«Гроза» Островского и критическая буря

Анненков Павел Васильевич

«…Итак, что такое балаган и что такое образованность?

Мы имеем смелость думать, что всякий серьезный писатель обязан говорить чрезвычайно осторожно о «балагане», принимая слово это в общем смысле. Балаган имеет такую длинную, почетную и благородную историю, какой может позавидовать любое театральное ведомство, как бы не поражало оно роскошнейшими зданиями и невообразимо дорогой администрацией. Нет надобности напоминать при этом, что Мольер почерпнул в балагане не только свою язвительную веселость, но и множество лиц, увековеченных им на сцене, так же как нет надобности говорить и о близком родстве, существующем между балаганом и Шекспиром. Горе вообще тому театру, который вышел не из балагана: он лишен лучшего диплома на почетное существование…»

Павел Васильевич Анненков

«Гроза» Островского и критическая буря.

Ответ критику «Грозы» в журнале «Наше время»

Стоустая молва, как говорилось в старину, опередила вашу статью по поводу новой комедии г. Островского «Гроза»: {1} Незадолго до появления критической бури, как вы называете сами свою рецензию, разнеслись слухи, что туча скопляется на листках нового журнала вашего, от которого мы уже теперь, имея в руках несколько номеров, можем ожидать много добра и пользы. {2} Слухи не обманули публику. Журнал ваш родился очень почетно, при треске и громе критических залпов. С другой стороны, все слухи и толки оказались ниже дела. Они возвещали только едкую критическую статью, но нисколько не намекали на настоящую цель ее – лишить г. Островского возможности дальнейшего литературного существования, превратить его имя в пустой звук, сделать из счастливого и сильного деятеля нашего времени жалкий призрак без значения, наподобие тех отживших писателей, присутствие которых уже не чувствуется людьми, которые уже почти не дают от себя тени, как сказочный Питер Шлемиль {3} . С первых же строк рецензии большинству ваших читателей, а в том числе и мне, ничего более не оставалось делать, как отказаться от коренных своих убеждений, от признанных эстетических истин, от свидетельства чувств и, наконец, чуть-чуть не от рассудка. Рецензия говорила твердо, решительно: читатель ясно распознавал приглашение обернуться назад, покаяться во всех своих прежде добытых мнениях касательно истины и красоты художественных представлений, словом – торжественно отречься от всей прежней умственной жизни, как от наваждения лукавого: vade retro, Satan! [1] {4} Где слышалась ему прежде живая, народная речь, там рецензия советовала ему воскликнуть вместе с нею: подбор одних грамматических искажений; где чудился ему свежий источник поэзии, там она твердо решала: грязное болото, подлежащее ведению полиции общественного здоровья; где, наконец, признавал он выражение глубокой психической игры чувств и мыслей, там следовало ему, по указанию рецензии, видеть только беснующееся животное, застигнутое в минуту своего болезненного пароксизма. Беспрестанная угроза отнять г. Островского у публики безвозвратно и окончательно, особенно запутывала дело, увеличивая общее смущение. Так пробежали и мы две статьи рецензии, разделенные довольно долгими промежутками времени, {5} и каждый раз со страхом в сердце: вот придется объявить себя человеком, косневшим дотоле в слепоте и невежестве! Перспектива, согласитесь, весьма неутешительная!..

Но, слава Богу, буря прошла благополучно. Все осталось по-прежнему, как было, точно не появлялось никогда

