«Несмотря на разнообразие требований и стремлений нашей современной критики изящного, можно, кажется, усмотреть два основные начала в ее оценке текущих произведений словесности. Начала эти и прежде составляли предмет деятельной полемики между литераторами, а в последние пять лет они обратились почти в единственный сериозный вопрос, возникавший от времени до времени на шумном поле так называемых обозрений, заметок, журналистики. Начала, о которых говорим, по существу своему еще так важны в отношении к отечественной литературе, еще так исполнены жизни и значения для нее, что там только и являлось дельное слово, где они были затронуты, там только и пропадали личные страсти и легкая работа присяжного браковщика литературы, где они выступали на первый план…»
Павел Васильевич Анненков
О значении художественных произведений для общества
Несмотря на разнообразие требований и стремлений нашей современной критики изящного, можно, кажется, усмотреть два основные начала в ее оценке текущих произведений словесности. Начала эти и прежде составляли предмет деятельной полемики между литераторами, а в последние пять лет они обратились почти в единственный сериозный вопрос, возникавший от времени до времени на шумном поле так называемых обозрений, заметок, журналистики. Начала, о которых говорим, по существу своему еще так важны в отношении к отечественной литературе, еще так исполнены жизни и значения для нее, что там только и являлось дельное слово, где они были затронуты, там только и пропадали личные страсти и легкая работа присяжного браковщика литературы, где они выступали на первый план. Спешим сказать, что начала эти были: идея о
художественности
произведений и идея о
народности.
Посильное определение их с одной стороны, а с другой стороны, сомнение в возможности и пользе определения их составляли и составляют доселе спорный пункт в критике, имеющий силу тотчас же изгонять из нее систему личных, произвольных мнений, объясняющих всегда более темперамент и характер рецензента, чем самое дело. Без этого спорного пункта статьи рецензентов могли служить, с редкими исключениями, только успешным средством для изучения их самих, а совсем не предмета их исследований. Само собою разумеется, что и умы читателей вращались в том же кругу, упадая тотчас, как выходили из него в сферу симпатий и антипатий критиков, в сферу их умственных привычек, а иногда и в сферу их частных дел…
Ограничимся вопросом о художественности. Почему считаем мы его жизненным вопросом для отечественной литературы, пред которым все другие требования, как, например, нынешнее требование идеального обращения с природой и обществом, кажутся нам требованиями второстепенной важности? Ответ будет заключаться в нашей статье, и мы нисколько не скрываем от себя возражений, какие могут быть сделаны заранее против цели и самой мысли ее. Разве понятие о художественности в произведениях искусства с самого появления своего в тридцатых годах текущего столетия не было исследовано, что называется, до нитки и не переродилось наконец в бедную фразу, которая встречается под пером первого разбирателя литературы и глухо звучит там единственно по качеству пустоты своей? Разве не пресыщены умы читателей наших долголетним определением разнородных принадлежностей художественности до того, что иногда мертвые явления словесности казались им живыми образами по причине недеятельности сильно утомленного эстетического чувства? Разве, наоборот, та же причина не порождала отвращения их, по крайней мере недоверия, к талантливым произведениям, резкость и сила которых неприятно действовали на чувство, привыкшее к диалектическому порядку, логической важности и тишине? Разве толки о художественности не лишили под конец русскую публику живой, эстетической критики, которая в блестящем виде существовала при самом появлении идеи и терялась все более по мере старости и одряхления ее? Где теперь все прежние достоинства рецензии: определение творческих способов писателя, разъяснение его мысли, вся частная работа критика на данных, представляемых образцом, и открытие новых горизонтов, новых перспектив, с той точки, на которую образец уже поставил себя? где эта понудительная мысль, указывавшая автору еще множество переходов, оставленных