Путь теософа в стране Советов: воспоминания

Арманд Давид Львович

Это исповедь. Исповедь человека высокого духа. Капризный мальчишка сумел воспитать в себе такие не модные ныне качества, как совесть, честь, ответственность перед каждым встречным. Ещё труднее было сохранить эти свойства в кипящих котлах трёх русских революций и под удушающим прессом послереволюционной «диктатуры пролетариата». Голод и унижения, изматывающий труд и противостояние советской судебной машине не заставили юношу хоть на минуту отступить от своих высоких принципов. Он их не рекламирует, они прочитываются в его поведении. Но в грешках молодости герой исповедуется с беспощадным юмором. Об окружающих он пишет без тени зла. Скрытая улыбка не покидает автора на всём пути, в годы голодной сельскохозяйственной юности в детской коммуне, в годы сурового студенчества, безработицы, службы на большом заводе и даже в прославленной советской тюрьме. Друзья и сотрудники окрестили его «рыцарем светлого образа».

Повесть найдет своего читателя среди тех, кто без спешки размышляет о высоких возможностях и красоте человеческой души.

Давид Львович Арманд

Путь теософа в стране Советов: воспоминания

ПРЕДКИ

(Конец XVIII века, до 1905 года)

Предки Арманды

Мой пра-пра-прадед, первый предок по мужской линии, о котором до меня дошли сведения, Поль Арманд был зажиточным нормандским крестьянином. Он жил в конце XVIII века и сочувствовал роялистам, а может быть и участвовал в вандейском восстании.

Революция сильно пощипала его, он бросил хозяйство и после долгих скитаний осел в Париже, где открыл сапожное заведение. Там он женился на девушке-эльзаске, имя которой было Жанна Ангелина.

Поль был оборотистым мужчиной. Прослышав, что в России французы до такой степени в моде, что любой французский сапожник может стать если не губернатором, то по меньшей мере гувернёром, он продал мастерскую и переселился в Москву. Здесь он быстро сориентировался. Оказалось, что в России есть занятие много более выгодное, чем воспитание дворянских сынков — торговля вином. Используя свои парижские связи, он стал возить французские вина и перепродавать с изрядным барышом. Дела пошли превосходно и вскоре у него была своя фирма, которая имела отделения в нескольких городах России. Но однажды зафрахтованный им корабль с грузом ценных бордосских вин отправился на дно в Бискайском заливе. Эта катастрофа совершенно его разорила. К его чести надо сказать, что он был не только оборотист, но и настойчив. Он начал всё сначала. И лет через десять восстановил состояние и фирму.

Предки Тумповские

Теперь надо рассказать о предках моей матери. Их история коротка: до меня дошли сведения только о четырёх поколениях — вместо шести со стороны отца.

Мой прадед — Лейб-Мейер-Борух-Давид Тумповский (которому я обязан происхождением моего имени) родился в черте оседлости в Сувалках у самой германской границы. Он учился в еврейской религиозной школе и, окончив её, сам стал учителем в хедере. Он отлично знал талмуд и всем своим поведением и внешностью больше походил на раввина, чем на учителя. Человек необычайной доброты, бессеребренник, он раздавал деньги и вещи всем, кто у него просил, и сам вечно сидел без копейки. Он постоянно спорил с женой:

— Ну и что ты печёшься о завтрашнем дне? Как ты всё-таки мало веришь в бога!

Но если б его необычайно трудолюбивая жена не шила и не стирала на людей целыми днями и не зарабатывала всеми возможными способами, они не смогли бы жить и растить своего единственного сына — моего дедушку Марьяна.

Давид рано овдовел. Он женился ещё раз и нажил трёх детей. Детей он особенно любил и своих и чужих. Учить их было для него величайшей радостью жизни. Он был настоящим энтузиастом просвещения. За это и дети его любили.

ДЕТСТВО

(Счастливые годы. 1905–1911)

Это я, о господи!

Моё и моих родных участие в революции 1905 года

Название главы, в отличие от подглавы, конечно, плагиат. Но во-первых, оно уж очень хорошо, так что грех его не стащить, во-вторых, я внёс в него творческий элемент. У Кента не было «о», а я его добавил, стремясь этим показать, каким несносным мальчишкой я в то время был.

Явившись на свет, я первым делом чихнул, а потом уже заревел. Это не было предзнаменованием, в последующие 70 лет я был умеренно простудлив и умеренно плаксив. Но, по мнению родителей, это выражало моё скептическое отношение к авторитету старших и в этом, пожалуй, есть доля истины.

Дедушка Тумповский, получив телеграмму о моём рождении, первым делом побежал и купил бутылку шампанского. Когда все собрались, Оля, очень умная девочка, вдруг сказала:

— Позвольте, а какое сегодня число? 1 апреля? Так это первоапрельская шутка. Узнаю Лидиньку, с неё станется!

Дедушка растерялся.

