Цена отсечения

Архангельский Александр

Роман «Цена отсечения» – остросюжетное повествование о любовной драме наших современников. Они умеют зарабатывать – но разучились выстраивать человеческие отношения. Они чувствуют себя гражданами мира – и рискуют потерять отечество. Начинается роман как семейная история, но неожиданно меняет направление. Любовная игра оборачивается игрой в детектив, а за всем этим скрывается настоящее преступление.

ЧАСТЬ 1

Глава первая

События проистекали так. – Первого января начали действовать новые гаишные правила. Ранним утром второго Жанна Ивановна и Степан Абгарович проводили Тёмочку в аэропорт: будь неладен вевейский лицей. В субботу тринадцатого шумно отгуляли Степин юбилей, во вторник шестнадцатого тихо отметили очередную годовщину свадьбы – вечером выпили по рюмочке, поцеловались, и привычно, мирно, ласково разошлись по соседним квартирам. А тридцатого Жанна поднялась пораньше, восьми еще не было, выгребла из почтового ящика пачку газет, счетов и буклетов. Не дожидаясь прихода МарьДмитрьны, сама заварила чай, рассортировала почту, проглядела. И ясная, размеренная жизнь вдруг помутнела и запуталась.

Конверт был заклеен халтурно. Фотография выскользнула сама собой. Глянцевая, десять на пятнадцать. В нижнем левом углу помета. Золотистая, циферки ломаные.

Дата.

16.01.

Время.

10:37:24.

Место.

Дмитровское шоссе, 42 км.

Скорость.

124, 5 км/ч.

Превышение

. 44, 5. В конверте застряла шероховатая квитанция: на основании… штраф… в двухнедельный срок… И синеватый штампик в правом верхнем: ГИБДД.

Направление пути понятно; несколько минут – и Сорочаны, горнолыжный спуск, они там всей семьей бывали. На фотографии – их черная восьмерка, «Ауди» шестого года выпуска. Легкая вмятина на левом переднем крыле: на даче Степа криво парканулся, и Жанна зацепила, въезжая в гараж. О своей покоцаной машинке, милой девочке, она позаботилась сразу; Степина

авдюшка

до сих пор со шрамом. Сколько раз просила Васю починить. Но личный водитель, как сопливый бульдог, признает хозяина – и только. А Степе на мелочи плевать. Все для него ерунда.

Но вот уже не ерунда. На фотографии – никакого Василия. Хотя с утра шестнадцатого он заходил: забрал баулы, в химчистку, пока Степан Абгарович

вопросики порешает

. Василия на фото нет, а Степочка есть, на правом сиденье, в тени. Затемненное стекло приспущено, как будто бы нарочно, чтобы не было сомнений: это он. Седая грива стянута резинкой, на плече жесткий, проволочный хвостик. А за рулем – профурсетка.

Лупы у Жанны не было. Зато было Степино зеркало для бритья, с увеличением. Она пошла в ванную, мельком взглянула на себя: и за что ей это? ведь она же хороша? ладненькая, черненькая, с синими глазами, почти совсем не старится и не седеет… Обычная? много таких? может, и много, да меньше, чем этих… Приставила фотографию, надела утренние очки, включила подсветку. Девка молодая и восточная, смоляные волосы до плеч, дымчатые стекла, красная оправа. По утрам беговая дорожка, два раза в неделю солярий, по воскресеньям спа и японская бочка с распаренными цветиками; до сорока – товарный вид, потом – зачистка кожи, подтяжки и откачка жира. Типичная охотница, своего не упустит. Явно знала, что шестнадцатое – их символ, семейный день. Потому и настояла на свидании, наметила трещину. Прикинулась дурочкой: ах, мой милый, конечно, как же я забыла, прости-прости-прости. Я ничего, я так, безо всякой задней мысли, просто захотелось покататься на лыжах! Вдвоем, только ты и я… Год какой ужасный выдался, бесснежный, туманный, а сегодня, можно сказать, первый снег. Ничего, не судьба, не сейчас, так в другой раз… После нежных извинений отказывать неловко; невинное приключение, платоническое. Покатались, раскраснелись, потом слегка замерзли, выпили пахучего глинтвейну, поехали домой. Но глинтвейн согревает сердце; разогретое сердце уступчиво; девчонка это знает не хуже, чем Жанна. И после

