Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души»

Анненкова Елена Ивановна

Пособие содержит последовательный анализ текста поэмы по главам, объяснение вышедших из употребления слов и наименований, истолкование авторской позиции, особенностей повествования и стиля, сопоставление первого и второго томов поэмы. Привлекаются также произведения, над которыми Н. В. Гоголь работал одновременно с «Мертвыми душами» — «Выбранные места из переписки с друзьями» и «Авторская исповедь».

Для учителей школ, гимназий и лицеев, старшеклассников, абитуриентов, студентов, преподавателей вузов и всех почитателей русской литературной классики.

Summary E. I. Annenkova. A Guide to N. V. Gogol’s Poem ‘Dead Souls’: a manual. Moscow: Moscow University Press, 2010. — (The School for Thoughtful Reading Series).

The manual contains consecutive analysis of the text of the poem according to chapters, explanation of words, names and titles no longer in circulation, interpretation of the author’s standpoint, peculiarities of narrative and style, contrastive study of the first and the second volumes of the poem. Works at which N. V. Gogol was working simultaneously with ‘Dead Souls’ — ‘Selected Passages from Correspondence with his Friends’ and ‘The Author’s Confession’ — are also brought into the picture.

For teachers of schools, lyceums and gymnasia, students and professors of higher educational establishments, high school pupils, school-leavers taking university entrance exams and all the lovers of Russian literary classics.

Анненкова Е. И. Путеводитель по поэме Н. В. Гоголя «Мертвые души»

От редакционной коллегии

Серия «Школа вдумчивого чтения» включает в себя книги — путеводители по произведениям, входящим в обязательный школьный стандарт, и потому она обращена прежде всего к преподавателям средней и высшей школы, студентам и учащимся.

Как показывает практика, отдаленность во времени затрудняет изучение того или иного произведения (особенно классического) из-за непроясненности реалий, истолкование которых не встретишь не только в комментариях к тексту в собраниях сочинений писателя, но и в специально написанных комментариях к данному произведению.

И не одна лишь отдаленность во времени диктует необходимость в таких книгах. Даже современная литература подчас несет на себе оттенки местного колорита, или, как говорил Тютчев, «гения места», который требует непременного подробнейшего разъяснения.

Читатель найдет в путеводителе абсолютно все необходимые ему сведения — от особенностей жанра данного произведения, истолкования его стиля и персонажей, объяснения всех его так называемых «темных мест» до рекомендательного списка обязательной литературы. Наши книжки помогут абитуриентам подготовиться к экзаменам: некоторые задания ЕГЭ станут яснее после чтения предлагаемых комментариев. Таким образом, подобные путеводители явятся пособиями, не имеющими пока аналогов в учебно-познавательной литературе.

От автора

«Мертвые души» — пожалуй, единственное произведение в отечественной (а, может быть, и мировой) литературе, с которым так неразрывно, органично и вместе с тем трагически была связана судьба художника; произведение, которое на протяжении почти двух десятилетий не отпускало от себя автора, оттеснялось на время другими произведениями и вновь выходило на первый план; приближалось к завершению и не могло завершиться.

О гоголевской поэме написано так много, что читателя может изумить желание очередного автора что-либо добавить к уже сказанному о «Мертвых душах». Однако, обращаясь к произведениям, созданным в прошлые эпохи, мы замечаем, что многое в тексте оказывается для нас непонятным: те или иные наименования предметов, явлений; названия литературных произведений, которые упоминают или читают герои; имена исторических лиц; географические обозначения… Конечно, при издании собраний сочинений русских классиков необходимые пояснения даются в обстоятельных комментариях. Задача же настоящей книжки — не только объяснить культурно-бытовые реалии, содержащиеся в «Мертвых душах», но, продвигаясь от главы к главе, постепенно и неспешно проникать в те смыслы, которые были важны для Гоголя, а также те, которые автор поэмы, быть может, сознательно не акцентировал, но для нас, живущих в новую эпоху, они оказываются актуальными — притягательными и непростыми, требующими нашего личного осмысления, углубленного раздумья.

Стараясь определить феномен Пушкина, Гоголь сумел в нем многое заметить и выразить первым, и знаменательно, что характеристика поэта как «русского человека в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет»

[1]

, была дана в ранней статье Гоголя, написанной в начале его собственного творческого пути. В этой же статье («Несколько слов о Пушкине») он в своеобразной формуле выразил особую глубину, многомерность пушкинского творческого сознания, заметив: «В каждом слове бездна пространства» (VIII, 55). В 1832 г. вышли в свет «Вечера на хуторе близ Диканьки» — первый цикл повестей Гоголя, и история его истолкования свидетельствует о том, что сам молодой писатель стремился к созданию произведений, в которых при всей их видимой ясности, простоте каждое слово обещало «бездну пространства».

Именно эту «бездну пространства» гоголевского слова, гоголевского повествования и хотелось бы приоткрывать в ходе медленного чтения «Мертвых душ»: не пытаться исчерпать эту бездну (что было бы невозможно), не пробовать достигнуть ее дна (чтобы обнажить загадки, бездны писательского сознания — подобный психоаналитический подход может быть привлекателен для исследователей, но грозит не выпустить интерпретатора из границ собственной «бездны»), а исследовать разнородные смыслы, содержащиеся в тексте и проступающие каждый раз по-своему, «в каждом слове».