Дая моль и глюп

(1908 год)

Всё, что я описывал до сих пор, я позже узнал от взрослых и из записанных воспоминаний мамы и Лены

[5]

. Из более поздних событий я уже кое-что помню, вначале, конечно, отрывочно. Мне было в это время три года, и я буду дальше писать в основном по собственным воспоминаниям.

Воспоминание 1-е.

Я еду в поезде и смотрю в окно. В окне темно, но происходит какое-то чудо: тысячи искр, похожих на стрелы, проносятся назад в Москву. Меня тащат спать, но я, как зачарованный, не могу оторваться от зрелища, поглотившего моё воображение. Поэтому я реву и отбиваюсь.

Воспоминание 2-е.

Опять ночь, уже в Варшаве. Мы переезжаем на извозчике с Петербургского вокзала на Краковский. Пролётка завалена вещами. Прошёл дождь, а теперь прояснело. Пахнет свежестью, и мокрая брусчатка блещет в свете луны. Это хорошо. Мы подъезжаем к длинному одноэтажному вокзалу. Идём по крытой платформе между составов. Паровозы гудят так оглушительно, что я затыкаю уши и опять реву.

Воспоминание 3-е.

Вена. Меня ведут за ручку. На перекрёстке из-за угла вылетает какой-то спешащий рыжий господин с усами и сталкивается с нами. Он приподнимает котелок, извиняется и бежит дальше. Из дворцов и музеев Вены, по которым меня много водили, я не запомнил решительно ничего. Очевидно, они не произвели на меня значительного впечатления.

Впечатление 4-е.

Мы в Венеции. Поехали гулять на остров Лидо. Там по дюнам в лесу, кажется, сосновом, проложены удобные дорожки. Я их сразу узнаю и заявляю, что ничего особенного, я много раз гулял здесь с бабушкой. Взрослые смеются, спорят, говорят, что я фантазёр. Я обижаюсь и принимаюсь реветь.

Под небом Италии

К весне я начал ворчать: «Рим мне надоел. И грецкие дамы тоже. Поехали дальше».

Ну, ехать, так ехать. Поехали в Неаполь.

В Неаполе были две премилые вещицы: море и вулкан. Открытое море с пароходами и парусниками я видел впервые. Оно было обозримо на большое расстояние, так как Неаполь спускается к нему амфитеатром. Нечего и говорить, какое оно произвело на меня впечатление и какой бурный взрыв фантазии пробудило. Дымящийся Везувий был ещё таинственней, ещё чудесней. Я наслушался рассказов о потоках лавы, летающих бомбах, о гибели Помпеи. У меня разыгралось воображение: я то спасался, сам перепрыгивая гигантскими прыжками со скалы на скалу над потоками лавы, то с безумной отвагой спасал маму и няню, нет, лучше Мариучу.

Папа снова не поехал с нами. Он завернул в Мессину, где незадолго перед этим произошло знаменитое землетрясение. А мы, пожив немного в Неаполе, подались на Капри. Я никогда ещё не плавал по морю и был по этому случаю в чрезвычайном возбуждении. Но денёк выдался ветреный, волнение было порядочное, и я быстро угомонился. Вскоре мне захотелось лечь, и я растянулся на решётчатой скамье, за спинами мамы и няни. Через полчаса я сделал страшное открытие и закричал:

— Ой, няня, из меня что-то лезет!

«Поедешь в Париж, так там и угоришь»

(1909 год)

Но вот, наконец, мы поехали в Париж. По дороге я изучал бедекеры. Я, конечно, ни слова не понимал по-французски, но тщательно рассматривал изображения достопримечательностей и подолгу задерживался на карте Франции и плане Парижа.

Из парижской квартиры я запомнил только громадный буфет, которому вскоре было суждено стать проклятьем моей жизни. Неподалеку, около парка Мон-Сури поселились в маленькой комнатке, украшенной моделями задумчивых химер Нотр Дама, Лена и Миша. Миша окончил свою книгу и начал вторую — о Лаврове. Я проводил у них много времени, глазея в окошко. Там было видно, как в коротеньких штанишках и куртках «жерсэ» (свитерах) по дорожкам мерно пробегали тренирующиеся спортсмены. Я такое видел впервые, костюм бегунов казался мне неприличным, и я от души над ними забавлялся. Кроме того, было удивительно, что от них всегда валил пар, несмотря на холодную осеннюю погоду.

Вскоре после нашего приезда в Париже состоялись показательные полёты. Хотя Блерио уже перелетел Ла Манш, но большинство людей ещё никогда не видело самолёта, и потому на ипподроме с утра собрались несметные тысячи народа. Мы, конечно, тоже не упустили случая посмотреть на такое чудо. Моросил дождь. Ждали часа три, авиационная техника что-то буксовала. Каждый час вдоль трибун ездил легковой автомобиль, и люди из него что-то кричали и махали руками. Первый раз их встретили аплодисментами, второй раз — гробовым молчаньем, третий — свистом и топаньем.