Глава вторая

Дверь щелкнула затвором; автоматически открылась. Хозя-ин объявил по громкой связи: проходите, я через минуту. Сутулый молодой старлей и короткий майор с брылями потоптались в прихожей. Огляделись. Сделано все грамотно, интересно. Взять камеры слежения. Обычно болтаются в воздухе, как детские модели вертолетов; здесь – утоплены в стены по всему периметру; только профессионал поймет, что за блескучие кружочки.

И планировка необычная. Коридор, можно сказать, отсутствовал. Внутренние стены тоже. Метров шестьдесят, а то и семьдесят открытого пространства – нараспашку. Но с перепадами: «ехали-ехали в лес за орехами» – все помещения на разных уровнях. Прихожая, как подиум, приподнята сантиметров на двадцать; на первом спуске – полукруглый холл; возле камина полосатые кресла, желто-зеленого старинного оттенка, у окна – такая же оттоманка. Стеллаж с кассетами, виниловыми дисками, сидюками и толстыми талмудами по экономике. На одной стене домашний кинотеатр, не то чтобы очень уж новый. На другой, вразброс, географические карты. Одна огромная, с размахом, в полстены: «Генеральная карта Российской империи». Другие поменьше, победнее; в основном почему-то Сибирь.

Еще ступенька вниз, и ты – на кухне. Или в столовой, сразу не определишься. Плита и мойка отсечены от залы, расположены в углу и на приступочке. Перегородок нет. Одни повышения и понижения. Хмельным не очень-то походишь: спотыкач. Хорошо хоть света много.

На белых полках, справа от камина, стояли деревянные коробки, разного калибра. Потемневшие, карябанные, старые. С крохотными дырочками. Внутри – загадочные зеркала. Лейтенант бывал в Политехническом – сначала с отчимом, потом и сам; он знал, что такое кунсткамера, но в руках никогда не держал. Взял тонкостенный ящик, поставил на широкий подоконник, навел отверстие на заснеженный дуб посредине двора; на косой серебристой пластине проявилось слабое сияние, наметилась дрожащая картинка; дуб оплывал и змеился, как змеится раскаленный воздух над асфальтом.

Глава третья

У Грибоедова тусила молодежь. Длинные пальто и куртки угольного цвета, кожаные юбки до полу, волосы и брови как воронье крыло, глухие рюкзаки без надписей, уши троекратно окольцованы, ноздри в мелком пирсинге, как в полипах. Кто не знает, решит – сатанисты. А это несчастные готы, поклонники Средневековья; она встречает их тут каждый день, некоторых узнает и здоровается. Они, застенчиво погогатывая, отвечают. Жанна смотрит на них с умилением, потому что думает – про Тёму. Бестолковые мальчики в прыщах хорохорятся, жирнобокие девочки превращают уродство в стиль; даст Бог, найдут себе тут пару, сойдутся, прикипят, поженятся, отмоются, детишек заведут и будут счастливы, пока не станут несчастны, как стала несчастна она.

