригорков снимались угрюмые птицы-коршуны и, разрубая крыльями воздух, уходили ввысь, под белые облака, парили, замыкая круг за кругом; их неслышный полёт утверждал оглушительную тишину, обнявшую землю. Впечатанный в синеву лес за Окой засасывал взгляд. Валил с ног вязкий и сладкий запах медового настоя, вздымавшийся от цветущей гречихи.
2
Трамвай катил по садовым улицам. Есенин смотрел в окно. Царапали бока вагонов ветви старых, чуть запылённых лип, вязов, ясеней. Под деревьями на лавочках отдыхали в тени пожилые женщины, дети лепили из песка башенки. В одном месте на Сенной площади, неподалёку от остановки, крутил ручку старый шарманщик, а на ящике скучал облинявший зелёный попугай. Вокруг теснились ребятишки. Доносились обрывки грустной мелодии о горящем в огне Трансваале.
Есенин ласково поглаживал книги, лежащие на коленях, тепло, улыбчиво щурился, вспоминая недоумение Иннокентия: зачем его подручный взял Библию. Чудак! Есенин давно мечтал иметь Библию — свою, собственную. И вот она у него есть. Ворованная, правда, но что из этого?
Трамвай громыхал по Крымскому мосту. Скоро Валовая улица, надо пробираться к выходу. Есенин волновался всё более, по мере того как близилась конечная остановка...
В
«
молодцовской» было тихо и пусто, в углу в полумраке лежал на койке грузчик Василий Семёнович Тоболин, заваленный одеялами.
3
На Валовой улице в чайной сидели за столиком Есенин, Воскресенский и парень, похожий на грача, — Лука Митрофанов, наборщик типографии. Здесь они впервые встретились год назад и подружились. На столе перед ними — гранёные стаканы с чаем; ломти пшеничного хлеба, варёная колбаса, масло, в стеклянной сахарнице кусочки колотого сахара, полштофа водки, рюмки.
Есенин от водки отказался, ему нравился чай с мягким ноздреватым хлебом, намазанным маслом. Разрумянившийся, с капельками пота на переносье, с влажным — под белёсой чёлкой волос — лбом, он оживлённо рассказывал о своей службе в лавке Крылова, о том, как зачастила в контору Олимпиада Гавриловна — является даже тогда, когда и хозяина в магазине нет, — как строит она глазки и смущает лукавыми вопросами.
Лука Митрофанов, свесив над рюмкой свой длинный нос, сказал с усмешкой:
— Ты, Сергей, для неё вроде клубка для молоденькой кошки — хочется потрогать его лапкой, покатать по полу. Я бы на твоём месте обратил на неё внимание — пускай поиграет, не жалко! — Лука плеснул в рот водку, сморщился, вздрогнул, закусил кружочком колбасы. — Женщина она молодая, едва за двадцать перевалило, заметная, всё при ней.
4
На другой день Есенин явился в магазин очень рано. Он плохо спал, проснулся в угнетённом состоянии, не находил себе места, не мог, как ни старался, обрести покоя — что-то неясное, томительное, как ожидание недоброго, сдавливало душу, не отпуская ни на минуту. Он пытался унять эту боль игривой песенкой из репертуара чиновника-соседа, но слова как бы застревали в горле, не в силах прорваться наружу.
Магазин ещё не открывали, грузчики перетаскивали с подвод в кладовые мясные туши. Приказчики, кто пришёл пораньше, прибирали свои места за прилавком.
Работа Есенину претила. Конторские книги, счета, накладные вызывали в нём чувство протеста и неприязни. Чувство это пугало его... Он потолкался в зале для покупателей, вышел на улицу, постоял на ступеньках крыльца, наблюдая, как, просыпаясь, оживала Москва: грохотали трамваи, доносились с Павелецкого вокзала гудки паровозов, тянулись гружёные возы, и солнце, поднявшись, утонуло в тусклой и вязкой мгле, висевшей над городом.
Есенин вернулся в помещение. Отец, увидев его, удивился:
5
Вечером в «молодцовской» появился присланный Крыловым доктор, сухонький седой человек в пенсне на шнурке. Оглядевшись, огорчился:
— Как у вас тесно, господа. И душно. Дышать нечем. Надо почаще проветривать помещение.
Александр Никитич ответил за всех:
— Откроешь окошко — с улицы пыль клубами. Только ночью, а точнее сказать, под утро и дышим немного, воздух тогда чище, свежее.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
глухую ночь, когда вся Москва на пуховиках, на пружинных матрацах, на тюфяках, на кошмах, на дерюгах спала, в дверь одиннадцатой квартиры дома под номером двадцать четыре по Строченовскому переулку громко, властно, бесцеремонно постучали. Есенин, разбуженный неурочным стуком, вскочил как подброшенный пружиной, не зажигая лампы, на ощупь отыскал брюки и, одеваясь, недоумевал: пожар? ночная телеграмма? Вспомнились ученические каракули вчерашнего письма из Константинова: «Маму вторую неделю трясёт лихоманка». Неужели беда с мамой?
— Кто там? — встревоженно спросил он.
2
Есенин проснулся позже обычного. За окном стояло серовато-голубое осеннее утро, давно сменившее предрассветную туманную муть. Определить время было нельзя: часы-ходики не тикали — забыли вчера завести. Он обвёл сонными глазами комнату. Взгляд остановился на белом пятне, резко нарушавшем коричневатую желтизну обоев. Это был слепок с подлинной гипсовой маски Александра Сергеевича Пушкина — драгоценный для Есенина подарок Николая Сардановского. Где отыскал и как сумел приобрести пушкинскую маску, Сардановский почему-то держал в секрете.