В соответствии с поставленной задачей выстраивается логика этой небольшой книги. Замысел писателя, ход работы над поэмой освещаются лишь в той мере, чтобы была понятна длительность и незавершенность гоголевского труда. Последовательно рассматривается каждая из глав «Мертвых душ», но их интерпретация перебивается главками, в которых анализируются отдельные аспекты поэмы (мир вещей, мир книг и т. д.)

I. ЗАМЫСЕЛ

В 1835 г., в письме к А. С. Пушкину (от 7 октября) Гоголь впервые упоминает новое произведение: «Начал писать Мертвых душ. Сюжет растянулся на предлинный роман и, кажется, будет сильно смешон. Но теперь остановил его на третьей главе. Ищу хорошего ябедника, с которым бы можно коротко сойтиться. Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку все Русь» (X, 375).

По предположению Ю. В. Манна

[3]

, встреча Гоголя с Пушкиным и разговор о новом произведении мог состояться в сентябре 1834 г., хотя исследователь допускает, что этот разговор был возможен и в первые четыре месяца 1835 г., когда оба писателя жили в Петербурге; в таком случае, в сентябрьскую встречу разговор должен был возобновиться. О содержании этого разговора Гоголь рассказал в «Авторской исповеди»: «Пушкин находил, что сюжет „Мертвых душ“ хорош для меня тем, что дает полную свободу изъездить вместе с героем всю Россию и вывести множество самых разнообразных характеров» (VIII, 440).

Жанр нового произведения мог восходить и к роману путешествий, и к распространенному в западноевропейской литературе плутовскому роману, освоенному и русской литературой. — Так, были популярны «Пригожая повариха, или Похождение развратной женщины» М. Д. Чулкова, «Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова» В. Т. Нарежного. Герой — плут, ищущий новых знакомств и связей, предоставлял возможность раздвинуть рамки повествования и при этом разоблачить какие-то секреты, скрытые стороны тех или иных жизненных явлений. Фактура плутовского романа позволяла отозваться на современные писателю явления, коллизии общественной жизни, а вместе с тем выявить в этих коллизиях универсальный, философский смысл. Но это оказывалось возможным потому, что «Гоголь в корне изменил исходную ситуацию пикарески. Мало сказать, что он отбросил назидательность, морализирование, отбросил такие отработанные беллетристические ходы, как тайна происхождения героя или его преследование со стороны злонамеренных персонажей. Самое главное в том, что была найдена новая романная пружина необычайной энергии и силы. Чичиков — в отличие от традиционного пикаро — человек с четко намеченной целью, с продуманным планом; приобретатель, комбинатор. Тем самым, во-первых, была создана насквозь

В июне 1836 г. Гоголь уезжает за границу. Побывав в Бремене, Франкфурте-на-Майне, Баден-Бадене, на несколько недель, в августе, он останавливается в швейцарском городке Веве, где возобновляет работу над «Мертвыми душами». А в сентябре из Женевы, пишет М. П. Погодину: «Теперь передо мною чужбина, вокруг меня чужбина, но в сердце моем Русь, не гадкая Русь, но одна только прекрасная Русь…» (XI, 60). В ноябре, обращаясь к В. А. Жуковскому, воссоздает атмосферу работы над «Мертвыми душами»: «Осень в Веве наконец настала прекрасная, почти лето. У меня в комнате сделалось тепло, и я принялся за Мертвых душ, которых было начал в Петербурге. Все начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись. Швейцария сделалась мне с тех пор лучше, серо-лилово-голубо-сине-розовые ее горы легче и воздушнее. Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то… какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем! Это будет первая моя порядочная вещь, вещь, которая вынесет мое имя. Каждое утро, в прибавление к завтраку, вписывал я по три страницы в мою поэму, и смеху от этих страниц было для меня достаточно, чтобы усладить мой одинокий день» (XI, 73–74).

Гоголь пишет «Мертвые души» вне России. Это дает ему возможность видеть ее из «прекрасного далека» — целостно, эпически объемно. Он определит это как особенность своей творческой личности: «Уже в самой природе моей заключена способность только тогда представлять себе живо мир, когда я удалился от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она предстоит мне вся, во всей своей громаде» (XII, 46). Всеобъемлющий взгляд, который вырабатывает писатель, позволяет ему видеть не только бытовую и социальную конкретику жизни, но Россию как национальное целое: с богатым историческим прошлым, с потенциалом богатырства в настоящем. После «Ревизора», по признанию самого Гоголя, он почувствовал потребность сочинения, «где было бы уже не одно то, над чем следует смеяться» (VIII, 440).

II. ВОПЛОЩЕНИЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Первая глава «Мертвых душ» — произведения, жанровой природе которого Гоголь уделял достаточно много внимания, остановившись наконец на поэме и настраивая тем самым читателей на восприятие эпически масштабного сочинения — первая глава начинается описанием вполне заурядного события, которое, пожалуй, событием даже трудно назвать: в губернский город приезжает некий господин, похожий на многих других, и сам приезд его почти не обратил на себя внимания жителей этого города. Автор всячески подчеркивает усредненность своего героя; в нем все неопределенно, словно и нет личности или хотя бы каких-то индивидуальных черт: неопределенен его внешний облик («ни слишком толст, ни слишком тонок»; «не красавец» и «не дурной наружности» — VI, 7), возраст («нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод» — там же). Такой человек может вовсе не обратить на себя внимания, но может быть и принят самыми разными людьми — ведь он похож на них и в этом смысле узнаваем, он не вызывает настороженности, недоверия. Его примут в свой круг и «подполковники», и «штабс-капитаны», и «помещики, имеющие около сотни душ крестьян» — все они, как замечает автор, ездят в таких же «рессорных бричках». И уже первые строчки текста позволяют обратить внимание на гоголевскую манеру письма. Мы встречаем довольно много названий бытовых предметов, вещей, которые входили в обиход жизни той поры. Автор точен в своих социальных и бытовых определениях, он обнаруживает хорошее знание реалий русской жизни. Так, усадив Чичикова в бричку, он демонстрирует свое понимание «господ средней руки», их привычек. Бричка — легкая полукрытая повозка с откидным кожаным верхом, в ней действительно удобно было ездить холостякам, а для семейных переездов она не годилась. В бричках ездил средний по достатку класс. Штабс-капитан, упомянутый в этом же контексте, — это офицерский чин в пехоте, артиллерии и инженерных войсках, введенный в 1801 г.; он выше поручика и ниже капитана. Казалось бы, до подполковника штабс-капитану далеко, но у Гоголя названы «отставные подполковники», а они-то, скорее всего, могут позволить себе ездить лишь в той бричке, в которой ездят штабс-капитаны и помещики, имеющие не слишком много душ крестьян. Итак, это тот социальный срез жизни, в котором занимает свое место Чичиков.

Но при этом стоит обратить внимание на гоголевский эпитет — «довольно красивая… бричка». Пожалуй, штабс-капитанам и отставным подполковникам было бы все равно, красива ли бричка, в которой они ездят, а вот Чичиков, как мы узнаем позже, всегда думал о том, какое впечатление он производит, и для этого пользовался двумя, с его точки зрения, равнозначными способами: заботился чрезвычайно о своей внешности, одежде, да и в целом любил разные красивые вещицы; а кроме того, прельщал своих собеседников речами, витиеватыми или простыми, в зависимости от того, с кем имел дело. Поэтому можно сказать, что автор уже с самого начала совершенно ненавязчиво, почти незаметно придает индивидуальность своему герою, но при этом психологический, внутренний его мир не раскрывает.

Достаточно долго не названо и имя героя, как не раскрыто наименование и не указаны географические ориентиры губернского города. Обозначено некое провинциальное пространство, границы которого четко не определены. Сочетание конкретики в бытовых наименованиях (создание иллюзии точного изображения российских «закоулков») и неопределенности в изображении времени и пространства — характерная черта гоголевского повествования. Перед читателями развертывается провинциальная русская жизнь, с ее мелочами, обыденностью, но в гоголевском ее описании уже с самого начала проступает авторское тяготение к эпическому охвату жизненного бытия, к всеобъемлемости взгляда на него, при котором малое и значительное, материальное и духовное, индивидуальное и общее представляют равный интерес. Правда, эпическое видение мира до поры до времени не декларируется, почти скрывается, но оно проступает в тех описаниях, которые неподготовленному читателю могут показаться странными и неожиданными. Бричка подъезжает к гостинице, навстречу ей попадается «молодой человек», описание которого столь подробно, что кажется, он займет, должен занять значительное место в дальнейшем повествовании. Названы «белые канифасовые панталоны, весьма узкие и короткие» (что отсылает нас к моде 1820-х годов, когда носили брюки из канифаса — плотной льняной материи), фрак «с покушеньями на моду», «манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом» (это означает, что манишка — накрахмаленный нагрудник, приложенный к мужской сорочке, был закреплен булавкой работы тульских мастеров в виде пистолета). Но чем завершается это конкретное описание внешнего облика безымянного персонажа? «Молодой человек оборотился назад, посмотрел экипаж, придержал рукою картуз, чуть не слетевший от ветра, и пошел своей дорогой» (там же). Автор схватывает, улавливает отдельные мгновения, сознавая, что при всей их незначительности в них также запечатлена жизнь.

Но можно увидеть в этом эпизоде и иной смысл. Мы вправе предположить, что «молодой человек в канифасовых панталонах» попал в поле зрения и героя, «господина средней руки». Ведь это он въехал в ворота гостиницы губернского города, это он все желает о нем узнать, его взгляд внимателен и пристрастен, к тому же он сам имеет привычку «покушаться» на моду.