Многое зависит также и от случая. Человек недоволен физиономией театра в день представления новой пьесы; актриса играет нестерпимо фальшиво, публика хлопает нестерпимо громко – вот уж настроение и готово. Беда еще увеличивается, если подле критика уселся в креслах джентльмен, щеголевато одетый, который, позабыв о своем костюме и о палевых своих перчатках, находится в неприличном состоянии восторга, оглушая соседа рукоплесканиями и криками браво – тогда не далек уж и окончательный приговор о пьесе и о публике. Все это случилось именно с рецензентом «Грозы». Слепому случаю не угодно было поместить возле него джентльмена с иным, более аристократическим характером, с гордой и благородно-тупой физиономией, с похвальным навыком восторгаться комедиями и драмами, действие которых развивается посреди салонов, украшенных медальонами по стенам, или в крайнем случае посреди чистеньких, кокетливых и, как известно, добродетельных чердачков, населенных лоретками. {9} Рецензент имел бы удовольствие слышать тогда, вместо браво и рукоплесканий, презрительные восклицания вроде – что это за язык, какие это нравы и к какому обществу принадлежат эти люди! Может статься, едкость первого впечатления была бы ослаблена у рецензента этим соседством; одинокая сосредоточенная мысль его не предалась бы тогда презрительному воспоминанию о «балагане», как о месте наиболее приличном такому роду сценических представлений и такому роду сочувствий, и, может статься, также позабыл бы он упрекать целиком всю массу публики в грехе перед «образованностью» за ее увлечение: у него под боком сидело бы прекрасное искупительное лицо, за достоинство которого, как известно, прощается многое целым городам, а стало быть и литературам. Здесь, однако же, мы остановимся. Слова: «балаган» и «образованность», попадающиеся в рецензии, имеют, посреди ее доводов и силлогизмов, особенный, чрезвычайно многозначительный смысл, который мы постараемся разобрать. Если не ошибаемся, они составляют даже краеугольный камень всей ее системы понимания прекрасного и безобразного в искусстве, может быть всего нравственного учения ее. С представлением о

Итак, что такое балаган и что такое образованность?

Можно сказать и даже очень часто говорится: что нужды в коренных основах русского быта и во всех его картинах, когда они противны моей душе и не отвечают мои понятиям о добре, истине, морали? Очень хорошо, но откуда почерпнуты все эти понятия? Увы, они почерпнуты тоже из идей какой-нибудь национальности, успевшей развиться до того, что по некоторым вопросам она уже выразила свою сущность, свой взгляд на предметы нравственного мира. Понятия, которыми мы гордимся, принадлежат тоже народу, только чужому. Без какого-нибудь народа – жить нельзя. Это выбор. Всякому предоставлена полная воля сочувствовать одному представлению добра и порядка более, чем другому, но можно требовать, по крайней мере, чтоб человек одинаково верно понимал неумирающие, вечные стихии, которые присутствуют во всех других национальностях, заслуживающих это имя. Иначе и выбор его будет случайный, непродуманный, произвольный выбор. К сожалению, бурная рецензия показала нам удивительный пример крайнего непонимания нравственных стихий, заключенных в русской народности, своим разбором пьесы г. Островского «Не в свои сани не садись» и главных действующих лиц ее, купеческой дочери Дуни и купеческого сына – Бородкина. {21}

