Художник и простой человек. Из воспоминаний об А.Ф. Писемском

Анненков Павел Васильевич

Анненков писал свой очерк-воспоминание о Писемском в конце 1881 – в самом начале 1882 г., то есть вскоре же после смерти писателя (январь 1881 г.), и называл этот очерк «пространным некрологом».

Мемуарист располагал богатым биографическим материалом, собранным к тому времени женой и сыном писателя, но мало использовал его. В письме к Е. П. Писемской от 28 октября 1881 г. он подчеркивал, что пишет не биографию, а именно воспоминания и ставит своей целью «определить с некоторой достоверностью нравственные качества» А. Ф. Писемского, «те богатства души, мысли и таланта, которые лежали в основе его природы»

I

Зиму 1849/50 года мне пришлось прожить в одном из губернских городов нашего Поволжья. Время было довольно неопределенное. Только что прогремела революция 1848 года в Париже, подымая за собой народные массы в большей части европейских столиц – в Берлине, Вене, Неаполе и др. и неожиданно обнаруживая, как много существовало в них, под покровом обманчивой тишины и внешнего благочиния, недовольства порядками жизни и политических страстей. Ничего подобного у нас не встречалось. Наша тишина была неподдельная, испытанная. Начиная с богатейшего земельного собственника и через весь ряд именитого и заурядного чиновничества до последнего торгаша на улице, все в один голос гордились и радовались тому, что политические бури и ураганы никогда не досягают и никогда не достигнут, по всем вероятностям, наших пределов. Нашлись, однако же, мудрецы, которым было мало этого. Относя спокойствие государства и общества к действию одного крепостного права, которое они поэтому и возвели в непререкаемый догмат русской жизни, мудрецы еще думали, что к выражениям народного патриотического настроения должно относиться дружелюбно, но действовать так, как будто его вовсе и не оказывалось. Ведь нельзя же, говорили они, полагать, что волны европейских событий никогда не докатятся до нас и не подроют где-нибудь втихомолку основ, на которых построена наша жизнь. Правильно понятый патриотизм обязан искать таких опасных подземных течений и благодарить тех, которые их открывают.

Результаты теории известны. Кроме всего прочего, явились подозрительные отношения к науке, враждебное настроение против утопистов, идеалистов, ученых, расплодившихся без меры и без ведома правительства под сению университетов. Цензура печати наравне с цензурой нравов и убеждений отданы были на произвол всем «ведомствам» и всем частным лицам, которые обнаружили бы к ней охоту и способности

[1]

.

Так продолжалось до конца Крымской кампании, когда возникло движение, возвестившее наступление нового общественного периода. В этот грозный промежуток времени замолкли и так называемые деятели сороковых годов. Почти все они состояли еще налицо и находились в цветущей поре сил; но у них отобраны были, впредь до дальнейших распоряжений, их научные основы и предложено заменить их покамест другими, поправленными согласно требованиям эпохи. Образовалась умственная пустота в общественной жизни, прерываемая обычным появлением журналов, со страниц которых несся какой-то смутный говор, ряд мнений и положений, словно переряженных или нарочно искалеченных для того, чтобы они не походили на дельные мнения и положения и не могли ввести читателей в искушение остановиться на них и посвятить им свое внимание.