На чем прежде всего останавливается авторский взгляд, привлекая к нему и читательское внимание? Мы видим, что автор отмечает узнаваемость, привычность тех вещей, которые наполняют гостиничные покои. Герой встречен «трактирным слугою, или половым», лицо которого «нельзя было рассмотреть». «Покой был известного рода», «гостиница была тоже известного рода» (VI, 8). «Общая зала» в гостинице также не таит в себе ничего неожиданного — «те же стены», «тот же закопченный потолок», «та же копченая люстра»… Казалось бы, зачем же столь многократно указывать на то, что эта гостиница ничем не отличается от множества других в российской провинции? Автор же настойчиво отмечает это сходство. Да, перед нами привычная обыденность, проза жизни. Вчитываясь в гоголевский текст, мы замечаем, что автор не только бесстрастно описывает гостиничный фасад, лавочки «с хомутами, веревками и баранками» и многое другое, но с помощью легкой иронии выявляет в этой привычной устойчивости бытовой жизни свою необычность, некоторую странность. То, к чему привыкла сама эта жизнь, что здесь кажется нормой, на самом деле — отступление от нормы, диссонанс: «закопченный потолок», «стены, выкрашенные масляной краской, потемневшие вверху от трубочного дыма и залосненные снизу спинами разных проезжающих». Правда, отсутствие порядка, чистоты — еще не свидетельство странности. Но вот мы встречаем упоминание «разных обычных в трактирах блюд». Что же это за блюда? «Щи с слоеным пирожком, нарочно сберегаемым для проезжающих в течение нескольких неделей, мозги с горошком, сосиски с капустой, пулярка жареная, огурец соленый и вечный слоеный сладкий пирожок, всегда готовый к услугам» (VI, 9—10). Слоеный пирожок упомянут дважды. Заслоненный, как бы прикрытый перечнем других, вполне обычных блюд, он мог ускользнуть от внимания читателей, и автор о нем напомнил, обозначив некую бытовую загадку: что же это за

ГЛАВА ВТОРАЯ

Проведя в губернском городе неделю, Чичиков отправляется с визитами к помещикам, с которыми познакомился у губернатора, к Манилову и Собакевичу. Читатель еще не знает, что задумал гоголевский герой, вместе с ним испытывая определенное любопытство, он отправляется в поездку по России, описание которой занимает большую часть поэмы. Верный себе, автор комментирует все то, что попадает в поле его зрения. Он словно сам садится в «известную бричку», рядом с героем, а поскольку утром в день отъезда Чичиков отдает приказы Селифану и Петрушке, то автор заводит разговор прежде всего о них. Прося прошения у читателей, что занимает их внимание второстепенными и даже третьестепенными лицами, он, представляя Петрушку, называет два, как будто совершенно разнородных свойства: нечистоплотность и «побуждение к просвещению». Перед нами очередная загадка. Что означает свойственное Петрушке пристрастие к чтению — бессмысленное занятие, которому без всякой пользы для себя предается лакей Чичикова («ему было совершенно всё равно, похождение ли влюбленного героя, просто букварь или молитвенник, — он все читал с равным вниманием; если бы ему подвернули химию, он и от нее бы не отказался» — VI, 20) или неосуществленный, бессознательный порыв к познанию? Во всяком случае, этот герой не вполне обычен. Когда автор берется предположить, о чем бы мог думать Петрушка, потревоженный замечанием хозяина, он наделяет его мыслями, которые могли прийти в голову любому лакею («И ты, однако ж, хорош; не надоело тебе сорок раз повторять одно и то же» — там же), но при этом он не настаивает, что размышления Петрушки были именно таковы. «Что думал он в то время, когда молчал» (там же), — остается тайной, не исключающей, правда, что он и вовсе ни о чем не думал. Этот странный лакей, читающий все без разбора, не предвосхищает ли потенциально другого (героя Достоевского), живущего в доме Федора Карамазова, довольно много почитавшего и ведущего беседы с образованным Иваном Карамазовым, считающего, что в беседах с ним нуждается и сам Иван, более того, готового осуществить ту идею, которая мучает Ивана? Между Петрушкой и лакеем Смердяковым в «Братьях Карамазовых» Достоевского — дистанция «огромного размера», но кажется, здесь есть над чем подумать. Среди героев Гоголя мы не найдем ни одного идеолога, без которого немыслим роман Достоевского, тайна человеческого сознания — это тайна, которая Гоголя постоянно занимала.

Характеристика Селифана отложена автором до последующих глав (и в полной мере будет развернута во втором томе), сейчас же перед взором читателя — дорога Чичикова, российская провинция, ее закоулки, бездорожье, «чушь и дичь по обеим сторонам», «кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен, обгорелые стволы старых, дикой вереск и тому подобный вздор» (VI, 21). Неприметность, не-живописность российских пейзажей, акцентированная автором в первом томе, подстать заурядности жизни, которую ведут населяющие поэму Гоголя герои. Создается впечатление удручающей заурядности, не-красоты, не-стройности русской жизни.

Гоголь не случайно избирает для всех глав, где речь идет о поездках Чичикова к помещикам, сходное построение: Чичиков подъезжает к поместью того или иного владельца (живых и мертвых душ), взору его открывается общий вид на имение и деревню; взгляд останавливается на господском доме, затем появляется возможность присмотреться к хозяину и интерьеру. Не потому ли так легко находит Чичиков нужный тон, что российская повседневность уже ничем не может его удивить. И он, и автор готовы к тому, что дом похож на хозяина и наоборот, что о привычках и образе жизни помещика немало говорит домашняя обстановка, сад (если таковой имеется), вид ближайшей деревни. Гоголь любит и умеет характеризовать героев через вещи, допуская, что вещь может взять верх над человеком, подчинить его себе. Поэтому стоит присмотреться к тому материальному миру, который окружает человека и который является составной частью его жизни.