Наконец, самолёт, нечто среднее между стрекозой и этажеркой, разбежался и оторвался от земли. Лётчик, не помню, это был Пегу или Пуарэ, был подвешен внизу на чём-то вроде дачного стульчика. Самолёт поднялся на высоту примерно пятого этажа, пролетел с полверсты и благополучно приземлился. Толпа неистовствовала от восторга. Сотни людей бросились на лётное поле, одни качали лётчика, другие — раскулачивали на сувениры самолёт.

Мне запомнилась в Париже, конечно, Эйфелева башня. Мы хотели на неё полезть, но оказалось, что она закрыта, как гласило объявление: «до прекращения эпидемии самоубийств». Французы нашли «общенациональный» способ кончать земные счёты, прыгая с башни. Зато рядом крутилось громадное чёртово колесо, какие теперь бывают во всех парках культуры и отдыха, но гораздо выше. Мы однажды сели в вагончик, и колесо нас с размеренноё медленностью вознесло над городом. Вид открывался оттуда изумительный. Я подумал, что если не иметь в виду самоубийство, то незачем лезть и на башню.

ОТРОЧЕСТВО

(1913–1918)

Во мне начинает просыпаться человек

Годы войны

Мама поступила во Всероссийский союз потребительских обществ, позднее переименованный в Центросоюз. Там был большой культурно-просветительский отдел. В отделе была редакция, в ней и работала мама. Книжки издавали преимущественно через издательство «Посредник». Это было понятное и интересное занятие, и я его вполне одобрял.

Был я как-то у мамы на службе. Центросоюз помещался на Переведеновке в Лефортове, где-то, как мне казалось, на краю света. Учреждение показалось мне скучным. Ни пуфов, ни камина, ни этажерки с игрушками… Одни только ободранные столы с кучами бумаг, и за каждым сидит тетка или дядька и что-то строчит. На полу и шкафах кучи книг и брошюр, бутылки с чернилами. На обложках многих брошюр был изображен мужичок, который, опираясь на палку, тащил на плечах купца-мироеда, у купца на плечах сидел оптовик, на оптовике — комиссионер, на комиссионере — фабрикант и было подписано стихотворение:

Карикатура мне понравилась.

Встретили меня сотрудники там ласково. Тетки-дядьки повыходили из-за столов, окружили меня, конфетами угощали. Досаждало только то, что всем им зачем-то надо было знать, сколько мне лет и в каком классе я учусь. Из отдельного кабинета вышел худой и высокий заведующий отделом, потрепал меня по щеке и сказал:

Я второй раз принимаю участие в революции

Однажды, в воскресенье, когда я сидел у бабушки и вымучивал у очередной тётки двенадцатую партию в шашки, вбежала мама с радостным криком:

— В Петрограде революция!

Она волнуясь рассказывала, что полки, даже гвардейские, один за другим переходят на сторону народа, что в столице царит необычайный подъём, рабочие арестовывают жандармов и городовых, срывают царские портреты. Глаза у мамы горели, она захлебывалась словами. Все собрались, тетки умеренно выражали свою радость, дедушка поглядывал как-то внутрь себя. Его чувства явно раздваивались: он не мог не признать справедливости происходящего возмездия и в то же время предчувствовал крушение своей семьи, в будущем видел множество бед и забот. Мама тотчас убежала «делать революцию».

На другой день мы, как всегда, сидели в школе. С улицы доносился необычайный шум. Железные ворота фабрики «Гном и Ром» были заперты. Против них собрались рабочие — человек 50. Они стучали в ворота, требовали, чтобы их впустили. Потом принесли ломы, кувалды и бревна, действуя ими как таранами, высадили ворота, и с шумом ввалились во двор фабрики.

Где уж тут заниматься! Все повскакали с мест и повисли на окнах. Напрасно учитель уговаривал нас продолжать урок, пугал тем, что сейчас придут солдаты и начнут стрелять, что у окон находиться опасно. Пришлось распустить нас по домам.

Первые последствия Октября

Я в третий раз поступил в школу Свентицкой. А сама школа переехала из старого, обжитого деревянного здания, такого уютного. С протертыми половицами в коридоре и выщербленным паркетом в зале в новый каменный особняк на углу Смоленского бульвара и 1-го Неопалимовского переулка. Теперь там Управление по делам религиозных культов. В школе произошло много важных перемен: 1) она стала называться 159-й школой МОНО, 2) рядом с Марией Хрисанфовной появился директор, известный математик, автор учебника Константин Феофанович Лебединцев, или попросту Тараканыч, ибо он носил большие усы и умел ими шевелить, когда говорил про свою любимую математику, 3) школу затопил поток новых учеников — детей властвующих лиц. Видимо, репутация Свентицкой стояла высоко, и вожди предпочли отдать в неё своих отпрысков, не доверяя новым школам, которые возникли в первый год советской власти. Зато в народе нашу школу стали называть пажеским корпусом.