им в стороне, а иногда открывавшая ему неожиданную даль в определенной местности? где эти взаимные и великие услуги от автора критику, и обратно, составлявшие настоящие, разумные отношения между ними? Тогда еще сильно чувствовалось, что критик обязан писателю высшею точкой созерцания, которая достигается только творческим инстинктом и до которой иногда не доходит рецензент, предоставленный одним собственным средствам! Взамен критик отдавал писателю зоркость глаза, изощренного наблюдением, который с уменьем подмечать все тонкие черты картины способен еще находить в самом сцеплении ее частей зародыш новых соображений и созданий. Где все эти плодотворные отношения между автором и критиком, существовавшие, например, в эпоху появления Гоголя на литературном поприще и которые, в меньшей степени, разумеется, могли бы существовать и ныне? Вошла в обыкновение какая-то игра именами, как шашками, с перестановкой их, смотря по тому, какое имя в данный час пришлось более по вкусу критика. Писатели, вместо оценки их стремлений и рода их деятельности, сводятся поминутно, как школьники, с одной скамейки на другую, понижаются с первой на последнюю и возвышаются с последней на ближайшую к учителю и т. д. И тем страннее эта игра именами, эти сравнения одной головы с другою, как будто головы должны быть схожи, что в настоящее время (в противоположность к прошлому) самостоятельные наши писатели и даже те, которые только в некоторой степени наделены талантом, решительно выше всех нынешних рецензий, написанных на них. Они выше уже потому, что имеют свободный выбор явлений, образов, характеров из всего божьего мира, что побуждение
Но старая критика наша не могла оставаться долго слепою, даже и в отношении к самой себе. Она же первая и заметила, что теоретические требования ее оставляют в сиротстве и неуважении многие явления, принесшие свою долю нравственной пользы. Несправедливостью и важным промером показалось ей навек осудить и откинуть умное слово потому только, что оно не могло сказаться в настоящих формах искусства, не признать меткого наблюдения и современной важности какого-либо дельного указания потому только, что они выражались не вполне художественно. Критика сороковых годов сама почувствовала несостоятельность своей теории творчества. Не весь горизонт искусства обнимала она, и не все явления изящной письменности могли свободно держаться в ней! Не покидая ни одного из своих основных эстетических убеждений, критика взялась пособить резкой исключительности прежней теории и составила нечто вроде приемной залы, где с надлежащим почетом могли быть собраны произведения, лишенные права на вход в самое святилище искусства. Таким образом, она создала два отдельные мира для разрешения противоречащих сторон собственной теории: во-первых, мир светлого искусства, непогрешительного, не причастного спорам, не подверженного изменениям, а за ним мир необходимостей, более или менее разумных случайностей, всей спорной работы современности, которая не заботится о дипломе на существование, потому что сама есть жизнь [1] . Критика была совершенно права, желая отдать должную справедливость всякому делу, но в приложении к нашему частному быту она сообщила слишком большое значение умному слову, меткому наблюдению и дельному указанию вне строгих форм художественности. На поприще науки, исследований и проч. они имеют, конечно, обширные плодотворные результаты, но по особенному характеру нашего общества ни в жизни, ни в искусстве не производят у нас, предоставленные только самим себе, того влияния, каким пользуются у других национальностей, о чем мы еще скажем несколько слов. Притом же, раз оторвавшись от идеи чистого искусства, как она представлялась ей, критика уже не знала, где остановиться, и сама подпадала всем условиям и невзгодам случайности. Правда, она внесла в тот второстепенный мир искусства, который создан был ею в виде поправки ее исключительной теории, все отличительные качества свои: теплоту убеждения, неутомимый разбор начал и следствий каждого факта, зоркость в отделении подложного от истинного; но по естественному ходу принятого направления, она принуждена была отворить двери в область искусства даже неизвестному, будущему, которых определить не было ни