Тонкая нить (сборник)

Арбузова Наталья Ильинична

В 2008 году вышла книга Натальи Арбузовой «Город с названьем Ковров-Самолетов». Автор заявил о себе как о создателе своеобычного стиля поэтической прозы, с широким гуманистическим охватом явлений сегодняшней жизни и русской истории. Наталье Арбузовой свойственны гротеск, насыщенность текста аллюзиями и доверие к интеллигентному читателю. Она в равной мере не боится высокого стиля и сленгового, резкого его снижения.

Автопортрет на фоне времени

Поэма в прозе

1. Пролог

Здесь на переднем плане все время будет моя физиономия, но иной раз лезут в кадр и другие лица, тоже довольно нахрапистые. Я их пропущу вперед, чтоб не толкались. Так вот, у моего второго по счету мужа дед был крестьянин Курской губернии. Его раскулачили, когда всех раскулачивали, и выслали. А допереж того он считался бедняком, и в восемнадцатом годе ходил пешком за много верст на съезд деревенской бедноты. Сохранилась выцветшая групповая фотография с этого съезда, и в то второе царствованье я не раз держала ее в руках. На обороте корявым почерком было написано: «Этот снимок сделан тогда, когда мы пытались построить жизнь братскую и любовную». Так один-единственный разочек, на короткую минуточку улыбнулась мне задумчивой андрей-платоновской улыбкой страшная наша история. Это присказка, а сказка – сказка дальше пойдет.

2. Что я делала во время штурма Белого дома в 91-м году

На работе в тот день толку было не добиться, все бежали вон, и ворота были настежь. На пожарном щитке висела недоворованная лопата. Я взяла ее на плечо и отправилась в Купавну на свою четвертушку дачи корчевать пни. Пока я шла до соседней столовой отоваривать даровые обеденные талоны, убегающие сотрудники наперебой спрашивали меня, не защищать ли Белый дом я собралась. Я отвечала бойко: «Ну конечно, они на нас с саперными, а мы на них со штыковыми».

Тут скоро я заметила, что моя лопата – такая же туфта, как и всё советское. Хорошую давно скрали, а эта была ржавая, надломленная и красной краской крашенная аки гроб повапленный – не лопата, а сущая аллегория советского строя. Я переломила ее сильной рукой, приговаривая: «Так-то вот…» На этом я отвела душу. Обходя старую шуховскую радиобашню, под которой родилась, я еще раз отвела душу, прицепившись к молодому солдату, сидевшему в бэтээре с несчастным лицом: «Сынок, что ж это ты против своих!» Бедняга отворачивался, а я прытко бегала кругом бэтээра и всё заглядывала ему в глаза. Зашла за хлебом – на булочной висела листовка. Вздела очки, прочла ее от доски до доски.

В электричке мест не было, но рядом с единственным в вагоне офицером никто не садился. Вскоре я уже корчевала пни походным топором и лопатою не менее ветхой, чем недавно мною преломленная, вычитывая себе вслух:

3. Что делал в это время мой сын Митька

За полгода или поболе до этого события Митька, похоже, заходил на какие-то инструктажи и заговорил, что вот де будет штурм Белого дома, надо будет его защищать. Я поняла, что противостоянье готовится с обеих сторон, и сказала кратко: «Только не клади за это жизнь – ни на той, ни на другой стороне нет абсолютной правоты». Однако ж вышло так, что применить на практике полученные знанья Митьке не пришлось. Во время «Ч» он был в деревне с женой и четырьмя детьми, да сватья моя гостила у них, как нельзя более кстати. Митька на сеновале слушал голоса и порывался серед ночи пешком уйти за десять верст на станцию Ветлужская, но теща не дремала и, глядишь, обошлось. Когда всё более или менее благополучно закончилось, я перекрестилась широким крестом, что вообще отделались малой кровью и что Митька своих четверых детей не осиротил. А того не знала, что большая кровь еще впереди.