Чего-чего только не наговорила она тут! В самом заглавии, состоящем из пословицы, нашла она потаенный смысл, не делающий большой чести народу, который выдумал пословицу, и автору, который ее привел. Рецензия говорит, что кроме хорошего значения, как предписания не рядиться в павлиные перья и не браться за то, чего не понимаешь, пословица может иметь и дурное значение, как ограничение свободной воли человека, как помеха законным его стремлениям к достижению всего, что может быть достигнуто в гражданском обществе. Рецензия склоняется к мысли, что народ и автор имели в виду это последнее значение, когда первый составлял свою пословицу, а второй обрабатывал ее в драматической форме. Боже мой! Да у пословицы есть еще и третий, и самый существенный смысл именно такой: «Гордись сословием, к которому принадлежишь, и не меняй своих саней, потому что они стоят всяких других». Мы утверждаем, что в этой форме наша русская пословица может сделаться общеевропейской, общечеловеческой, и что от нее не откажутся ни один порядочный человек и ни один порядочный автор. Затем рецензия переходит к психическому разбору характера Дуни. Никогда еще не видали мы такого озлобления при оценке выдуманного и воображаемого лица, а между тем лицо это есть наивный образ (наивность составляет редкость в нашей литературе) простой, ограниченной, влюбленной и потерявшейся девушки. На чем основано право публично подвергать ее страшной казни за один девичий проступок и право не щадить для нее позорных слов и эпитетов? Право это усвоено рецензией, как нам кажется, только на одном основании: «Дуня ограниченна и притом она – купеческая дочка». Более мы ничего не видим. Будь она поблестящее, да побудь на паркете зим пяток, мы бы ей и не то простили, а главное – не тем бы языком заговорили о ней. Видимым, наружным предлогом к такому оскорблению и к такому терзанию бедной Дуни служит ее дурное поведение. Она любила Бородкина, но кавалерист заслонил первого любовника и увлек ее к себе – почему не предположить, что пять кавалеристов один за другим могли сделать с Дуней то же самое? Затем, воротясь из бегов, прогнанная кавалеристом, искавшим только денег, она с умилением и признательностью отдает руку Бородкину, который не отступился от прежней своей любви и от своего намерения, даже и после ее проступка – почему не предположить, что она точно так же бросилась бы в объятья первому, кто закричал бы с улицы: «К нам милости просим». На основании мысли, что Дуня слишком скоро забыла Бородкина и потом слишком скоро вспомнила о нем, рецензия прямо называет ее распутной, нисколько не заботясь о том, что в пьесе г. Островского настоящее основание есть именно любовь Бородкина и возникающая привязанность Дуни, прерванная эпизодом с кавалеристом, как внезапным ураганом страсти и увлечения. Да и стоит ли беспокоиться о такой малости, когда простые слова религиозного отца Дуни, в сущности, выражающие мысль о нерушимости брачных связей, истолкованы рецензией как родительское пророчество о том, что дочери его будет по нраву всякий мужчина. Нельзя относиться более изворотливым образом к более простому делу, но так всегда именно и относится ум, даже и замечательный, к предметам из художественной и народной области, которые почему-либо ему совершенно чужды. В этом и мораль критической статьи, нами разбираемой.

Непонимание обеих сфер, художественной и народной, сказывается особенно в разборе личности Бородкина. Терзая образ Дуни, рецензия выражала только мнение, конечно, не очень лестное для героини, но что же значит мнение? У одного одно мнение, у другого – другое и т. д. Могут найтись люди, которые назовут Дуню – праведницей. Мнение капризно. Это господин, который никому не дает отчета, кроме

