— Я зовусь Грэндором, Клеманом Грэндором, и, кажется, я был чьим-то там сыном, я имею в виду — сыном какого-то важного человека. Париж цветочной гирляндой автомобилей, женщин, тысячи сверкающих огней венчал мою счастливую голову. Моя любовница была чуточку феей и в силу особой благодати неподвластна воздействию лунных лучей; она умела по своему произволу изменять окружающие предметы. Букет вдруг превращался в фотоаппарат «кодак», и мы фотографировали ускользающую речь встреченной на площади Биржи косилки (не знаю уж, что это было на самом деле), я мог бы рассказать еще немало подобных случаев.
У этой Элеоноры Фарины было множество любовников, и я прекрасно с ними ладил, норой мы все вместе отправлялись за город и устраивали пикники в лесу или на берегу речки. Одним из ее любовников был знаменитый Б., история которого вам известна.
— Как, Б.?
— Да, он самый. Он неподражаемо исполнял фривольные песенки, забавляя нас до самой темноты, а когда спускалась ночь, мы предавались философским спорам, и Элеонора блистала тогда какой-то непостижимой красотой. Морис, которого мы звали Мо-Мудрец, развлекался, всячески стараясь пробудить наши рефлексы, и извлекал отсюда некую мораль, более соблазнительную, чем золотая пыль. Старшему среди нас едва исполнилось двадцать, и каждый носил еще личину того персонажа, которого придумал себе в школе: один прикидывался восторженным, другой — скептиком. Для Мо мы были нечто вроде шахматных фигур, он старался столкнуть между собой наши взгляды, и это повергало нас в великое смятение, в какой-то мрак, мы утрачивали тогда незыблемость своих представлений и дерзость чересчур здоровых юнцов. Из этих кризисов мы обычно выходили с трагическим ощущением несходства между нами, смутное волнение поднимало со дна душевных пучин темные инстинкты. Всякий раз наша дружба, подвергаясь новому испытанию, казалась утраченной навсегда; но постепенно мы вошли во вкус этой игры и неизменно возвращались к тем же исходным позициям.
В конце концов наше взаимное доверие, столь, впрочем, неустойчивое, стало для нас необходимым как дыхание, а все прочее представлялось несущественным. В то же время, незаметно для себя, мы настолько привыкли к этой атмосфере драматизма, что полюбили саму драму и стали всячески ее культивировать. Любое действие, любой жест позволяли нам подозревать друг Друга, мы не упускали ничего, не потребовав с полным правом отчета. Все, на чем мы сходились во время наших дискуссий, с легкостью оборачивалось догмой. Мы были одержимы духовным соперничеством, нравственным состязанием и тем самым плодили вокруг себя несуществующие западнитаким образом мы придавали некое ускорение течению своей жизни, результаты коего не заставили себя долго ждать.