История одного путешествия

Андреев Вадим Леонидович

Новая книга Вадима Андреева, сына известного русского писателя Леонида Андреева, так же, как предыдущие его книги («Детство» и «Дикое поле»), построена на автобиографическом материале.

Трагические заблуждения молодого человека, не понявшего революции, приводят его к тяжелым ошибкам. Молодость героя проходит вдали от Родины. И только мысль о России, русский язык, русская литература помогают ему жить и работать.

Молодой герой подчас субъективен в своих оценках людей и событий. Но это не помешает ему в конце концов выбрать правильный путь. В годы второй мировой войны он становится участником французского Сопротивления. И, наконец, после долгих испытаний возвращается на Родину.

ВАДИМ АНДРЕЕВ. ИСТОРИЯ ОДНОГО ПУТЕШЕСТВИЯ. Повести

ИСТОРИЯ ОДНОГО ПУТЕШЕСТВИЯ

После смерти отца, зимою 1919–1920 годов, я не думал о России. Рядом, по ту сторону Финского залива, в снегах, в тифу, после неудачного наступления на Петербург, разбитая, потерявшая веру в себя, в своих начальников, в помощь союзных войск, погибала армия Юденича. В Гельсингфорс, где я в то время учился в выпускном классе русской гимназии, изредка просачивались сведения о последних днях северо-западного фронта — сведения были скудны, сбивчивы, порою противоречивы. Только одно слово повторялось постоянно — предательство, — но кто предал — союзники, Юденич, эстонцы, Балахович, Авалов-Бермонт, — понять было трудно, и создавалось впечатление, что предавали все в меру сил и способностей. В середине зимы стремительно, чуть не в одну неделю, распался северный Архангельский фронт. Отдельные части армии генерала Миллера в сорокаградусный мороз, в метель, глушайшими лесами, по замерзшим болотам и озерам просочились в Финляндию и здесь были интернированы.

Но события проходили мимо меня. Я не думал о России, я смутно чувствовал ее присутствие в себе, как мы чувствуем в себе присутствие сердца, но не думаем о нем, пока оно не болит и бьется уверенным и ровным ритмом. Была зима, Гельсингфорс тонул в снежных сугробах, короткие дни сменялись упорными звездными ночами, мне только что исполнилось семнадцать лет, впервые в местной скверной газетке были напечатаны мои стихи, я был влюблен, все казалось мне простым, ясным и понятным. Я переживал самый отвратительный период моей жизни, период мальчишеской самовлюбленности и ощущения здорового, чересчур реального тела, закрывавшего для меня весь остальной мир. Я выдумывал себя, сам не зная, кем я должен быть — донжуаном или донкихотом, — и, вероятно, больше всего был похож на Хлестакова.

Даже летом, когда я, получив аттестат зрелости, вернулся из Гельсингфорса на Черную речку и когда завершилась гибель всего белого движения, — только на юге, в Крыму, за Перекопом, еще цеплялся за последний кусочек России генерал Врангель, — я по-прежнему не думал о России и по-прежнему не ощущал ее. И в тот день, когда я поехал на велосипеде в Териоки записываться добровольцем — летом 1920 года была организована отправка частей миллеровской армии из Финляндии в Крым, вокруг всей Европы, — я сделал это не потому, что чувствовал свою нерушимую связь с моей страной, волю связать мою судьбу с ее судьбою, а просто так, от молодечества, от молодости, оттого, что хотел после смерти отца во что бы то ни стало уйти из дома. Я шел на войну не умирать, а жить новой, для меня еще неизведанной жизнью.