Почему дом Манилова «стоял одиночкой на юру, т. е. на возвышении, открытом всем ветрам» (VI, 22)? Не означает ли это, что и Манилов, такой простодушный и любезный, не сказавший ни о ком дурного слова, тоже одинок? Почему автор достаточно подробно описывает и погоду («день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета» — VI, 23), и сосновый лес, темнеющий «каким-то скучно-синеватым цветом»? Не передает ли это внутреннее, самим героем не осознаваемое в полной мере настроение Манилова — неудовлетворенность тем образом жизни, который выпал ему на долю и который оспорить, тем более переменить — даже не приходит в голову?

Исследователи неоднократно задумывались, почему именно Маниловым открывается ряд «помещичьих» глав, и давали различные, взаимодополняющие ответы: и потому, что он наиболее безличностен, а чем далее, тем больше в каждом герое будет проступать индивидуальность; и потому, что на фоне безмятежного Манилова афера Чичикова выглядит наиболее контрастно и действие завязывается сразу, приобретая необходимую динамику; и потому, что в Манилове нет резких дурных черт, он не подлец, не жесток, не корыстолюбив, и уже на его фоне недостатки других героев проступят наиболее отчетливо.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Очередная глава поэмы уже достаточно отчетливо обнаруживает одну из существенных особенностей композиции «Мертвых душ». Гоголь, выстраивая II–VI главы, использует кумулятивный принцип построения текста

[21]

. Cumulatio (лат.) — увеличение, скопление. Этот принцип своеобразного нанизывания эпизодов хорошо известен фольклору, чаще всего встречается в сказках о животных. Например, колобок в одноименной известной сказке встречает на своем пути зайца, затем волка, медведя, лисицу. Следующие друг за другом эпизоды создают впечатление повтора, но при этом происходит определенное наращивание смысла. «Помещичьи» главы в поэме Гоголя высвечивают в Чичикове, совершающем поездку за поездкой, настойчивость и педантизм, а одновременно открывают в русской жизни некие повторяющиеся черты, что позволяет задуматься не только о социальных аспектах жизни, но и о вопросах общенационального значения.

После удачной сделки с Маниловым Чичиков направляется к Собакевичу. Пребывая в благодушном настроении, он чувствует себя хозяином положения и уверен в успехе. Но тут-то и вторгается в его планы стихия русской жизни. Чичиков не сумел попасть к Собакевичу, как планировал, не только потому, что «сильный удар грома» раздался, «и дождь хлынул вдруг как из ведра», но и потому, что Селифан, подобно хозяину, понадеялся на русский «авось», перестал следить за дорогой, и бричка не только сбилась с пути, но и опрокинулась. Читатель начинает догадываться, что не все в этой русской провинциальной жизни, кажущейся такой определенной и даже скучной, подчиняется сложившемуся порядку.

В начале главы перед нами предстает та живая плоть жизни, в которой люди, животные, предметы составляют одно целое. Кони, везущие бричку Чичикова, волей автора (но одновременно выражая и существо природной жизни), оказываются наделены своими характерами. Пристяжной чубарый конь (т. е. пятнистой масти, с темными пятнами по светлой шерсти) «был сильно лукав», коренной гнедой (красновато-рыжей масти, с черным хвостом и гривой) и другой пристяжной каурой масти (светло-каштановый, рыжеватой масти) — «трудилися от всего сердца, так что даже в глазах их было заметно получаемое ими от того удовольствие» (VI, 40). Кони, беседующий с ними Селифан, начавший было поучать пристяжного, а затем пустившийся «в самые отдаленные отвлеченности», представляют собой некий особый мир, существующий сам по себе, не ведающий о «негоциях» Чичикова. Правда, Селифан рассуждает и о хозяине, но автор, передав в форме прямой речи его высказывания, обращенные к чубарому и гнедому, суждения о Чичикове не воспроизводит, лишь интригуя читателя замечанием о том, что «если бы Чичиков прислушался, то узнал бы много подробностей, относившихся лично к нему» (VI, 41). Мы можем предположить, что у Селифана на хозяина есть свой собственный взгляд, но Чичиков никогда этим не заинтересуется или даже не допустит такой способности у кучера, а читателю автор лишь дает понять, что в рассуждениях и поступках Селифана есть своя логика, не всегда доступная постороннему взгляду. Автор знает, что это тоже

«Таков уж русский человек, — было сказано во второй главе, — страсть сильная зазнаться с тем, который бы хотя одним чином был его повыше» (VI, 20). Определение «русский» в этом контексте лишено того оценочного, тем более положительного смысла, который нередко встречался в публицистических и исторических трудах ряда деятелей русской общественной мысли, прежде всего славянофилов. Славянофильство как особое направление русской общественной мысли сложилось в 1840-е годы, но предпосылки к тому формировались уже в начале XIX века. «Русский человек» у Гоголя может обнаруживать разные грани, ему присущие, и автор словно уберегает читателя от изначально оценочного подхода к этому загадочному, не поддающемуся однозначному истолкованию явлению. Вот и Селифан — русский человек — забыв все наказы Манилова (сказавшего ему даже один раз «вы») и поняв, что пропустил уже много поворотов, не предается излишнему анализу: «Так как русский человек в решительные минуты найдется, что сделать, не вдаваясь в дальние рассуждения, то, поворотивши направо, на первую перекрестную дорогу, прикрикнул он: „Эй вы, други почтенные!“ — и пустился вскачь, мало помышляя о том, куда приведет взятая дорога» (VI, 41–42).