в ее, да и ни в чьих силах. В пылу добросовестности, доведенной до крайних границ, она согласилась, что могут явиться произведения, которые потребуют новых определений искусства и вытеснят старые, до них существовавшие и разработанные ею самой с таким тщаньем. Мы, имеющие одно преимущество должайшей жизни, знаем теперь неосновательность ожидания: теория старой критики, – несмотря на размеры свои, слишком колоссальные для содержания, которому предназначалось в ней жить и которое все-таки было не что иное, как наша отечественная литература, – остается еще стройным зданием, не потрясенным возражениями и опровержениями; значительная доля эстетических положений старой критики еще доселе составляет лучшее достояние нашей науки об изящном и останется истиной, как полагать следует, навсегда. Здесь кстати будет сказать, что в старой критике, несмотря на указанные нами видоизменения и на другие, еще упущенные нами, не было никакого раздора внутри себя. В общем обозрении всей ее деятельности нельзя найти ничего капризного, легкомысленно допущенного, расчетливо принятого. Она развивалась правильно из начал, поставленных ею для себя, и некоторые уклонения ее свидетельствуют только, что не все начала ее соответствовали существу самого дела, но в то же время свидетельствуют и о другом важном качестве, именно что она не отступала перед следствиями своими и высказывала их прямо и откровенно. Вот почему так легко нынче, отделив какую-либо часть от нее, поставить в противоречие с другою отдельною частию, но так трудно упрекнуть в непоследовательности и указать на какой-либо логический перерыв. Это обыкновенное качество всякого развития, не сходного на разных точках и ясного, стройного в целом. Работа критики была, что называется, из одного куска.
С пятидесятых годов начинается у нас поверка всего сказанного прежде, и здесь является уже раздробление понятий и разнообразие взглядов на искусство и художественность.
С начатием этой работы над недавним прошлым образовались те споры, о которых мы говорили в начале статьи, и спешим прибавить, что труд переисследования старых понятий, как всякий труд, принес уже существенную пользу. В беспристрастных умах, понимавших, что художественность, как цель всякого создания, не может быть отстранена, появилось требование свести прежнее идеальное представление художественности на более скромное и простое определение, которое не нуждалось бы в пристройках и заключало бы довольно пространства для вмещения всех явлений словесности. В общем сознании (о чем можно судить по ласковому приему и единогласному одобрению разнородных, в сущности, взаимно исключающих себя произведений) художественность стала пониматься скромнее, а следовательно, и ближе к истине. Можно выразить в немногих словах это предчувствие дела, обнаруженное публикой прежде критиков. Литературное произведение, имеющее жизненное содержание и исчерпавшее все свое содержание, уже обладает правом на полное внимание общества, а о степени художественности его, о формах и законах, какими достигается художественность, общество предоставляет судить науке. И действительно, благодаря этому определению, на которое возникший спор навел ум читателей, все частные недостатки формы, условливаемые временем и вкусами различных эпох, уже не закроют многих неумирающих произведений и не поставят общество в горестное положение благоговеть перед ними с явным противоречием лучшей современной теории. С чистою и спокойной совестию может оно наслаждаться, например, «Жилблазом» [2] , несмотря на отсутствие всякой народности в произведении, полемическою сказкой, рожденной в Фернее [3] , несмотря на совершенно исключительный характер ее, «Недорослем» Фон-Визина, несмотря на резонерский элемент, трагедией Корнеля, несмотря на ее перерывы в целом, а тем паче историческою хроникой Шекспира, несмотря на каламбуры и пышно реторическое изложение некоторых монологов. Спор, как мы видим, был небесплоден для публики; но сами критики, в жару опровержения некоторых старых мнений и вместо точнейшего определения условий и приемов художественных, прежде всего заподозрили слово «художественность» и понятие, с ним соединенное, и напали как на то, так и на другое с разных и совершенно противуположных сторон.