4. Что говорил тогда мой сын Андрей и что я ему отвечала

Он сказал: «Если, конечно, они здорово пугнут, тогда конечно». Я напустилась на него: «Не бывать этому! Бьюсь об заклад головой и при советской власти в любом случае больше не жить не буду». Как скоро всё закончилось, на улицах были сплошные улыбки, а я злорадно цеплялась к Андрею: «Ну что, пугнули они? А теперь их самих пугнут, этих Пуго. Уж министру обороны за танки против толпы точно будет расстрел». Я попала пальцем в небо: ни этому, ни следующим министрам обороны за такие штучки ровным счетом ничего не было. В одном я все-таки была права: танков далеко не все люди боялись.

5. Мое имперское мышление

Не боялись танков десятилетние чеченские дети. Тут мое сердце было раздираемо противоречивыми чувствами. Земли, завоеванные генералом Ермоловым, где Иван Северьяныч под ангельским крылом горную реку переплывал и под пулями переправу наводил, я отдавать не соглашалась ни в какую. Потому и склонялась к мысли, что надо добивать раненого зверя, идущего на нас, охотников, во весь рост. Но восхищенье гордым врагом, вечным врагом, никогда не замиренным, часто брало верх. Пораженье же было непереносимо. Теперь вот злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал. Бегите, русские девицы, спешите, красные, домой – чеченец ходит за рекой. И взять нечем. Бомбить больше нельзя – хватит, отбомбились. А непосредственно на пороге его дома мы его на этот раз, в этот вообще скверный для России час не одолели. Ничего, еще одолеем. Митька сразу на меня окрысился: «А жизнь Мишки ты согласна за это положить?» Мишка – его сын, сейчас, когда я это пишу, он поступает в институт. Я тут же спохватилась: «Нет!» Так я была вконец посрамлена вместе со своей семьей и своим народом.

Лет пятнадцать тому назад я, сердясь на эстонцев, говорила: «Советская власть не вечна, а от России вам еще попадет». Во мне есть немецкая дворянская кровь тех мест – я одним боком из «остзейских», и мне под Ревелем генетически уютно. Я всегда думала в простоте, что об этих землях могут спорить с Россией ну Германия, ну Швеция, а эстонцы вроде как ни при чем. Ворчала: «Вас Петр как завоевал, так никто вас еще назад не отвоевывал». Митька, у которого тоже есть свои убежденья, меня корил.

Ну хорошо, читатель, а зачем же насильно заставлять людей учить эстонский язык? Ты сначала создай великую культуру, тогда твой язык будут учить, еще и деньги будут платить. Однажды я слыхала, как эстонец с латышом нехотя объяснялись по-русски. А по-немецки они не знали. Я очень смеялась.

Черт в кармане

Фантасмагория-коллаж

1

Купавна и Сула – два прелестных славянских названья, и улыбчивая круглолицая муза с русой косой и пастушеской свирелью повадилась наведываться ко мне в обоих сих местах. В Суле она проводит со мной даже более времени, нежели в Купавне, благо мне трижды в день ставят под нос горячую миску две хохлушки, что поют на два голоса, закрывшись на кухне. Ради того я и поспешила вторично в Сулу, и на подольше.

Вот я коснулась ногой ее желанной земли. Повторила много раз произнесенное зимой заклинанье – кони ржут за Сулою, звенит слава в Киеве. Бия копытом, раздувая ноздри и чутко прядя ушами, стала вслушиваться, не раздастся ли где свирельный звук. Луга в низине между стариц курились туманом. Светлела вровень с берегами гладь основного русла, дубравы отражались в ней слитными темными купами. Глядишь и не знаешь, идет или не идет ее величавая ширина. Казалось, вот-вот послышится плеск весел верных хлопцев и выплывет с излучины дуб с паном Данилой, Катериной и дитятею. Но все молчало.

Я вышла на песчаный берег к омуту, заросшему по краям кувшинками. Там пели стрекозы – над нами трепещут былинки, нам так хорошо и тепло, у нас бирюзовые спинки и крылышки, точно стекло. Наклонилась к воде и на мгновенье увидала на дне круглое лицо в обрамленье русых волос. Но тотчас дрогнула гладь омута, и вместо лица музы моей явилось мое лицо, а это все-таки не совсем одно и то же. Стрекозы играли со мной: смотри, какой берег отлогий, какое песчаное дно. А я все смотрела и слушала, не понесет ли мимо вода в намокшем платье, с цветами в распущенной косе мою несвязно поющую музу, хватающуюся за нависшие кусты тонкими руками. Но все затаилось.