Как интерпретировать это свойство «русского человека»? Способность отмести колебания в самые «решительные минуты», не поддаваясь гамлетовскому «быть или не быть?», — вроде бы хороша, а подчас и незаменима. Однако в данном случае положительный результат ее относителен. Селифан, сделав резкий поворот, оказывается на «взбороненном поле» и в конце концов выворачивает бричку набок, лишь в этой ситуации позволяя себе недолгое раздумье — наблюдая, как «барин барахтался в грязи», он «сказал после некоторого размышления: „Вишь ты, и перекинулась!“» (VI, 43).

МИР ПОВСЕДНЕВНЫХ ВЕЩЕЙ, ИЛИ ШКАТУЛКА ЧИЧИКОВА НА ФОНЕ РУССКОЙ ЖИЗНИ

Художественный мир Гоголя населен множеством людей и предметов. Пребывая в одном пространстве, они то противостоят друг другу, то взаимодополняют, то друг другу уподобляются. И это сближение одушевленного и неодушевленного в разных контекстах наполняется разнородным смыслом. Вещь в мире Гоголя тесно связана с человеком. Она может свидетельствовать о том или ином его состоянии, об изменениях, происходящих в судьбе героя. Так, перемена одежды подчас означает изменение внутренней сущности человека. «Всякий раз, например, когда Чичиков появляется после смены костюма (то он меняет рубашку, то фрак, то шотландский костюм на европейский), возникает иллюзорное ощущение незнания этого человека; всякий раз новая потайная дверца его души становится приоткрытой, хотя каждый раз этот герой все же остается загадкой»

[26]

. Тот или иной вид одежды нередко оказывается неотделим от героя: чепец Коробочки, халат Плюшкина. Фамилии также могут указывать на уподобление человека вещи (Коробочка, Плюшкин), на его телесность (Ноздрев) или на зоологическое начало натуры (Собакевич). Вещи обретают своеобразную автономность существования. «Сродненность персонажей с вещами (с зеркалом, чемоданом из белой кожи, шкатулкой, мылом — у Чичикова; собаками — у Ноздрева; часами и мешочками — у Коробочки; трубками — у Манилова; пылью — у Плюшкина; пузатым креслом — у Собакевича) позволяют говорить о них как категории самостоятельной»

[27]

. Но вместе с тем связь человека и вещи у Гоголя не окрашена лишь в негативные тона. Эта связь столь велика, что оценка ее не может быть однозначной.

Трактирный слуга «выбежал проворно, с салфеткой в руке, весь

длинный

и в

длинном

демикотонном

[28]

сюртуке со спинкою чуть не на самом затылке, встряхнул волосами и повел проворно господина вверх по всей деревянной галдарее

[29]

показывать ниспосланный ему Богом покой» (VI, 8). Длинный слуга и длинный сюртук уподоблены друг другу, по-своему равноправны. Сюртук, достающий до затылка и спускающийся почти до пола, движется вместе со слугою. Движение вверх по лестнице — естественное для перемещения по гостинице — соответствует вертикальному силуэту слуги, а определение «покоя» как ниспосланного Богом, может быть воспринято и в комическом ключе, и окрашено (хотя бы отчасти) в трансцендентальные тона. Они незаметны, когда начинаешь чтение «Мертвых душ», но, проследив путь Чичикова, подумав над его взлетами и падениями, можно допустить, что этот «покой» губернской гостиницы был послан ему недаром.

Губернский город испытывает, искушает Чичикова, и герой поддается искушению. Идея покупки мертвых душ была случайно подсказана ему секретарем; Чичиков осуществляет ее, ощущая вначале некоторую тревогу, проявляя осторожность, но события развиваются чрезвычайно благоприятно, и, так же как Манилов, узнавший, что «негоция» не будет несоответствующею «гражданским постановлениям и дальнейшим видам России», «совершенно успокоился», так успокоился и совершенно взял себя в руки Чичиков. В этом смысле он обрел в гостинице душевный покой в обыденном понимании этого слова. А в покое духовном, как оказалось, он пока не нуждался и даже не догадывался о его необходимости — таким образом, скрытое значение фразы «ниспосланный ему Богом покой» осталось нереализованным.

Уже отмечалось, что, описывая гостиницу и город, автор обращает внимание на множество мелочей. «Фундаментальное свойство гоголевского мира, — отмечал А. П. Чудаков, — всесторонность вещественного охвата. Из реалий, которые хотя бы боком задевает в своем движении фабула, не упущена, кажется, ни одна — все они мгновенно, как железные опилки магнитом, стягиваются к линии ее действия и встраиваются в общий узор. Повествователь пользуется всяким поводом, чтобы включить в орбиту своего живописания или хотя бы упоминания новую вещь»

Итак, «вокруг основного фабульного вещного ядра, заселенного необычайно тесно, где вещи толпятся и налезают друг на друга, вокруг этого плотного ядра создается другая сфера, предметно более разреженная, но зато и гораздо большая, включающая обширный круг предметов, к фабуле уже отношения не имеющих»; этот круг и создается прежде всего «при помощи знаменитых развернутых гоголевских сравнений»

