«Тают снега» — роман о преобразовании отсталого колхоза.
Часть первая
В конце осени
Глава первая
Бегут и бегут с севера тучи. Стелются, клубятся над горами, как дым от пожара — слоистый, лохматый. А земля в самом деле вся в пожаре. В тихом, осеннем пожаре. Деревья объяты пламенем. Листья искрами сыплются на землю. Небо низкое, располневшее, с тяжелой одышкой. Трудно представить, что совсем недавно оно было чистым-чистым и тихим. Лишь кое-где его пятнали беззаботные облака. К осени эти облака сделались грудастыми, раздались в теле и нарождали другие облака, а те оперились в мягкое, но темное перо — и началось. Однажды, как всегда неожиданно, ветер подхватил их, помчал куда-то.
Бегут и бегут они торопливо, молча. Ни грома, ни молнии. Тишина.
Лишь птицы кричат тоскливо, пытаясь угнаться за косматыми тучами. Покидают птицы обжитые края, улетают в теплые дали, замыкая свой ежегодный великий путь. Иной раз в разрыв туч выглядывает солнце, посветит нехотя, мелькнет раз-другой — и снова его нет.
И снова полумрак… Снова трусит неторопливо, с деловитым спокойствием дождь, то мелкий, как пыль, то такой прямой и с такими тугими струями, что по ним, кажется, перебираться можно и наверх влезть. Никнут под дождем перестойные овсы, раскисают дороги. Шоферы, воровато оглядываясь, сворачивают на пашню, газуют по хлебам. Дорога, ведущая из города в Сосновоборскую МТС, становится шире, извилистей. Жидкой ржавчиной заливает она края пашен.
Лежат перестойные хлеба, лежат — причесанные ветром, прибитые дождем прядями в разные стороны. Полоски мелкого березника и осинника широкими ножами врезаются в сочные ломти пашен. Из овсов удивленно выглядывают редкие кусты, словно детишки, забредшие сюда по младенческой глупости.
Глава вторая
Где-то в горах высекались из камней светлые ключи. Падая вниз со скалы, они превращались в ручей. Студеный, легкий, болтливый, он суетился между камней, кустарников и зеленых папоротников с древним, таинственным запахом. Там, между кочек и густых зарослей, он отыскивал и обвораживал чуть слышным говорком студеные ключи, хлопотливые речушки и соблазнял их в далекий поход, за темные горы.
Так он мчался дальше и дальше, наполнялся водой, становился яростней и круче нравом, превращаясь в реку.
Труден путь реки Кременной. Куда ни повернется она, всюду скалы, скалы. Как только они не именуются! Тут и кряжи, и мысы, и седловины, и столбы, и быки, и просто безымянные. Каждую такую преграду нужно было подточить, обрушить. Иногда Кременной приходится отступать, делать «крендельки» километров по десять. Обозлится она, зашумит, заплещет так, что пена клочьями летит. Ринется бешено на мрачные, невозмутимо спокойные скалы и, удовлетворенно затихнув, потечет дальше.
Возле деревни Корзиновки Кременная ведет себя в межень тихо, подобно рекам средней полосы России. Здесь реже и реже горы купают свое подножье в реке. Отступились они от нее, неуемной и своенравной. По обеим сторонам реки заливные луга; дальше тянутся деревушка за деревушкой, одна выше, другая ниже, одна больше, другая меньше, но все очень схожие. В каждой из них дома из круглого леса, поставленные преимущественно окнами к реке. Под окнами, разукрашенными причудливыми наличниками, — черемухи, изрезанные ножом скамейки у ворот, и неизменная речушка посредине деревни. Возле речушки ютятся ломаные-переломанные, но удивительно живучие кусты тальника, черемушника и пахучего смородинника.
На краю Корзиновки стоит церковь, которую давно уже никто не белил, но она все равно белая. С какой бы стороны ни подходил к Корзиновке человек, он обязательно сначала замечал церковь. В церкви кладовая, а кладовщиком Миша Сыроежкин. Когда он быпал выпивши, затягивал свою любимую песню:
Глава третья
Тася проснулась поздно, и ее удивила тишина в доме. Она не торопясь встала и, прихватив рубашку на груди, выглянула на кухню. Ребят не было, и Сережки тоже. Тогда она блаженно потянулась, громко зевнула, прикрыв ладонью рот, и, чему-то улыбаясь, начала одеваться. Сквозь густые заросли кустарника в палисаднике и буйно разросшиеся цветы на окнах в комнату с трудом проникали солнечные лучи. Тася заправила постель, умылась и вышла на улицу.