Я пошла в село, стала под шелковицу на давленые ягоды, высматривая дорогу: нейдет ли. Но всё дремало. Одни только гуси ковыляли вдоль улицы. Дойдя до меня, сделали равненье налево. Крикнули, сбросили все по перу, после чего встали на крыло, выровнялись и улетели. Вот и знак! Я собрала перья и поспешила в дом в ожиданье новых знамений. Они не заставили себя ждать.

Проходя под стеной дома, я подпрыгнула, силясь заглянуть в узкую щель занавешенного окна. Хозяйственный хохол, директор базы, держал под замком много всякого добра. Мне хотелось удостовериться, правда ли у него нет лишних одеял. Другое обстоятельство, обращавшее мысли мои к действительности, было следующее. Назавтра брат одной из миловидных стряпух наших предлагал за сколько-то долларов автомобильную прогулку на четыре персоны по гоголевским местам, в эпицентре коих мы находились.

2

К Купавне мы подъехали при наступлении сумерек и на несколько лет ранее того времени, что было у нас на дворе при отъезде из Сулы. Свидетелем чуда был один лишь Сережка Камбаров – синеглазый кудрявый инородец с варварскими чертами лица и благородным строем мыслей. Он бродил, как медведь-шатун, движимый заботой об алкоголе насущном.

Непрестанные измененья алкогольной политики государства подорвали железное Сережкино здоровье. Он давно уж не надеялся на деньги, теряющие ценность и к тому же отбираемые женою, но работал соседям в долг. За водкой приходил потом по мере надобности, во все дома по очереди, как деревенский пастух. Сережка поглядел на меня без удивленья, но с укором. Черт поспешил ему навстречу из кармана моего и протянул невесть откуда взявшийся шкалик.

Вернувшись во время прошедшее, я вновь увидала палисадник своей только что купленной четвертушки дачи в первозданном виде плюшкинского сада. Вымахавшие кустарники образовали хитросплетение ветвей. Выкинули протуберанцы почище тех ведьминых метел, что бывают у мучимых городом сосен, летящих на чюрленисовский шабаш. Между ними путался радиопровод, протянутый от столба через мой палисадник к соседке Федоре. Незримые токи правды и неправды дремали в нем.

В полумраке палисадной кущи в мое отсутствие без зазрения совести резвился никогда не покидавший своего проданного владенья прежний хозяин моей четвертинки Юрий Александрович Шуман. В дом он мог проникать лишь через печную трубу, заслонка же печная была заперта снаружи. Теперь-то я понимаю, что печь мою он обжил еще при мне, благо топить ее я так и не выучилась. Она была сложная, с плитою и духовкой, из тех, при разжигании коих надо сначала сунуть зажженную бумагу в дымоход. Именно Шуман жалобно выл в печи моей по ночам, пугая Федору за тонкой перегородкой.

Иногда Шуман не по ошибке, но сознательно залетал в трубу Федоры – с целью попугать. Так случилось и в данном конкретном случае. Мы с Гоголем и всем его причтом подъезжали при последних проблесках долгого дня к моей поэтично-прозрачной калитке по подозрительно пустой улице Тургенева. Шуман как раз пролетал над моим палисадником верхом на некоем духовом инструменте, издавая при помощи его сомнительные звуки наподобие того дантовского дьявола и устремляясь в трубу Федоры. Та уж томилась дурным предчувствием, и из форточки ее долетали явственные стоны, производимые во сне.

3

Не успели мы отмахать таким манером трех перегонов, пришлось стать. На рельсах сидели явные шахтеры, с глубоко въевшейся в поры лиц угольной пылью и в шлемах. Почему сидят, вопроса не вызывало – не дают зарплаты. Но почему здесь, а не на транссибирской магистрали? Однако и этим вопросом мне не пришлось долго задаваться. Вместо привычного названья станции «Железнодорожная» я с ужасом прочла: «Анжеро-Судженск». По-прежнему озорничали и пространство, и время.