Мы принуждены были обратить внимание на практическую сторону нашего предмета и будем продолжать исследование. Каждый народ, каждое общество имеют свой особенный способ выражать себя, свой исключительный, тому или другому принадлежащий характер деятельности. У одних общее выражение деятельности имеет ясную печать живой восприимчивости, быстрого исполнения плана, словом, импровизации; у других мысль и труд подчинены расчету, преднамеренной идее, достижению ближайших целей; у третьих творческая деятельность проявляется не иначе, как под условием упорного, всестороннего, долгого труда, способного под конец овладеть живым элементом импровизации и практическим расчетом. Если не ошибаемся, выражение нашей собственной деятельности всего ближе подходит к последнему из этих родов. Все, что мы видим у себя в литературе, науке и по другим частям, утвержденного на крепком основании, досталось нам неусыпным трудом, совсем не из первого порыва и не из потребности удовлетворения мгновенных требований. Поспешных дел, в строгом смысле слова, у нас нет: мы как будто обращены лицом к будущему. Все попытки ввести легкий способ занятия предметами словесности, науки и проч. остались безуспешны и поражают своим безобразием, обличающим с первого раза природу выродка. Даже для популяризации ученого предмета или понятия потребна у нас своя строгая, глубоко придуманная форма без утайки трудных сторон того или другого. Опыт ясно показывает каждый день, что самые отвлеченные идеи принимаются у нас только тогда, когда изложение их требует со стороны читателя усилий ума и внимания. Если произведение мысли или искусства не вызывает такого умственного труда, то оно скоро улетучивается, превращается в явление эфемерное и пропадает без следа в жизни и в обществе, хотя бы оно сопровождалось еще десятками и сотнями подобных ему. Это особенный склад народного ума. Все, что ему легко говорится, хотя бы говорилось ежечасно, в нем не задерживается настолько, насколько нужно, чтоб он превратил понятие в свое неотъемлемое добро. Еще менее способен он подчиняться быстрому, мгновенному решению какого-либо вопроса, а если подчиняется, то не из доверенности к решению, а из предположения, что другого лучшего еще не отыскано. Общественный ум настроен подозрительно на всякую вспышку в литературе: вдохновению по существу своему он плохо верит и всегда сомневается в слове, если оно не есть плод долгого, предварительного искуса, долгого изучения и труда. Словом, труд есть единственный источник нашей деятельности; всех успехов в прошедшем, всего замечательного в настоящем; эта наша нравственная сила.
Вообще надо сказать, что история русской литературы весьма мало обработана с одной стороны, именно еще не было обращено достаточного внимания на тайную связь литературы с обществом и отношений, возникавших между ними. Слабый луч, вносимый по временам записками старожилов в эту еще не исследованную область, открывает много любопытных фактов. О других мы можем только догадываться. Так, недавно стали подозревать у нас, что порывы к достижению высоты творчества возникали у всех замечательных деятелей наших на поприще словесности, начиная с Ломоносова до Дмитриева включительно, преимущественно на самом тяжелом и упорном труде. Зато и влияние их на общество, настроенное совершенно под их лад, было огромно. Внезапного и неудержимого течения производительной силы, какая встречается у других народов, мы почти и не знаем у себя: исключения весьма незначительны, а иногда и весьма печальны. Со всем тем нельзя не заметить, что рядом с великими деятелями были у нас и такие, которые изредка отдавали публике собственную мысль без особенного осмотра и многое было сказано умно и дельно этими второстепенными производителями, а многое даже и хорошо сказано. Однако же дело их не удержалось в памяти современников и становилось чуждым, незнакомым для ближайшего поколения. Причина одна и та же: неспособность общества удовлетворяться мимолетным явлением, вспышкой, случайностию, как бы умны, горячи, счастливы они ни были сами по себе. Кому не случалось находить в старой литературе нашей одушевленные строки и мысли, которые и ныне были бы кстати благодаря искренности и благородству своих намерений, и кто не задумывался над участию этих явлений, никем не замеченных и вскоре пропавших без вести в пыли библиотек и книжных лавок? Нам могут, возразить, что содержание этих литературных метеоров было, вероятно, несвоевременно, понятно лишь малому числу людей и, к сожалению, пропало вместе с ними, но есть еще более разительные примеры упорного равнодушия публики к
Если все сказанное верно в отношении к предшественникам, то оно верно и в отношении к нам. Их
Приведем один, последний пример. С некоторых пор, как известно, появилось у нас стремление к отысканию и обнаружению