Зачем ей Степа? Зачем ей вообще – мужчина? Для секса, прости ее, грешную? Можно прожить и без секса; киношники-писатели навели тень на плетень, внушили, будто все вращается вокруг этого дела; глупость. Приятно, иногда необходимо, но не более того. Чтоб сделал ребеночка? Один ребеночек у нее уже есть, а другого не будет, поздно; так хочется еще хоть раз понянчиться с уютным комком человеческой плоти, потетешкаться, вжаться губами в сладкий живот и рыхлые складочки, поскрести шелудивую корочку на голове, ощутить опасное биение родничка, принюхаться к запаху прелой пшеницы на затылке и за ушами, обнять, согреть, упиться незаслуженным счастьем, – но придется обождать внуков. А для внуков Абгарыч не нужен. Для жизненного интереса? для общения? Ну да, когда-то было так; теперь иначе. Она его видит редко, а он ее, пожалуй, еще реже: запросто может быть рядом, а мыслями далеко. Низачем, низачем, низачем.

Но если низачем, то почему так больно? Привязанность? Срослась? Привычка? Почему ноги сами несут на улицу, заставляют брести кривыми чистопрудными дворами, мимо посольств и театриков, забегаловок и роскошных кафе, советских продуктовых, пахнущих лежалой рыбой, сияющих банковских офисов, и опять по той же траектории, и снова, снова, лишь бы не остаться дома, наедине с надоевшей – собой?

Года три назад она внезапно обнаружила, что разговаривает вслух. Не распевает песни в душе, не декламирует любимые стихи, как декламировал их папа, геодезический полковник Рябоконь, разгоняя ледяную воду жесткой губкой: «Любовь! – не вздохи – на – скамейке! – и не – прогулки – под луной!!!», а по-старушечьи бормочет, меленько подбирая губы и передразнивая собеседника: аах, выы вот тааак… вот вы кааакиие… В тот момент она стояла перед зеркалом и привычно разминала кожу под глазами; вдруг как будто бы со стороны услышала свой собственный голос: нет, Жанна, нет, подумай хрошенько, и поймешь! Перепугалась, очнулась, увидала перед собой чужую тетку с перекошенным лицом: кривляется, как маленькая обезьянка, взгляд пустой, нездешний; сомнамбула… Поклялась, что больше никогда, никогда! а через несколько дней осознала, что резко выворачивает руль, и почти кричит – не о дороге, не об этой скотине на «Волге», а о том, что грустно, грустно, тоскааа! И кричит не себе, а Степану. Который снова неизвестно где – и без нее.

Глава четвертая

Он меняется катастрофически. Всего три недели как слег, а глаза уже впали, очертились скулы. Дотянет ли до операции? Жанна все время рядом, гладит корявую руку, расчесывает космы, по одному распрямляет волоски, жесткие такие, длинные, упрямые, протирает пролежни пахучим облепиховым маслом, и на складках ее ладоней, на линиях жизни остается жирный оранжевый след; ночью она спит в

его

спальне, и никто теперь ее не прогонит. Последнее право женщины – быть рядом со своим мужчиной.

Он благодарен; изредка приходит в себя, тихо жмет пальцы; она почти счастлива. Счастлива сквозь слезы. А все равно счастлива. Они молчат. Что тратить силы, и зачем слова? вот, ногти надо постричь, загибаются уже, отвердевают, обычные ножницы не берут, только педикюрные кусачки. Звонят партнеры: а как, а что, а где, а на кого? Она всем неуклонно отвечает: не знаю, не до вас, не позову. И ведь действительно не знает: не нужны ей все эти реестры и Багамы, какая разница, куда пойдут активы и пассивы? Есть только он. Он болен. И она. Она пока здорова. А больше нету никого. Да, есть еще далекий непослушный сын. Но Тёмочкин взрослеет, он скоро обособится, затеет отдельную жизнь. А здесь… здесь предсмертный клубок, две судьбы переплелись напоследок, два тела больше никогда не сольются, но они неразрывны, дыхание в дыхание, боль в боль.

В гостях у кинопрокатчика Ицковича (год? полтора? или два назад?) их познакомили со смешным режиссером Котомцевым, Петром Петровичем. Рыхлый, беззаботно-бесформенный Петр Петрович рассказывал байки, хрипло веселил народ. Зажатые люди из бизнеса долго держали дистанцию, вежливо говорили «ха-ха», но в конце концов оттаяли, помолодели. Растянули эксклюзивные галстуки, сбросили авторские пиджаки, забрались на кресла с ногами, стали неприлично ржать. Не владельцы предприятий, а богема!