Мы перелетели через шахтерскую сидячую забастовку по воздуху, как наловчились еще на российско-украинской границе. У Курского вокзала нас встретило утро. На асфальте спал страшный алкаш, в головах у него помещалась миска с объедками, как подле собаки. Наш еще дееспособный бомж заботливо подобрал спавший с его грязной ступни опорок и водворил на место. Немного поспешив во времени, перед нами застенчиво встала мужская половина многоверстного памятника Веничке Ерофееву. Наш бомж козырнул с почтеньем. Веселый юбилейный поезд Москва – Петушки только что отошел от платформы. Последняя бутылка звучно разбилась о рельсы, выброшенная рукою, что высунулась из открытого окна его. Мы снова вышли на площадь. Перед зданием вокзала стоял плотный молчаливый круг лиц кавказской национальности, посеред которого метался с затравленными глазами их обреченный соплеменник. Прохожие спешно покидали площадь. Мы свернули к Каланчевке.

На Каланчевке Гоголь сделал знак остановиться и направился в стеклянный павильон – вход в подземный переход под рельсами. На полу спали люди. Возле них стояла керосинка, на ней пустая немытая сковорода. Становище было, по всем приметам, многодневным. Временный вожатый наш бомж проявил интерес к его бытовым проблемам. Затем мы продолжили путь свой, и я забылась в бричке кратким беспокойным сном.

Очнулась я от холода, хотя была уже плотно закутана в ту самую гоголевскую шинель, из которой мы все вышли. Бричка наша въехала в яркий зимний полдень, и от полотна железной дороги разбегались четкие лыжни. Кони стояли, бомж на козлах весело растирал замерзшие руки. Мы покинули бричку и двинулись туда, откуда тянуло дымком.

Лес на пути нашем был срезан, будто здесь падал тунгусский метеорит. Срубленные сосновые ветки плотно устилали снег. Посреди хаотичной вырубки были настланы помостами тонкие слеги, на коих воздвиглись линялые брезентовые палатки. Огромный постоянно поддерживаемый костер обогревал неандертальскую стоянку. Возле него сохло белье на веревках, протянутых меж стволов. Снег давно стаял кругом. Чернобородые люди в стеганых халатах дружно пилили оставшиеся деревья. На фоне мятущегося пламени их темные фигуры напоминали чертей или в лучшем случае цыган, которыми они, строго говоря, не являлись. Электрички шли мимо, весело приветствуя их гудками. Самолеты заходили на посадку против ветра – аэропорт Внуково был рядом.

4

В Москву мы въезжали с Поклонной горы, что твой Наполеон Бонапарт. Зима еще царила в причудливом нашем мире, и дети во все стороны съезжали с вершины ее на разных нехитрых приспособленьях. Раздражающая придирчивых москвичей Ника со стелы Зураба Церетели, перевесившись всем своим корпусом в нашу сторону, возложила венок на голову Гоголя, старательно обойдя мою. Она здорово смахивала на ревельского кадриоргского ангела, простирающего руки с венком на волны морские, покоящие погибших моряков с корабля «Русалка».

Не скажу, чтоб в Москве нас никто не ждал. Этот отнюдь не самый гоголевский город сделал все, что мог. Кто-то даже по старинке стоял с плакатом: «Нам нужны такие Гоголи, которые бы нас не трогали». Уличные музыканты, обычно прячущиеся в метро и подземных переходах, сейчас образовали подобие парада. Они заливались на приличном расстоянье друг от друга, являя некогда учившемуся скрипичной игре Гоголю все уровни своего искусства и не ожидая мзды. Новоарбатские художники предлагали гостю портреты самого что ни на есть мистического свойства. Нищие, попрятав в карманы усталые от вечного протягиванья руки, праздно глядели на сошествие чуда, забыв снять с груди таблички с описанием бедственного своего положенья. Неопасные сумасшедшие, выписанные из скорбного дома по причине нехватки продовольствия, разнообразили толпу живописными нарядами.

Мы подъезжали к Парку культуры. Издали славный чугунный Петр со стрелки, овеваемый чугунными парусами, кивнул нам головой. Храм Христа Спасителя блеснул медным куполом. Возле парка выставка ледяных скульптур, из чуть более раннего времени, встретила нас холодным блеском, что твой ледяной дом Анны Иоанновны. Москва таки подпустила новым бонапартам красного петуха. Она готовила нам если не пожар, так коммунистический митинг под красным флагом. Холодом веяло большим от этих людей, чем от этих скульптур ледяных, и мертвые души тускло глядели из темных глазниц.