Я учился в третьем классе, а во второй поступил Лёвка Троцкий, а в первый его брат Сережка и ещё Сережка Каменев. Со мной за партой сидел Юровский — сын чиновника, ведавшего всеми денежными делами РСФСР. Не помню, как назывался его комиссариат, Наркомата финансов тогда ещё не было. В 4-м классе учился Козловский — сын какого-то важного чина по карательной части, а в 5-м — дочь управляющего делами Совнаркома Бонч-Бруевича.

Серёжка Каменев был веселый, юркий и озорной мальчишка. Он стащил у отца, Льва Борисовича, браунинг и на переменах забавлялся тем, что целился в девчонок и спускал курок. Конечно, браунинг был не заряжен, но девчонки визжали, и это было весело. Его тёзка, младший Троцкий, был наоборот, жирный, рыжий, неуклюжий и вечно раздражённый парень, одетый в какой-то зеленый лапсердак. Он потихоньку взял каменевский револьвер, зарядил его боевым и патронами и, не говоря ни слова, положил назад. Интересно, что-то будет? На ближайшей перемене ничего не подозревавший Каменев в упор выстрелил в свою одноклассницу Тамару Ростковскую. Но, к счастью, он не был Ворошиловским стрелком и ухитрился промазать, только косу ей прострелил и зеркало в зале разбил. Педагогический совет был в ужасе, судили и рядили, но Троцкого наказать не решились. «Как-никак сын ближайшего соратника Ленина, организатора Красной Армии, народного комиссара обороны». А Каменева, рангом пониже, всё-таки исключили из школы.

Старший сын Троцкого, Лёвка, впоследствии продолжатель дела отца, известный под псевдонимом Седов и убитый, как и отец, за границей людьми Сталина, был полной противоположностью младшему брату. Лицом очень похожий на отца (а тот, как известно, был похож на Мефистофеля), одетый с иголочки в новенькую юнгштурмовочку, опоясанную ремнями и бляхами, он был душой общества в своём классе. Особенным успехом он пользовался у девочек, чему обязан был, помимо юнгштурмовки и папы-наркома, также уменью складно и остроумно выражаться.

В моём классе училась ещё Ида Авербах, девочка с острым носом и вся какая-то острая, угловатая, как чертами, так и характером, что называется «заноза». В седьмом классе учился её брат, златоуст и народный трибун — сознательный большевик Леопольд, по-нашему Ляпа. Они были племянниками Якова Михайловича Свердлова и впоследствии играли роль в жизни школы и всей страны.

Лихолетье

Дела и штаты комиссариата расширялись, ему стало тесно в конфискованных комнатах и они заняли весь дедушкин особняк. Дедушка, после тяжких размышлений, куда им теперь деться, переехал с семейством снова в Пушкино, в «Шато» около джутовой фабрики, которое не было конфисковано как аварийное и никому не нужное.

Очевидно, дедушка сохранил немного наличных денег, которых хватило на приведение «Шато» в мало-мальски жилой вид, и на скромное житьё в течение года-двух. В «Шато» внизу сделали четыре жилых комнаты. Наверху большой зал, где когда-то стоял рояль и прабабушка Мария Францевна в одиночестве давала концерты, Этот зал был промороженным и захламлённым. Оттуда в башню вела полусгнившая лестница, по которой только я один рисковал лазить. Да и то она так скрипела и шаталась, что сердце замирало.

Дедушка помрачнел, бродил по дому с лицом самоубийцы. К тому же он был чем-то болен, но болезнь осталась неразгаданной.

Бабушка погрузилась в философскую задумчивость и всё что-то размышляла: как связать текущие события с теорией шишки добра и зла.

Тётушки подтянулись, стараясь бодриться и острить — хотели отвлечь родителей от мрачных мыслей. Главной темой было ведро, которое заменяло отсутствующую уборную, они называли его vers d(eau) (вердо)

[15]

. Евлашу, наградив, отпустили, одной прислугой и за кухарку осталась Катя.

Липовка

У Шушу был отец — Александр Иваныч Угримов. До революции он был председателем Императорского сельскохозяйственного общества. После революции он пошёл на работу в Наркомзем и был назначен директором семенного совхоза в бывшем имении графа Руперти «Липовка», расположенного в трёх верстах от станции Лианозово Савёловской ж.д. Он набирал рабочих из студентов. Образовалась целая артель: староста Галя Савицкая, дочь известного художника, её брат Андрей, дочь директора Верочка, «страшный» сердцеед с серыми грустными глазами Коля Фомичёв, поэтесса Вера Бутянина, милая скромная девушка Уленька и, самое главное, «моя» Маша, в семье известная как Машутка. Она была дочерью Бориса Ивановича Угримова, выдающегося электротехника, одного из авторов программы ГОЭЛРО. Она была принята в артель по блату, хотя далеко не достигала студенческого возраста. Правда, она была самой опытной из всех в сельскохозяйственных делах.