Гипсовая маска Пушкина всегда наводила Есенина на размышления, и он подумал, что из всех русских поэтов Пушкин, пожалуй, больше и глубже всех знал свою Россию. Эту мысль прервало вдруг воспоминание о посещении Ваганьковского кладбища с его великолепием пышного осеннего увядания — с винно-красной листвой клёнов, с золотом берёзок, с одинокой осинкой, палево-багровой, горевшей, как неопалимая купина.
Он смутно догадывался, что кладбище незабываемо вошло в его память, потому что там он впервые поцеловал Анну, а потом была ночь, явившая чудо нераздельной близости — его и Анны.
Тотчас вспомнилось, что нынешней ночью Анны с ним не будет. Это огорчило его. Он с досадой подумал о матери Анны — милейшей в общем-то Марфе Ильиничне, заподозрив, что предстоящая — пусть краткая! — разлука с Анной — это её, Марфы Ильиничны, коварная выдумка, умышленное вмешательство в их с Анной любовь.
3
В Константинове Есенин не знал, что такое бессонница. В амбаре, где он жил с ранней весны до поздней осени, на дерюжном тюфяке, набитом душистым сеном, он спал мёртвым сном и только в редчайших случаях видел сны. А в многолюдной Москве бессонница посещала его всё чаще и чаще и, как ему казалось, без всякой видимой причины. Отчего это? Может быть, это возрастное явление, может, от огорчений, каких здесь в десятки раз больше, чем в благословенном Константинове, может, от коварно подкравшейся болезни?
Усталый от работы, Есенин лежал во тьме с открытыми глазами, силился уснуть и не мог.
В конце концов он объяснил это тем, что с ним не было Анны и он тосковал по ней. Мысли его были смутными, неопределёнными, перескакивали с одного на другое.
Поняв, что ему скоро не уснуть, он встал, зажёг лампу, поставил её на ночной столик у кровати, раскрыл наудачу в середине книгу Элизе Реклю
[34]
о вселенной и человечестве и начал было читать, но прочитанные фразы не доходили до сознания, и он с раздражением захлопнул том.
4
Лютый на ветра февраль буйствовал в Москве метелями. Они метались по площадям, искали выхода из путаницы кривоколенных переулков, стелились по крышам сивыми гривами скачущих лошадей, громоздили сугробистые баррикады поперёк улиц. Но как-то ночью нежданно хлынула оттепель густым запахом ранней весны, и с утра небо взвилось над городом — голубое, прозрачное и вместе с тем пятнистое, закиданное ослепительными студёными облаками.
Над мостовыми на припёках кудрявился сизый парок, с кровель, с сосулек робко скатывались капли.
Не услыша, а почуя капель, Есенин толкнул форточку, подставил лицо ветру, жадно вдыхая едва уловимые ароматы талого снега, набухающих тополиных почек. Это было предчувствие весны — её прекрасного облика в цветах и солнечном сиянии. Он стал радостно возбуждён, непоседлив, тревожен, словно хлебнул берёзового сока.
Есенин взрослел и мужал стремительно, шёл вверх без остановки, без передышки. Если выпадали свободные полчаса, он бросался к столу и, торопливо придвигая к себе чистые листки, заносил на них строчечную вязь стихов, ощущая трепет в пальцах и сладкое ликование в сердце. Слова были просты и узорчаты, как вышивка на полотенце. «Скачет конь, простору много, валит снег и стелет шаль». Он со смятением замечал, что стихи пишутся очень уж легко, как бы без участия воли, и невыстраданно. Свободная фантазия! Впрочем, он смутно догадывался, что это только черновики, а работа, мучительная до изнурения, до изнеможения, подкарауливала его впереди. Близка ли она, далека ли эта подвижническая работа, он в точности не знал, но внутренне готовился к ней, запасался силами, как для дальней и нелёгкой дороги с крутыми подъёмами и обрывистыми спусками. Осилит ли?
5
Одиночество! Его было трудно объяснить, невозможно! Никогда ещё в жизни у Есенина не было столько дел, связей с людьми, такого многолюдства вокруг. Сытинская типография, университет Шанявского, где на иные лекции профессоров Тимирязева, Сакулина, Сперанского собиралось до четырёхсот слушателей, в основном людей есенинского возраста. Суриковский музыкально-литературный кружок, где его, поэта из народа, встретили по-дружески, даже, можно сказать, по-братски; дом Кошкарова-Заревого; семейство Изрядновых; семья Крыловых; редактор журнала «Мирок» Владимир Алексеевич Попов, печатавший стихи Есенина; опекающий его старший друг большевик Владимир Евгеньевич Воскресенский. Девушка, которую все считают его невестой, милая и умная Аннушка Изряднова; даже московская охранка, прикрепившая к нему, Есенину, своих филёров-соглядатаев. И всё же Есенин ещё никогда и нигде не чувствовал такого одиночества, как теперь здесь, в Москве.
«Вот уж точные и меткие слова вложил Грибоедов в уста своего Чацкого: «И в многолюдстве я потерян, сам не свой». Но я не скажу, как Чацкий: «Нет, недоволен я Москвой». Москва тут ни при чём. Дело во мне самом », — думал Сергей.
Одиночество изнуряло Есенина, холодило его молодые мысли, делало его на много лет старше, нагоняло тоску, от которой некуда было деться.
Он ещё не подозревал, что чувство полного одиночества станет его постоянным и неутомимым спутником до гробовой доски.