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Трактир — очередная остановка Чичикова, незапланированная (в отличие от поездок к помещикам), но вполне объяснимая: нужно было «дать отдохнуть лошадям… и самому несколько закусить и подкрепиться» (VI, 61). Мы уже видели, что гоголевские герои любят аппетитно и с толком поесть. В четвертой главе автор прибегает к очередному обобщению, классифицируя типажи едоков; он рассуждает о господах «большой» и «средней руки». Завидным аппетитом наделены последние. Первые же, «глотающие устерс, морских пауков и прочих чуд», принимающиеся за обед только после того, как отправят в рот «пилюлю», уже никогда не почувствуют тот праздник жизни, который доступен «господам средней руки», которые умеют отдать должное и ветчине, и поросенку, и осетру. Об особом царстве еды у Гоголя еще пойдет речь, здесь же лишь отметим, что как одних, так и других «господ» коснулась авторская ирония, однако она не только не уменьшила, а, пожалуй, напротив, усилила читательский интерес к загадочной плоти жизни, где «устерсы» и «осетры» оказываются антиподами, где «морские пауки» настораживают, а «стерляжья уха с налимами и молоками шипит и ворчит… меж зубами, заедаемая расстегаем или кулебякой с сомовьим плёсом» (там же).

Неторопливое гоголевское повествование вовлекает в свою орбиту второстепенных лиц, демонстрируя возможность и готовность посвятить им отдельные сюжеты. Расспросы, с которыми обращается Чичиков к хозяйке трактира («с ними ли живут сыновья, и что старший сын — холостой или женатый человек, и какую взял жену, с большим ли приданым…» (VI, 62–63) и т. д.) — можно истолковать двояко: как способ расположить к себе «старуху» и лишь затем узнать, какие в окрестностях живут помещики; и как свидетельство чичиковского интереса к жизни, лишенного прагматизма, ведь наверняка и без этих первоначальных вопросов хозяйка назвала бы всех. Но пересказанная автором беседа позволяет и второстепенному персонажу проявить себя, а заодно охарактеризовать помещиков, один из которых (Манилов) читателю уже знаком, а встреча с другим (Собакевичем) еще только предстоит. Собакевич был упомянут в первой главе, о нем Чичиков спрашивал Коробочку, т. е. встреча их уже должна была произойти, но русская жизнь с ее непостижимой стихийностью (и с органической составляющей ее — плохими дорогами) прервала запланированное движение героя, он сбился с пути. Степенный разговор Чичикова с хозяйкой можно истолковать и как попытку героя вернуться к своему «предприятию», все взять в свои руки, но, оказывается, Павла Ивановича ожидала еще одна незапланированная встреча.

Ноздрев привносит в текст особую энергетику жизни, которая прежде всего характеризует его самого, но вместе с тем как бы материализует мощные потоки народного быта и культуры. Противоположность нового героя Чичикову отмечена с самого начала. В отличие от въехавшего в город на рессорной бричке Чичикова, Ноздрев подъезжает к трактиру на «легонькой бричке», запряженной, однако, «тройкой добрых коней». Легко и бездумно распоряжающийся своей жизнью Ноздрев приобщен автором к тому стремительному движению русской жизни, которое в конце первого тома найдет выражение в знаменитой «птице-тройке».

А. Х. Гольденберг обратил внимание на то, что образ Ноздрева строится с явной ориентацией на традиции народной песни в нескольких ее разновидностях. Внешность Ноздрева напоминает облик героев необрядовой лирики. Красота в народном понимании неотделима от здоровья, силы. Ноздрев — «среднего роста, очень недурно сложенный молодец с полными румяными щеками, с белыми, как снег, зубами и черными, как смоль, бакенбардами. Свеж он был, как кровь с молоком; здоровье, казалось, так и прыскало с лица его» (VI, 64). К фольклорно-мифологической основе восходит и такая черта его облика, как «густые волосы», всегда являющиеся (и в мифологической, и библейской традиции) знаком силы. Во время потасовок, — комментирует автор, не уподобляя своего персонажа архаическим героям, но сближая их, — нередко доставалась «его густым и очень хорошим бакенбардам, так что возвращался домой он иногда с одной только бакенбардой, и то довольно жидкой. Но здоровые и полные щеки его так хорошо были сотворены и вмещали в себе столько растительной силы, что бакенбарды скоро вырастали вновь, еще даже лучше прежних» (VI, 70). Библейский Самсон, утратив волосы, лишился силы и жизни. Первобытный человек полагал, что лучший способ избежать опасности — вообще не стричь волосы, поскольку считалось, что между человеком и каждой частью его тела существует симпатическая связь, она продолжает сохраняться даже после прекращения физического контакта, следовательно, можно нанести вред, если повредить обрезанные волосы или ногти