К нашей радости Александр Иванович, родной брат Бориса Ивановича, предложил нам с товарищами выехать в совхоз и образовать вторую вспомогательную артель. Мы с восторгом приняли предложение. Во-первых, это будет вроде колонии, во-вторых, вроде лагеря, в-третьих, мы будем работать и даже зарабатывать, в-четвёртых… А что в-четвертых, знал только я, и это было самым сильным аргументом за Липовку.

Я простудился, когда надо было выезжать, и не поехал со всеми. Через неделю Александр Иванович выехал за мной в двухместном кабриолете и персонально доставил меня к месту работы. Александр Иванович был высокий, статный мужчина, гладко выбритый, но при усах, носил клетчатую кепку, охотничью куртку, брюки-галифе, краги и стэк. Он уверенно правил кабриолетом, запряженным изящной гнедой кобылкой. Наступила ночь, взошла луна. Мы по узким просёлкам проезжали Останкино, Владыкино, утопавшие в яблоневом цвете. Переезжали какой-то арочный мост, и в воде колебался отблеск луны. Картина была изумительная, надежды — радужные. Вся холодная и голодная зима сразу вылетела из головы.

У Руперта была губа не дура. Он построил не дома, а трёхэтажный беломраморный дворец с двумя портиками, обнимавшими луг с цветником, перед которым простирался большой пруд с кувшинками. Терраса и крыльцо были украшены вазонами и статуями. Дворец был заперт, в окна можно было разглядеть дорогие картины и гобелены, покрывавшие стены. Дворец охранял сердитый сторож Давидзюк, служивший при графе и оставленный с заданием блюсти имущество до ухода большевиков.

В старом липовом парке тоже были статуи, закрытые дощатыми футлярами. При первом ознакомлении мы решили совершить «открытие памятников», которые, по нашему мнению, должны были служить народу, а не стоять в своих конурах. Словом, мы делали одно из «добрых дел», когда принялись раскачивать высоченный футляр. Наконец, он ударился о голову статуи. Доска вылетела и в отверстие высунулась голова дискобола. Мы испугались и бросились бежать.

ЮНОСТЬ

(1921–1925)

Колония

Увертюра

К осени 1919 года мамины взгляды на жизнь и её собственную роль в жизни окончательно сложились. Сравнивая жизнь при царском, временном и советском правительстве, она пришла к выводу, что счастье людей зависит от их нравственных качеств, от доброго отношения друг к другу, от готовности трудиться и приносить жертвы для общего блага. Конечно, материальные условия тоже существенны, но они не главное, между ними и счастьем нет прямой зависимости. Недаром принципы счастливой, дружной жизни бедняков и взаимной вражды, алчности, страха богачей потерять своё имущество стали прописной истиной и вошли в фольклор всех народов.

Борьба партий показалась ей мелкой, вернее, направленной мимо главной цели. Победивший большевизм тоже заботился не о том, о чём надо. Правда, он ещё очень далёк от того, чтобы подарить всем зажиточную жизнь, наоборот, народ обнищал и терпит небывалые лишения, но все стремления советской власти, все её надежды, её посулы и обещания направлены на материальное благополучие. О благополучии нравственном упоминается лишь как о культурном росте, о развитии всех способностей народа, причём предполагается, что эти качества придут сами собой, автоматически, вместе с богатством. Когда всякий советский гражданин будет обеспечен, ему ничего не останется, как стать отзывчивым, щедрым, великодушным.

«Ох, хлебнут они горя со своими материалистическими установками, если достигнут поставленных целей», — думала мама. И она как в воду глядела! Расцвет коррупции, стяжательства, бюрократизма, пьянства, какого мы достигли через 60 лет, в эпоху всеобщего материального подъёма, и беспомощность официальных блюстителей нравственности в поисках средств борьбы с этими бедствиями, показывают на её исключительную прозорливость.

«Что же делать?» — рассуждала мама. И отвечала: «Надо воспитывать народ в духе братства, любви, взаимопомощи, заботы о близком и обо всём живом». Ей возражали: «Но ведь нужны и другие качества — боевитость, мужество, уменье постоять за себя, отстоять своё место в жизни». — «Нет, отвечала она, мужество для защиты слабых входит в понятие взаимопомощи. Что касается уменья постоять за себя и проч., то сейчас в этом нет недостатка, этому обучают везде и пропагандируют на страницах печати. Воспитывать надо те свойства, которые упускаются из вида, или не признаются официальной идеологией и педагогикой. Это наш долг». Наш — подразумевалось педагогов из числа теософов, а также всех интеллигентов, родственных по духу, то есть тех, кто признавал, что моральное состояние народа важнее, чем материальное.