Лишь одна история Котомцева, что называется, не покатила. – Великий сценарист Дремухин видел сны. В этих снах он сочинял сюжеты. Гениальные, какие же еще? Но просыпался – и вспомнить ничего не мог. Только привкус райского яблока, утраченный аромат блаженства. Дремухин мрачнел, злобно завтракал и уходил бродить по Москве – в любую погоду – без цели. Располневший, бородатый, в длинном пальто, похожем на солдатскую шинель… Гонорары ему платили редко, называли подводилой, но заказы все равно давали: настоящий талант не проспишь. Наконец жена Дремухина придумала, как помочь мужу и упрочить семейный бюджет. Подарила карандашик с маленьким грифелем и очень удобный блокнот заграничного производства. Открываешь блокнот – загорается тонкий фонарик, пристроенный внутри корешка. Закрываешь – подсветка гаснет. Пробудился, записал и спи себе дальше.

Глава пятая

Жизнь, фотографии и маячок расходились все непоправимей.

Степан говорил ей: поеду в Суздаль. Без надобы; хочу развеяться на воле. Не пряча глаз, с веселой наглостью предупреждал: с коллегой. При этом маячок, мигая, полз в тот самый Ярославль, откуда началась, по Тёмочкину, Русь. А фотографии-то были – из Твери!

Заснеженная пристань; расковырянные желто-пегие особняки; чистенькая площадь; совершенно безлюдный музей: кто же в будни туда пойдет, кроме них? аляповатая рюмочная «Лондон»; при Степочке треклятая

коллега

, шерочка с машерочкой, ниточка с иголочкой, экскурсанты, чтоб им было пусто! Последний снимок чуть размазан, сделан с улицы, через стекло, сквозь густой снегопад. На переднем плане сверкают мохнатые хлопья, все в огненной белизне фотовспышки; в глубине расплывчатого кадра снег желтеет – густо, старомодно: на него ложится отсвет окон; а за окном, под уютной свисающей лампой, сидят эти двое… Она бы сказала: красиво, когда бы не было тошно. Между прочим, телевизор сообщал, что в этот день повсюду таяло и было не по-календарному тепло. Погодная аномалия. Пойми хоть что-нибудь.

Ваня выслушал, погрустнел, вяловато предположил: быть может, Степан Абгарыч затеял какое-то новое дело, быстрые деньги, вход-выход, риск велик, отлучаться нельзя, а очень хочется; вот и нашел себе стряпчего, отдает ему свой телефон, чтобы тот оставался на связи – от имени и по поручению. А сам уезжает в Тверь. Ну, так бывает, что в Москве течет, а в Твери снегопад. Конечно, редко, но бывает.

ЧАСТЬ 2

Глава седьмая

Ситуация развивалась стремительно. – Месяц назад они познакомились. Три недели – поужинали. Две – по-настоящему, не по касательной, поцеловались. А на следующие выходные случится главное и непоправимое; Степан улетит по делам на Урал, а они вдвоем поедут за город. Так решено. И решено не Ваней – Жанной. Она предложила, глядя Ивану прямо в глаза; он даже слегка смутился.

Для какой-нибудь молоденькой девчонки, пустышки и вертихвостки, три недели – немыслимый срок ожидания, непонятная отсрочка; путь к сердцу мужчины теперь лежит через постель. Но не для нее, не для ее сверстниц. Не то чтобы мораль у них была слишком суровой или традиция косной; спать с мужчиной до, помимо или вместо брака – пожалуйста, лишь бы все начиналось сердечным влечением, им бы и заканчивалось. То есть лучше бы не заканчивалось, а только начиналось, но это идеал, а в жизни как выйдет. У мужчин все, конечно, иначе; в крови горит огонь желанья и всякое такое прочее. Но даже у них – даже у них! – раньше все складывалось по-другому. Как-то не сразу, не вдруг, не с каждой встречной. Со встречными тоже бывало, но по-другому, технически, так сказать, разово. А все, что всерьез и надолго, строилось неспешно, кирпичик к кирпичику. И чем старше был мужчина, тем строже подходил он к любовному делу.