Надо всеми этими головами высился круглоплечий Собакевич, которого я по неподвижности позы сначала приняла за памятник Владимиру Ильичу. Однако ж он поворотил в мою сторону не голову, а весь свой стан, высокий, но не гибкий. По-ленински простер руку и стал настойчиво нахваливать и всучивать мне мертвецов своих: «Не хотите ли этого? Стукач, ну просто артист, подсадная утка из ресторана! А этот – палач, ах, какой был палач! Не стану и говорить – чего только он не умел. А этот – какой был несун! Один, без товарищей мог перекинуть баранью тушу через забор Останкинского комбината. А этот – номенклатурный, начальник, не важно чего. Чиновник, какой чиновник! Как тонко, вежливо брал! Инструктор райкома – хотите? Преподаватель марксизма? Ну же, право, берите!» Тут новоявленный мой вергилий впервые отверз уста и заговорил подобно валаамовой ослице. Он сказал не «поехали», как Юрий Гагарин, но круче – «проехали». И сразу наступило лето. Мы поворотили мимо Николы в Хамовниках на Лужники.

И чего только не было на рынке в Лужниках! Так что хошь бы в кишене было рублей с тридцать, и тогда не закупить бы всего рынка. Народ шел стеною на торг, брал оптом и разъезжался по огромным территориям других московских рынков – торговать, торговать, торговать. Двумя радостями никак не могли насытиться после долгого запрета изголодавшиеся люди: вдоволь намолиться в церквах и всласть наторговаться на рынках. Вся Москва превратилась в большие сорочинцы. Во времена Союза не было в Москве такого стечения языков. Мягкая украинская речь радовала сердце моего вожатого. Цыгане, ближайшие свойственники нашего черта в красной свитке, резали сумки бритвами.

5

В Петербург, к царице. Но не к той властной и запальчивой даме, что беседовала инкогнито с Машей Мироновой. К другой, прекрасной, женственной и обреченной, как Мария Стюарт. Ее или не ее останки прибыли вчера из Екатеринбурга, про то пусть ведает господь Бог и православная наша церковь. В нашей умученной царице точно так же не было ни капли русской крови, как и в царице, кузнеца Вакулу облагодетельствовавшей. Но как шли ей кокошник и бусы! Она походила на иных фотографиях на Лину Кавальери, была многочадна, как достойнейшие из римских матрон, и любима супругом своим едва ли не более России. А потом в преисподней екатеринбургского подвала летали рикошетом пули, отскакивавшие от корсетных планок ее прекрасных дочерей, и ник на руках царственного отца болезненный мальчик в возрасте Димитрия, царевича убиенного. О, недаром по всему миру страховые общества не страхуют автомобильных гонщиков и коронованных особ.

Вот она легла костьми в великокняжескую усыпальницу придела святой Екатерины Петропавловского собора Петропавловской же крепости, наша кроткая царица, к которой мы так спешили, или же, по контрверсии православной нашей церкви, невольная самозванка, такая жe мученица, им же несть числа. Бог ведает, церковь судит, будут ли кости сии наречены святыми мощами. В том, что церемония захороненья стихийно перерастет в поименное поклонение мощам, я ни минуты не сомневалась. Должно было в последний момент произойти какое-то благое вмешательство. Вышло в точности по-моему. Академик Дмитрий Лихачев в данном случае блистательно сыграл традиционно русскую роль мужа, народом во старчество нареченного и власть предержащим путь указующего.

Мы пошли к бричке. Черт наш, пока скромно дожидался нас в отдалении от святого места, надзираемый Петрушкою и Селифаном, сильно приуныл. Зато какое вниманье проявил он к посещению нами Волкова кладбища! Боюсь, ему было хорошо известно, что душа Владимира Ильича Ульянова не найдет успокоения и тогда, когда иссушенное тело его будет честно предано этой земле – лучше поздно, чем никогда – в соответствии с завещаньем усопшего.

Усопшего, но не покойного. Уж какой покой тому, чье мертвое тело постоянно латают и реставрируют. Какой покой тому, чье имя упоминают ежесекундно в прямо противоположных контекстах, будто тащат в разные стороны. Какой покой тому, кто заварил всю эту несъедобную кашу.