Воспитывать, мама решила, надо с детского возраста. Ребята в большей степени восприимчивы к доброму семени, чем взрослые, уже втянутые в жизненную борьбу. И школа является той естественной формой организации, которая создана для воспитания людей. Правда, обидно упускать нынешнее поколение людей. Когда ещё вступят в жизнь и начнут на неё влиять теперешние дети! Но надо браться за задачи посильные и надо иметь терпение смотреть на вещи в исторической перспективе. Если ей удастся воспитать человек 100 ребят, если, выросши, половина из них последует по её пути, станут педагогами и воспитают в духе любви и братства ещё по 100 человек… и так в геометрической прогрессии, то через несколько поколений они станут весомым фактором общественного развития. К тому же пример её учеников заразит других педагогов, возникнут новые ячейки… Стратегический план был создан на столетия. Жизнь показала, что осуществление его ещё гораздо сложнее, чем думалось. Но я уверен, что в какой-то мере он всё же сыграл свою роль и хоть косвенными, извилистыми, неожиданными путями, хоть и в малой степени, как струйка, но повлиял на жизнь в задуманном направлении.

Начало новой эпохи

Утром неожиданность. Мама собрала всех, прочитала главу из Герцена. Помолчали. Потом Варвара Петровна сыграла что-то торжественное на пианино. Мама встала и поздравила всех с началом новой жизни. Я понял, что это вроде совместной зарядки. Этот ритуал потом свято соблюдался все 4 года существования колонии. Назывался он «утреннее чтение». Читали не обязательно из Евангелия, но из священных книг всех религий, из теософических авторов, из «Круга чтения» Толстого, из Тагора, иногда отрывки из совсем светских авторов, но всегда с этической направленностью. Обычно мама подбирала отрывки, откликавшиеся на злобу дня, или, если кто захандрит или профершпилится, то полезное ему — ободряющее или укоряющее, но не указывая пальцем на личность. Это у нас было вместо утренней зарядки.

Потом произвели деление комнат. На втором этаже было 5 комнаток маленьких, солнечных, всем хотелось в них. Мы, конечно, стали кричать:

— Чур, мы в эту!

— Чур, мы в ту!

Какое там. Разве у мамы это пройдёт! Она разъяснила, что хорошие комнаты следует отдать кому нужнее: мальчики должны уступить девочкам, здоровые — больным, молодые старшим и т. д. Ну. Мы почесали в затылках и согласились. Вместе обошли дом. В результате нам, пятерым старшим мальчикам, досталась самая тёмная угловая комната, на север и загороженная ёлками. Но мы утешились тем, что теперь, по крайней мере, ничью жизнь не заедало.

Зима внедрения

В октябре пришли 25 обещанных с весны ремонтных рабочих. Пришлось отдать им полдома, а самим уплотниться вдвое. Они принялись перекладывать все печи. Старые разломали, между первым и вторым этажами образовались огромные дыры. В первом этаже сломали полы, делали новый накат. Во втором во многих местах проломали потолок для вывода дымоходов. Одновременно чинили и заменяли оконные рамы. Ремонт длился два месяца и в иные дни температура в комнатах падала до − 4°. Целый день стоял шум и грохот, чтобы пройти к кровати, приходилось лезть через кучи кирпичей, грязь была невероятная. В воздухе хоть топор вешай от дыма, пыли и матерщины. Мы должны были кормить рабочих, а их требования всё росли. И к тому же они без конца воровали вещи и продукты. Из сотрудников были только две девушки: Мага и Вера Николаевна. То, что коллектив в это время не распался, то, что мы выдержали «годину бедствий», — за это им и нам надо поставить пятёрку.

Работы наваливались одна за другой. Покончивши с чердаком, принялись за завалинку. Надо было её обвести вокруг всего дома, который имел в первом этаже 9 комнат. Для этого пришлось срубить в лесу несколько сот слег, перетаскать их на плечах к дому, уложить стенкой между вбитых в землю кольев и засыпать землёй промежуток между этой стенкой и стеной дома. Справились и с этим. Вместе с ремонтом, произведённым рабочими, было сделано всё возможное, чтобы отеплить дом.

Было ясно, что имеющимися голландскими печами, даже отремонтированными, дом протопить нельзя. Километрах в трёх нашли какой-то разрушенный дом на кирпичных столбах — источник кирпича и брёвен. Ездили туда, ломали столбы и возили глыбы к себе. Потом мучительно долго разбивали их на отдельные кирпичи и очищали от извести. Много трудились над конструкцией печи-времянки. Главная трудность была в том, что не хватало чугунных плит и приходилось делать своды. В конце концов разработали чертежи на времянку в 70 кирпичей и начали класть. Эта работа мне нравилась. Сложили 7 печей, из них 3-я. Потом ездили в Москву за трубами и коленами. Часть купили на Сухаревке, часть подарили знакомые. Трубы были разного диаметра, стыки затыкали глиной. Всё же наши печки дымили немилосердно. Они давали экономию дров, быстро нагревались, но так же быстро остывали.

