* * *
Когда наблюдаешь жизнь и спешку, царящие теперь на улицах Христиании
[1]
, едва ли поверишь, что совсем недалеко ушло то время, когда частенько на здешних улицах днём было тихо, как в церкви. В те времена, тридцать — сорок лет тому назад
[2]
, бывало, редко увидишь такое движение в самые оживлённые ярмарочные дни, как теперь ежедневно видишь на рыночной площади или в других самых многолюдных местах прогулок горожан.
На той улице, где я бегал ребёнком, меж камнями росла свежая, зелёная трава. Там чванливо расхаживали на свободе и клевали корм куры. Пономарь мог по полдня стоять, приоткрыв окно и справляясь у служанок о здоровье их хозяев или выслушивая, что они ели на обед. Нередко тишина прерывалась грохотом экипажа. Посреди улицы, в сточной канаве у самого тротуара, плескались утки, не подозревая, что на свете есть сторож и арестанты в ратуше; а ястреб отважно охотился на их утят. Да, согласно достоверному преданию, дело зашло так далеко, что ястреб однажды покусился на очень важное духовное лицо — вцепился в парик старого пробста
[3]
Лумхольца, который без шляпы, заложив руки за спину, совершал свою обычную послеобеденную прогулку, облачённый в широкополую жемчужно-серую рясу со стальными пуговицами, в чёрные панталоны до колен и башмаки с серебряными пряжками.
— Нет, гляньте-ка на этого разбойника! — вскричал он своим могучим голосом, в котором звучали нотки ютландского произношения
[4]
.
Он стоял сгорбленный и грозил кулаком птице, которая поднималась ввысь вместе с напудренной, красиво причёсанной добычей, владелец которой меньше всего мечтал увидеть её украшением ястребиного гнёзда. Уличные мальчишки, для которых пробст был, наверняка, грозой, вероятно, ждали, что он закричит вслед ястребу: «Тебя, wahrhaftig
[5]
, надо упрятать в тюрьму!» (слова, которые он употреблял, когда речь шла о конфирмантах
[6]
и о тех, кого он почитал «сквернословами и непримиримыми в совместной жизни», когда во время своих вечерних прогулок наблюдал добрых людей, заглядывая к ним в окна).
Дети вертелись, кричали и жили полной жизнью, захватив, можно сказать, улицу в своё единоличное владение. И все это происходило на таком большом протяжении, которое ныне невозможно представить себе даже наверху, на таких заселённых улицах, как Воллгатен, и далеко-далеко в предместьях. Я и соседские дети обыкновенно обретались на лугу, где нынче находится Биржа, или на кладбище; позднее там были выстроены мясные лавки. Среди могильных камней и могил, под вековыми каштановыми деревьями, которые уже давным-давно срублены, прохладными летними вечерами шли разные весёлые игры. И я, наверняка, никогда не забуду то смешанное со страхом чувство, которое охватывало нас, когда мы в сумерках смотрели сквозь окошечки церковного склепа на могучие гробы до тех пор, пока нам не начинало казаться, что они открываются и мёртвые встают из своих могил. И мы в ужасе бежали домой, чтобы на следующий вечер снова отважиться на то же самое. Осенью мы охотней искали прибежище во дворах усадеб, которые в те времена вовсе не так далеко отстояли друг от друга. Редко случалось так, что в одной усадьбе селилось больше одного, а в крайнем случае, несколько семейств.