В эту пору перерыва умственной жизни общества послышались голоса из органа М. П. Погодина и славянофилов, «Москвитянина», которые, при господствовавшем молчании, показались знамением времени, как бы указывавшим на скорое появление новых сил и литературных задач. Вокруг журнала, и, кажется, без особенных стараний редактора, образовалась группа молодых писателей, имевшая своих критиков, этнографов, философов, беллетристов и драматургов, которую петербургские их собраты приняли спервоначала за отрождение славянофильства, благодаря тому, что группа выказывала если не враждебность, то полное равнодушие к предшествующей публицистической деятельности западного кружка и искала других основ для развития, чем он. Писатели, составлявшие группу, обратились за источниками художественных вдохновений и за устройством своего созерцания к верованиям и бытовым привычкам народных масс. Не мудрено, что эти новые народолюбцы подали повод к недоразумениям; дороги, ими открываемые, близко шли около тропинок, пробитых прежде того славянофилами. Смешать их с последними было очень легко по общности вопросов, затрогиваемых обоими; но существовала большая разница в их способах понимать народную культуру и относиться к ней. Члены нового кружка, почти все без исключения, обладали значительным критическим чутьем, и это помогало им различать несостоятельность некоторых сторон русской жизни, хотя бы и выращенных веками и носящих на себе печать самой почтенной древности. Исконные славянофилы постоянно избегали всех таких разоблачений. Другое отличие школы от ее первообразов заключалось в убеждении, что указания западной науки должны еще способствовать к очищению и к укреплению русской народности на ее родной почве, – положение, неохотно допускаемое коренными славянофилами, которые видели в нем признак скрытного отщепенства. Обе партии связывались только одним общим чувством нерасположения к отрицанию важности народного быта, к абстрактному философствованию в области критики и публицистики, чем, по их мнению, отличался весь прошлый петербургский литературный период. Но и тут существовали еще между ними значительные оттенки в мнениях. Так, озлобленные выходки тогдашнего «Москвитянина» против петербургских либералов, которых уже вовсе и не было, далеко не выражали всех взглядов и убеждений молодых сотрудников журнала; но редактор, кажется, с ними никогда и не справлялся для подобных заявлений. Как бы то ни было, московский кружок новых деятелей составлял замечательное явление даже и по количеству весьма талантливых людей, к нему пристроившихся. Он числил в своих рядах, между другими менее известными именами, еще А. Григорьева, Т. Филиппова, Эдельсона, Алмазова, А. Потехина, наконец А. Н. Островского и А. Ф. Писемского

Хорошо помню впечатление, произведенное на меня, в глуши провинциального города, – который если и занимался политикой и литературой, то единственно сплетнической их историей, – первыми рассказами Писемского «Тюфяк» (1850) и «Брак по страсти» (1851) в «Москвитянине». Какой веселостью, каким обилием комических мотивов они отличались и притом без претензий на какой-либо скороспелый вывод из уморительных типов и характеров, этими рассказами выводимых. Тут била прямо в глаза русская мещанская жизнь, вышедшая на божий свет, торжествующая и как бы гордящаяся своей открытой дикостью, своим самостоятельным безобразием. Комизм этих картин возникал не из сличения их с каким-либо учением или идеалом, а из того чувства довольства собой, какое обнаруживали все нелепые их герои в среде бессмыслиц и невероятной распущенности. Смех, вызываемый рассказами Писемского, не походил на смех, возбуждаемый произведениями Гоголя, хотя, как видно из автобиографии нашего автора, именно от Гоголя и отродился. Смех Писемского ни на что не намекал, кроме забавной пошлости выводимых субъектов, и чувствовать в нем что-либо похожее на «затаенные слезы» не представлялось никакой возможности. Наоборот, это была веселость, так сказать, чисто физиологического свойства, то есть самая редкая у новейших писателей, та, которой отличаются, например, древние комедии римлян, средневековские фарсы и наши простонародные переделки разных площадных шуток

II

До 1860 года литературная и журнальная арена наша представляла, в полном смысле слова, праздничное зрелище. Известно, что с 1856 года некоторое ослабление цензуры, произведенное совсем не законом, который стоял еще во всем угрожающем положении своем, а смягченной практикой его уставов, открыло новую эру в печати нашей. На литературной арене явились не только все писатели по профессии, желавшие воспользоваться умственным простором, который мог столь же неожиданно кончиться, как неожиданно и наступил, но явились люди, дотоле сохранявшие абсолютное молчание и которые торопились теперь тоже сказать свое слово, чтобы не отставать от других. Само собою разумеется, что возник большой говор, который принимался за знак развития; но речей, созидающих направление и управляющих умами, тогда еще не было слышно. Все речи походили одна на другую и велись на какую-то одну большую тему о будущем скором возрождении нашем, но они отличались развязностью своих приемов и свободой выражения, которые придавали им вид самостоятельности и смелости мысли. Журнальный мир находился в замиренном положении, за исключением, разумеется, домашних счетов одних редакций с другими; но затем журналы не разнились ни по характеру, ни по направлению между собою, стараясь одинаково следовать за общим движением и не отставать от него в либеральном, радостном и доверчивом настроении. Всякое заявление, из какого бы источника ни выходило, могло надеяться на благосклонное внимание, как только являлось под знаменем прогрессивного направления, которое оказывалось потом у очень многих и фальшивым знаменем.