При ломке дома у меня были приключения. Раз бревно одного из верхних венцов, на котором я сидел, свернулось и полетело вниз. Я ухватился за него всеми четырьмя конечностями, причём бревно оказалось на мне. На земле были навалены кирпичи и разные обломки. Но, не долетая до земли, бревно легло концами на распахнутые ставни окон и я повис на нём. Другой случай окончился менее благополучно. Серёжа Чёрный ломал дымоход и кидал кирпичи. Так как он всегда работал, не думая о работе и не стараясь о качестве её, швырял кирпичи, не глядя, куда они падают. Я был внизу, и один кирпич угодил мне по голове. На мне была заячья шапка на ватной подкладке, только потому я остался жив. Всё-таки он мне рассёк голову до черепа и вызвал небольшое сотрясение мозга.

Параллельно со сломом дома мы хлопотали об отводе лесной делянки. А пока два человека ежедневно назначались таскать сушняк и хворост из лесу. Лесник выделил участок не дальше версты от дома. Валить лес, обрубать сучья, раскряжёвывать стволы, возить брёвна — всё это были для нас новые операции. Я поправился и занимался ими с увлечением. Почему-то тогда не жалко было (как впоследствии), когда столетняя сосна со стоном начинала падать, ломая свои и чужие ветки, потом глухо ухала на землю, ветви трепетали с минуту и затихали. Я находился в азарте разрушения и старался лишь бы во время выдернуть пилу, чтобы её не зажало, увернуться от вздымавшегося комля, сообразить, легла ли сосна в нужную сторону. Потом являлась злорадная мысль: «Ага, ещё одна!». До весны мы оголили порядочную вырубку.

Первое нормальное лето

С весной остро встал вопрос о купанье. После тяжёлой работы и весёлой возни нам страх как хотелось выкупаться. Но начало сезона ещё не было объявлено. Мама заявила, что она его объявит, только когда градусник в воде дойдёт до 16°. Он, проклятый, никак не дотягивал. Уж мы его трясли и вверх ногами переворачивали… никак! Раз я дотряс его до 15.5, пришёл к маме, говорю:

— Не будем мелочиться, полградуса погоды не делает.

— Нет, цены государственные, здесь не базар, я не торгуюсь.

Что ты будешь делать с такой принципиальностью! Мы приняли контрмеры. Принялись чинить, конопатить лодку. Но ведь отремонтировав, её надо испытать. А если испытывать, особенно вчетвером, то (если раскачать) она может и перевернуться. Да и ремонт был такой, что лодка всё же сильно промокала. И перевёртывалась-таки! Но ведь… это авария, катастрофа, тут уж ничего не пропишешь, надо спасаться вплавь!

Ещё лучше это удавалось с плотом, когда на него вставали не двое ребят, которых он мог выдержать нормально, а 5–6. Он немедленно накренялся (конечно, с помощью стоящих на нём) и… все с шумом и смехом кучей летели в воду. Вскоре Лидия Марьяновна вынуждена была запретить катанье на лодке и на плоту. Но разрешила мыться на пруду до пояса. И тут ребята изобрели способ фактически купаться, вернее, окунаться. Они мылись до пояса. А после с честными глазами объясняли Лидии Марьяновне:

Зима успокоения

Под Новый год, когда многие ребята уехали в Москву, я заболел малярией. Смерил температуру — 41°, смерил через час с четвертью — 41,4°. Я где-то вычитал, что когда доходит до 42°, человек умирает, так как белки, входящие в его состав, свёртываются. Я сосчитал, что через 1 ч. 42,5 мин. я умру, и… заснул. То, что я пишу об этом в возрасте 71 года, доказывает, сколь ненадёжны прогнозы, основанные на прямой экстраполяции.

В колонии осталось совсем мало народа.

Многие ребята, у кого были родные, ездили в отпуск. А мне некуда было ездить. Мама встретила в Москве Соню Доброхотову. Пути их совсем разошлись, но в знак старой дружбы Соня пригласила меня погостить у них. Учитывая, что я только что и сильно переболел, мама отпустила меня к ним на недельку. Я наслаждался жизнью. Целыми днями я ходил по музеям, особенно по Политехническому, по публичным лекциям. Вечерами часто шёл в театр, хотя и смущался отчасти, потому что был я в лаптях и на брюках у меня было 16 заплат другого цвета, чем первоначальный. Я их сам поставил на уроках, причём белыми нитками и очень этим гордился, но чувствовал, что в театре они как-то не звучат, стиль не тот. Контрамарками в Камерный меня снабжал сам Николай Михайлович Церетели. Помню, что мне понравился «Король-арлекин» и не понравилась «Сакунтала». Все декорации, жесты, костюмы, выдержанные в стиле персидских миниатюр, казались мне жеманными, неестественными. Что мне в Москве понравилось больше всего, так это моя полная свобода и безделье. Я уже забыл, как это бывает.