Гоголь находит типаж, действительно воплотивший в себе национально узнаваемые черты. В Ноздреве есть русская открытость и непосредственность, в его лице «видно что-то открытое, прямое, удалое» (VI, 70). Другое дело, каков результат и какова форма проявления подобной удали. «Ноздрев был в некотором отношении исторический человек, — замечает автор. — Ни на одном собрании, где он был, не обходилось без истории» (VI, 71). Ноздревский азарт к жизни несовместим с покоем, размышлением; можно сказать, что он буквально порождает новые и неожиданные «истории», поддерживая и усиливая до чрезмерности, даже до абсурда динамическое начало бытия. Е. А. Смирнова писала о «балаганно-масленичной символике поэмы», отмечая, что в четвертой главе «балаганно-ярмарочная стихия… бьет через край»

III. ОСМЫСЛЕНИЕ

Потребность осмыслить и объяснить читателям свои произведения всегда была присуща Гоголю. Комедию «Ревизор» писатель сопроводил рядом изъяснений, прибегнув к различным жанровым формам: в 1830-е годы это написанный в виде

пьесы

«Театральный разъезд после представления новой комедии», «Отрывок из письма, писанного автором вскоре после представления „Ревизора“ к одному литератору», «

Предуведомление

для тех, которые желали бы сыграть как следует „Ревизора“»; в 1840-е — это «Развязка „Ревизора“», написанная вновь в драматической форме. Аналитическое начало, авторская рефлексия оказывались неотделимы от процесса творчества.

Закончив работу над первым томом «Мертвых душ», опубликовав его, Гоголь сразу берется за второй, но одновременно с этим анализирует уже написанное. В «Выбранных местах из переписки с друзьями» — книге, вышедшей в начале 1847 г., он помешает «Четыре письма к разным лицам по поводу „Мертвых душ“». Первые три письма помечены 1843 г., т. е. временем, когда работа над следующим томом еще не близилась к завершению; последнее — 1846-м, после сожжения второго тома. «Четыре письма…», таким образом, выразили самосознание Гоголя периода создания двух по-своему равнозначных для него произведений: «Мертвых душ» и «Выбранных мест из переписки с друзьями».

Так же как в «Четырех письмах…» писатель учитывает реакцию современников на первый том, в следующем, вновь не завершенном произведении, создаваемом в последние годы жизни, — «Авторской исповеди» — он откликается на те суждения, которые были высказаны в связи с выходом в свет «Выбранных мест…», но при этом оценивает собственный творческий путь во всей его последовательности и немало внимания уделяет «Мертвым душам». Таким образом, поэма (как предмет авторского осмысления) проходит по нескольким кругам гоголевского сознания, он многократно обращается к ней, обозначая новые возможные аспекты рассмотрения и учитывая как свой замысел, так и его воплощение, тем самым словно создавая на глазах читателя еще один текст.

«Выбранные места…» пишутся Гоголем в середине 1840-х годов, в начале осени 1846 г. он уже начинает высылать П. А. Плетневу тетрадь за тетрадью для подготовки нового произведения к печати. Усиление религиозных настроений, неудовлетворенность собственным духовным состоянием и прежним творчеством, стремление придать литературному произведению действенность, предопределить его влияние на нравственное состояние человека и общества обусловили жанровую природу нового произведения и новую позицию автора. В «Выбранных местах…» соприсутствуют и исповедальное, и проповедническое начала, они продолжают учительную традицию древнерусской литературы и вместе с тем органично включены в литературно-публицистический контекст своего времени. Автор умаляет себя, немало говоря о собственном нравственном и творческом несовершенстве, но одновременно ощущает себя чуть ли не апостолом, несущим слово истины в мир. Отыскивая пути сближения слова литературного, художественного со словом духовным, Гоголь высвечивает проблему, которая для культуры XIX века окажется необычайно значимой и сложной, — проблему соотношения веры и творчества, религии и искусства. В контексте этих размышлений и рождаются «Четыре письма к разным лицам по поводу „Мертвых душ“».

Хотя после завершения работы над первым томом, а тем более после выхода его в свет прошло совсем немного времени, авторская реакция на те критические отзывы, которые появились в 1842 г., — иная, чем в момент знакомства в ними, во всяком случае, приобретает новые смысловые оттенки. Автор в 1840-е годы занят строением своего «я» («еще строюсь и создаюсь в характере» (XII, 266), — писал он С. П. Шевыреву) и замечания в свой адрес готов не только принять, но и просит о них. Резкие высказывания в свой адрес некоторых критиков (Ф. Булгарина, О. Сенковского, Н. Полевого) представляют для автора определенный интерес. «Истину так редко приходится слышать, — поясняет Гоголь, — что уже за одну крупицу ее можно простить всякий оскорбительный голос, с каким бы она ни произносилась» (VIII, 286). Значит ли это, что автор «Мертвых душ» принимает суждения всех критиков как бесспорные? Скорее всего, речь идет о другом. Неприязненное, даже враждебное прочтение поэмы может выявить в ней те смыслы, которые не вкладывал в произведение автор, но поскольку они оказались «вычитаны» критиком, их может допустить и читатель. Гоголя еще в 1830-е годы занимала проблема восприятия произведения искусства; в «Портрете» он обнажил драматизм этой проблемы: художник создает гениальное произведение искусства, но портрет, им написанный, приносит в мир зло. Автор оказывается не властен над своим произведением, которое начинает жить самостоятельной жизнью. Произведение искусства пробуждает в душах людей недобрые чувства — зависть, враждебность. В какой мере художник ответственен за то, как будет прочитано, воспринято его произведение? — постоянный гоголевский вопрос.