Ровесники Жанны старались не жениться до последнего, но и своих любовниц бросали не сразу. По-своему прикипали к ним, допускали в собственную жизнь, хотя бы отчасти. Степины друзья, пятидесятники, те – женились. Но только после долгого раздумья, осознав, что лучше все равно не будет. А те, кому сейчас за шестьдесят, вступали в брак при первом же удобном случае: у них такое правило, действует до сих пор: повел девушку в кино – женись. А если не женились, то страдали; совесть угрызала.

Ни тридцатилетним, ни пятидесятникам совесть не мешала изменять и разводиться. А вот папины товарищи женились раз и навсегда. На разведенных смотрели косо, как на слабаков. Причем смотрели все. Не исключая их несчастных женщин, десятилетиями ждавших своего часа. Лучший папин друг завел интригу в Кисловодске, военный санаторий номер сто тридцать четыре, в пятьдесят втором году. Еще при Сталине. Увидел подавальщицу с высокой халой из соломенных волос, надежной крепкой грудью и добрыми, раскосыми глазами, и его захолонуло, совладать не смог. Потом писал ей нежные письма, договаривался о совместных отпусках; она все спрашивала тихо: ну когда? ну когда? ну когда же? А он, пряча глаза, все уходил от ответа. Год уходил, пять, пятнадцать, двадцать. И она терпела, понимала, даже как-то внутренне поддерживала его верность семейным обетам.

Глава восьмая

Погода обезумела. То оттепель, то минус двадцать; сутками валит с неба, ни пройти, ни проехать, а потом все вытаивает за два дня, влага улетучивается без следа и сухая колкая пыль мечется по асфальту.

Сдвиг по фазе начался в ноябре; резко и внезапно потеплело, как будто по всему периметру Москвы и Подмосковья включили подземный обогрев. В городе стояла берлинская осень, ровная, бесцветная, сырая и тоскливая, зато без гремучей смеси дождя и снега. За городом вообще был ранний апрель: яркие ростки раздвигали пожухлую соломку, ни одного снежного пятнышка; на деревьях набрякли почки и с веток шумно стекала влага.

Новый год отпраздновали в слякоти, а потом накатила метель, все обледенело и застыло. Только тут Мелькисаров вздохнул с облегчением; был момент, когда уже казалось: все, облом, завязка сама собой развязалась, сценарий нужно переписывать. Нету снега – невозможны Сорочаны; не будет Сорочан – не завяжется интрига. Котомцев говорил, что в кино так бывает: долго, со вкусом выбираешь натуру, расписываешь график съемок, выгружаешь реквизит, а зима не приходит. Или же наоборот. Краснознаменная осень кончается поперек октября: все запорошило раз и навсегда, жизнь замерла подо льдом. А у тебя по плану – сцена в лодке. И приходится сооружать обманку, городить декорацию; нехорошо, конечно, но ничего не сделать: в конце концов, в кино все подворовывают кадры.

Потом был змеиный февраль, со стужей и снежной дымкой, как положено; начало марта снова огорчило. Погоду бросало из жара в холод, лихорадило. Утром жижа на дороге, вечером каток, с утра опять потеплело. Затем в Москве установился арктический холод; в Челябе и Перми Степан Абгарович почти согрелся. Уральские ветры старательно заползали под шарф, выстужали тело изнутри; и все равно – куда теплее, чем в столице. Честный мороз, а не влажная московская душегубка.