В Териоках регистрационное бюро помещалось в маленькой деревянной дачке с покосившейся террасой, где выбитые стекла были заменены пожелтевшими от солнца газетными листами. Встретил меня подвижной и до чрезвычайности разговорчивый полковник. В комнате, где происходила запись, никого, кроме полковника, не было, но каждые две или три минуты он стремительно вскакивал, швырял на стол перо и, бросив через плечо: «Я сию минуту», исчезал за боковой, обшарпанной дверью. Оттуда доносился его распекающий голос, порою доходивший до присвиста:

ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЖИЗНЬ

1

После засушливого, мертвого лета 1921 года на выгоревшие, желто-коричневые берега Босфора с Черного моря, с севера, налетели осенние ветры. Но и они не принесли дождей: по холодному небу пролетали разорванные клочья облаков, в своей упрямой спешке на юг цеплявшиеся друг за друга лохматыми щупальцами, и по безжизненной земле неслись темно-синие пятна теней, легко взбегая на прибрежные холмы и стремительно спускаясь в провалы долины.

С одиночеством я больше не пытался бороться. Лагерники продолжали жить тем, чему я уже не верил, — надеждой на падение большевиков и на скорое возвращение в Россию. Я ни с кем не находил общего языка, да и не хотел его найти — мне все было безразлично.

ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ

Во Франции, на острове Олероне, омываемым Атлантическим океаном, произошла моя первая встреча с Советской Россией. Здесь впервые да двадцать два года, прошедших после моего босфорского лагерного сидения, я встретился с обыкновенными русскими людьми, не с теми, с кем мне случалось встречаться до тех пор, — писателями, художниками, учеными, — а с теми, кто был просто русским народом. Я был потрясен и ослеплен этой встречей.

На Олероне вместе с женой и детьми я очутился совершенно случайно. До 1946 года, когда я получил советский паспорт, я был апатридом, человеком, не желавшим принять подданство чужой страны. Французское правительство в 1934 году взяло на военный учет всех бесподданных. Тем, кому не наполнилось тридцати лет, выдали военные книжки, обязывавшие их к немедленному призыву в случае всеобщей мобилизации, а те, кто был старше, — к ним принадлежал и я, — брались на учет и должны были быть мобилизованы позже. После того, как началась война, в 1939 году, мне удалось получить работу на каучуковом заводе, выполнявшем заказы на оборону, а семья, уехавшая из Парижа на летние каникулы, так и осталась зимовать на Олероне. То, что семья приехала да Олерон за два дня до начала войны, сыграло впоследствии очень важную роль: всех приехавших на остров после 3 сентября 1939 года немецкие власти выслали на континент, а нас, как «постоянных» жителей, не тронули.

10 мая 1940 года, в тот день, когда кончилась «странная война» и немцы в Бельгии перешли в наступление, которое привело к полному разгрому французских войск, я прошел медицинскую комиссию и был признан годным для военной службы. Я ждал вызова со дня на день, — предполагалось, что нас мобилизуют не позже середины июня, но 12 июня мой завод закрылся, а через два дня Париж был занят немецкими войсками. Накануне падения Парижа, — впрочем, Париж не защищался, он был объявлен «открытым городом», — я взял велосипед и уехал на Олерон. О том, что делалось в эти дни на дорогах Франции, о так называемом «Великом исходе», я рассказал в романе «Дикое поле».

На Олероне, как и во всей Франции, в феодальные времена крестьяне обрабатывали помещичьи или монастырские земли, которые после Французской революции перешли в руки крупной буржуазии. Французский крестьянин превратился в арендатора, возделывавшего не принадлежавшую ему землю. Филоксера — вредитель виноградных лоз, — занесенная из Америки во Францию во второй половине XIX века, положила начало благосостоянию французских крестьян-виноделов: крупные владельцы виноградников начали разоряться, земля понемногу переходила к тем, кто ее обрабатывал. Это происходило медленно: в сороковых годах еще были поля и виноградники, сдававшиеся в аренду, и крестьяне жили надеждой, что вскоре и эти земли перейдут в их руки. Боязнь потерять уже приобретенную землю, нарушить договоры, которые им обеспечивали в будущем переход арендуемых полей в их собственность, была настолько велика, что, несмотря на то, что после разгрома Франции два миллиона французских солдат оказались в плену и не хватало сельскохозяйственных работников, крестьяне избегали доверять свои поля чужим рукам — слишком недавно они сами были батраками и арендаторами.