Хуже было вечерами у Доброхотовых, хотя они за мной ухаживали, старались развлекать, а Миша едва не выжег ради меня себе глаз. Он пустил бегать по воде кусок натрия (он был химик), это было очень забавно. Но натрий внезапно взорвался, и крупинка попала ему в глаз. Скверно было то, что супруги всё время грызлись между собой. Я первый раз наблюдал семейные сцены и не знал, куда деваться. Ссоры возникали поминутно из ничего. Соня и Миша ругались зло, грубо, стараясь друг друга унизить и не стесняясь моим присутствием. Отношения так обострились, они так осточертели друг другу, что я не понимал, как можно так жить. В немногие мирные минуты они читали вслух «Любовь в природе» Вильгельма Бёльше. Они считали крайне полезным просвещать меня в этом отношении. Но я застал их чтение на середине — про любовь у рыб. Я запомнил место про селёдок. Они идут на нерест огромным косяком. Плотно прижимаясь друг к другу. Взаимное трение вызывает у них чувство сладострастия и они выпускают икру и молоку. Так что вся стая ими пропитывается и облипает. Всё это было довольно противно. Я размышлял о том, как у селёдок обстоит с семейными сценами, когда они живут в свальном грехе.

В общем от семейной конституции Доброхотовых у меня осталось тошнотворное чувство. Я вспоминал их пребывание в Ельдигине и думал: «Как могли такие весёлые, такие влюблённые молодые люди дойти до жизни такой?»

ОПРЕДЕЛЕНИЕ СВОЕГО ЖИЗНЕННОГО ПУТИ

(1925–1927)

Первые самостоятельные шаги

В хлопотах по ликвидации колонии прошла половина осени. Когда всё было кончено, мы переселились в город. Сняли комнату в деревянном домишке на Девичьем поле для мамы с Тоней и маленькую полуподвальную комнатку в каменном доме в Полуэктовом переулке, расположенном между Остоженкой (Метростроевской) и Пречистенкой (Кропоткинской улицей). В квартирке поселились мы с дедушкой.

На квартирные операции ушли последние остатки моего наследства, и я всеми способами искал работы. Встал в безнадёжную очередь на бирже труда, но больше рассчитывал на унаследованный от колонии колун. Это было уже испытано.

Я бродил снова с колуном по целым дням, уныло выкрикивая:

— Кому-у дрова поколоть, кому-у дрова поколоть?

Но так как отопительный сезон ещё не начался, я зарабатывал до смешного мало. Заработка хватало только на смоленскую кашу. Комната наша была недавно переделана из дровяного сарая. В ней было страшно сыро, с голых цементных стен струилась вода, в углах быстро завелась плесень. Дедушка уже не вставал, не говорил. Он молча лежал целыми днями, провожая глазами шагавшие перед окном галоши прохожих и тихо плакал.

В Институте Каган-Шабшая

Как только я устроился с жильём, я принялся за подготовку к экзаменам. Сидел день и ночь, перерешал много задач из Шмулевича, особенно напирая на тригонометрию, так как думал, что она будет гвоздём сезона. Шмулевич — это совершенно необычный сборник задач, он был составлен талантливым математиком на очень высоком уровне. Над решением большинства задач ломали голову маститые математики. Я уже говорил, какие рогатки ставили еврейским мальчикам при поступлении в ВУЗы. Чтобы быть куда-либо принятым, надо было сдавать все экзамены на круглые пятёрки.

В первый день на устной алгебре я застал такую тьму народа, такую толчею и жужжание многоликой толпы, что счёл свои шансы почти равными нулю. И впрямь, я едва не провалился. Я повторил всё кроме арифметики, а она, оказывается, приплюсовывалась к алгебре, не будучи особо отмеченной в программе. Я запутался в простом и сложном тройном правиле, ведь мне не приходилось с ним иметь лет десять. Всё-таки я ушёл с отметкой «отлично». На этом экзамене отсеялась добрая половина абитуриентов.

Экзамены шли день за днём. Толпа таяла, и я взыграл духом. К письменным была допущена треть претендентов. Экзаменовали по 40 человек сразу. В небольших аудиториях мы рассаживались за столы, а преподаватель и какие-то юные волкодавы (как выяснилось потом — старшие студенты) беспрерывно ходили между рядами и наблюдали, чтобы мы не сдували друг у друга и не пользовались шпаргалками. Провинившихся тотчас удаляли, но всё же многие потом хвастались, что обманули церберов.

Собрали тетради, и никто из нас не был уверен, выдержал ли экзамен. Быть может, на последнем мы уже зря трудились? В то же время всё обиднее провалиться — столько труда и нервов уже потрачено! К концу состояние уцелевших 120 человек было близко к истерике. Между тем каждый болел не только за себя: все уже перезнакомились, передружились. Мне особенно запомнились двое: Лехтман — юноша с очень интеллигентным лицом, дышавшим какой-то необычайной открытостью и доброжелательством, почти мальчик, и Селитренник — парень из наиболее старших, с добродушно-саркастическим умом и постоянной иронической улыбкой на лице. Он, очевидно, недавно демобилизовался из армии, так как всегда ходил в красноармейской репке. Ему сейчас же было дано прозвище Будёновец.

После экзаменов надо было ждать решения целых пять дней. Не знаю, кто как их проводил, я же лично опять взял колун и пошёл по дворам. Маленько подзаработал и смог внести свой пай в хозяйство отца.