Мы не пишем здесь истории нашего развития за последнее время, которая была бы и преждевременна, а только сообщаем для нее факты, сохранившиеся в нашей памяти, и то далеко не все и без подробностей, на какие бы они имели право

[16]

.

Лучшим доказательством того, что никто в это время не различал еще своих друзей от будущих противников, служит смешение направлений, царствовавшее в органах публицистики. Все жили в куче. Люди, придерживавшиеся старых, укоренившихся воззрений на искусство, нравственные вопросы и задачи общественного развития, встречались в периодических изданиях с людьми, искавшими уже других точек зрения на те же самые предметы. Происходили споры, но все мнения казались нужными, и ни одно не ставилось вне закона, hors loi, как было позднее. Последний, 1859, год переходной эпохи представил наглядный пример близкого соседства разнородных течений мысли. Начало года украсилось, например, в «Современнике» романом Тургенева «Дворянское гнездо» – этим патетическим гимном, посланным вслед уходящему поколению; а вторая половина года ознаменовалась в том же журнале знаменитой статьей Добролюбова «Темное царство» (по поводу сочинений А. Н. Островского), которая упразднила поклонение всем старым идеалам и с которой, собственно, начинается у нас понимание поэзии и искусства как непосредственных политических и общественных факторов, определяющих и ценность произведений

Жилось тогда вообще чрезвычайно тревожно и скоро. Каждый день приносил новые впечатления; ждали важных событий со всех сторон: слухи и толки о новых мерах правительства перекрещивались с их пояснениями в журналах, которые были часто не менее замечательны, чем и самые обсуждаемые предначертания. Литература и публицистика поминутно раздражали требованиями своими как верующих в силу их слова, так и неверующих в нее. Общественный пульс бился сильно. Ни одна из вестей, волновавших людей того времени, не производила, однако, такого впечатления, как весть об эмансипации крестьян. С 1858 года вопрос был уже официально поставлен на очередь. Понимание его Писемским заслуживает внимания, ибо он тогда уже угадывал, по практическому своему уму, многие стороны его, обнаружившиеся только впоследствии.

Писемский был издавна сторонником разрешения тех уз, которые некогда наложены были на народ с целью отделаться от забот и попечений о нем. Иначе он и не мог думать, будучи сам хотя из старого, но захудалого с течением времени дворянского рода, жившего долгое время одной жизнью с селом и деревней. Но в своем сочувствии к освободительным мерам правительства Писемский сохранял еще, как и везде, оригинальную и самостоятельную черту. Так, он не оказывал ни малейшего признака сантиментальных отношений к народу, какие окрашивали тогда все беседы о предстоящей реформе. Писемский был совершенно свободен от розовых надежд, которые возлагались на освобождение крестьянского населения, не доверял обещаниям множества благ, имеющих произойти от одного «свободного» труда, и не приходил в восторг при мысли, что с эмансипацией прибывает на Руси несколько миллионов полноправных граждан и собственников. На все подобные заявления Писемский смотрел как на ораторские приемы или как на излияния благородного душевного настроения и признавал их весьма полезными ввиду воспитания и приготовления умов к реформе, но сам относился к ней чрезвычайно просто. «Освобождение» казалось ему необходимостью для страны потому, собственно, что оно – освобождение – и дает способ каждому найти свой образ и превратиться из старой, бесформенной