Бородкин, по мнению рецензии, есть представитель того круга людей, который живет в полном неведении моральных начал и относится совершенно безразлично к нравственной красоте и к нравственному уродству. Весь смысл круга употребляется на сочинение поговорок, которые могли бы оправдать бедность его правил. Поговорка, например – «со всяким грех бывает», имеющая, по-видимому, примирительный характер, в сущности есть только предлог освободить себя от оценки всякого греха. «Это поговорка, – гласит рецензия, – облегчающая материальную жизнь от всяких умственных беспокойств, позволяющая смотреть сквозь пальцы на всякое зло, протягивать руку всякому мерзавцу и жениться на всякой распутной». Прилагая добытый принцип к частному случаю, к драме г. Островского – рецензия утверждает, что при возвращении Дуни к отцу первая мысль всего этого круга была не о душевном ее состоянии, а о том, все ли у ней на месте, целы ли у нее руки и ноги. Успокоенный на счет физического ее положения, Бородкин прерывает укорительный вопрос ее отца: «Кто же после этого возьмет тебя» восклицанием: «Я возьму-с». Тут нет тонкого, великодушного и благородного чувства, как понимают многие легковерные люди, а есть выражение страшного равнодушия к моральной стороне дела и страшного непонимания его. Сама фраза: «Я возьму-с» – обличает не порыв душевный, а ужасную дикость нравов: люди эти такими фразами берут за себя жен, как вещи, как домашнюю утварь. Правда, фраза принадлежит к неизбежным идиомам русского языка, наравне с другой: «Я выйду замуж», которую тоже можно упрекнуть в дикости, потому что женщина, употребившая ее, тем самым как будто отрекается от своей личности и как бы хоронится за другою, чуждой личностью. Сколько бы мог я наговорить прекрасных вещей по этому поводу, если бы не стыдно было; читатель! Но что звучит совершенно невинно в устах порядочного человека, то у Бородкина обличает душу, зараженную безразличным обращением с целомудрием и распутством, с добродетелью и пороком. То же самое выказывается и в непомерном снисхождении к преступнице. Едва ступила она ногой в дом и едва отец ее принялся за свою обязанность наставления и поучения, как у всех окружающих уже ясно становится расположение к непростительному потворству и к отпущению ей греха: хоть бы помучили ее маленько, ради принципа, хоть бы на хлеб и на воду посадили для доказательства того, что они понимают глубину ее нравственного падения. Вместо этого Бородкин еще предлагает ей руку и сердце. Дело в том, что подобные явления составляют принадлежность русского простонародного быта и повторяются беспрестанно не только в ограниченной сфере домашней жизни, но и во всех других, более обширных сферах: спросите у судей и у специалистов, имевших случай разбирать уголовные процессы. Человек русский скор на прощение. Что ж тут делать? Черта эта может не нравиться строгому моралисту, вызвать множество умных замечаний и возражений у администратора, но она покамест неизменна – и вероятно еще долго продержится, несмотря на всех миссионеров просвещения, отряжаемых к простонародью в образе чиновников, педагогов, следователей и в менее выразительном образе правил, наставлений, предписаний и проч. Позволительно думать, что вряд ли можно привить когда-нибудь простонародью справедливую и благотворную ненависть к преступнику. Ужасаться преступления оно, конечно, способно, но питать спасительную злобу к орудию преступления – виновному, нисколько. Вот почему на всем пространстве нашей земли встречаете вы повсюду одно и то же характеристическое явление: виновный, вытерпев тяжелое, а иногда и позорное наказание, становится в глазах своих сограждан точно таким же человеком, ни более, ни менее, как первый и лучший из их среды. Это мы и называем коренными основами народного быта. Надо сверхъестественное, почти невообразимое преступление для того, чтобы из человека вышел юридический отверженец общества. Без этого вы можете проехать Россию вдоль и поперек и не встретить никого, кого бы другие считали отверженцем и кто бы сам себя считал таким. Общество наказывает иногда слишком строго, иногда несправедливо и капризно, но никак не может вскормить в себе презрения и отвращения к подсудимому или наказанному. Вот эту психическую черту народные наши писатели, как г. Островский и другие, почувствовали весьма сильно – и на беду для себя от критики, как оказывается из разбора «Не в свои сани не садись».

С другой стороны, справедливо и то, что замечательная черта из народных отношений к преступнику, при извращении быта, в котором она родилась, может сделаться источником довольно печальных явлений: опираясь на общее снисхождение, человек уже не боится сделаться преступником. Поползновение к плутовству и мошенничеству усиливается при известной степени общественного растления, так как они уже наказываются только формальным законом, не очень расторопным везде, а тем более у нас, вместо того, чтобы предварительно находить кару в совести самого человека и в общественном мнении, которое уже от привычки к снисхождению замолкло совсем. Отсюда является возможность образования целого класса, зиждущего существование свое на обмане; но здесь извращенная народная черта встречается опять с неумолимым писателем вроде г. Островского и подвергается разоблачению и каре, которых никак нельзя упрекнуть в каком-либо послаблении. При всем том писатель, исправляя беспощадно свою должность сатирика и комика, делает зараз два дела: он отдает на позор выродившееся понятие известного быта и в то же самое время чувствует и заставляет чувствовать это понятие в первоначальной его истине и блеске. Для него не скрыта сила того зерна, которое от времени, обстоятельств, неблагоприятной почвы разрешилось уродством, вместо правильного растения, к чему назначено оно было в природе своей. Так обращаются художники-писатели с народными понятиями вместо критиков, отсылающих их, по первому поверхностному исследованию, к суду и наказанию.