От дождя все кругом блестело и железную крышу на церковке будто наново оливой смазали. Ветви черемухи и молоденькой яблоньки, опившись влагой, вяло свисали за оградой палисадника. Лес за деревней переливался россыпью искр. Это солнечные лучи зажигали их, но тучи уже надвигались на солнце со всех сторон.
Тася поискала ребятишек в ограде, за воротами. На скамейке у ворот она заметила недоеденные морковки и пошла к яру. В устье Корзиновки вода была почти неподвижной и глубокой. В ней по кругу плавали щепки, мусор. Ребята сидели у этой ямки с удочками. Сережка делал новое черемуховое удилище. Васюха дернул свою удочку, и в воздухе, ощетинившись, мелькнула рыбешка.
Сережка с завистью смотрел на Васюху. Он еще не умел так ловко подсекать рыбу.
— Ребята, посматривайте за избой! — крикнула Тася. — Я ухожу, там не закрыто.
Глава четвертая
Дымная — небольшая, дворов на тридцать, деревушка. Когда-то на месте полей и перелесков, раскинувшихся по горам вокруг Дымной, был труднопроходимый лес. Лес этот заводчики приспособили к делу — начали выжигать из него уголь в земляных кучах, которые местные жители называют буртами или печами. Вначале здесь появились землянки углежогов, а потом и избы хлебопашцев. Еще и поныне в Дымной говорят: «Ягоды брала у печей», «На горе, возле печек, покос никудышный», «Опят возле печек уйма бывает…»
Павел Степанович родился и крестился в Дымной. За спою, пятидесятилетнюю жизнь он дважды удалялся из родной деревни: первый раз на полуторагодичные курсы овощеводов, второй раз — на войну.
Букреев небольшого роста. У него тихий голос, который он, насколько помнят дымнопцы, никогда не повышал. С войны Павел Степанович вернулся без ноги и без руки. Остро очерченные лопатки под гимнастеркой, тонкая шея с глубоким желобком посредине, пустой рукав, заткнутый за пояс. Поглядишь на него, и жалость возьмет — до чего изувечили человека… Но это первое впечатление бесследно исчезает, как только ближе узнаешь Павла Степановича. Односельчане рассказывают о нем много такого, что никак не вяжется с его малоприметной наружностью.
В первые годы коллективизации кулаки убили двух председателей. На их место никто идти не согласился, кроме молодого парня Павла Букреева. В него тоже стреляли, повредили левую руку, ту самую, что потом оторвало на войне. Павел Степанович шутил: «Все улики против кулаков фашисты аннулировали, заодно работали».
По сей день помнит Павел Степанович, да и до конца жизни не забудет, как он явился домой из госпиталя, а потом на поле. Женщины, пригорюнившись, глядели на него, расспрашивали про войну.
Глава пятая
Рано утром Букреев с Тасей позавтракали и отправились на ноля. Дождь ночью действительно перестал, и ударил небольшой заморозок. Тася, утянув голову в плечи, поеживалась. Вчера они очень поздно легли спать проговорили почти до двух часов. Тася не выспалась. Вид у нее был вялый. А Павел Степанович выглядел бодро. Он, очевидно, уже привык спать по два-три часа в сутки. Еще более приободрился бригадир, когда из МТС пришли два трактора с картофелекопалками.
— Теперь дело за народом. — довольно потирая рукой щеку, проговорил он и тут же сделался мрачным. — Будь вот свои люди — и сразу дело пошло бы, а то жди, гадай: приедут или нет? И приедут, так мороки с ними целый воз. Значит, ты мне, Петровна, сегодня поможешь. Я, пожалуй, тебя отправлю с нашими, а сам с приезжими останусь.
— Может быть, надо встретить людей?
— На этот счет мне беспокоиться не приходится. Наш председатель обычно сам встречает и распределяет приезжих по полям, — усмехнулся Букреев и, приложив руку козырьком к глазам, посмотрел в сторону Корзиновки.
— Сам? Странно. Он что, бригадирам не доверяет?
Часть вторая
На крутоярье
Глава первая
Будто ощупью пробираясь в потемках, над городом вначале неуверенно, потом громко проплыл заводской гудок. Час ночи.
Уланов возвращался из райкома. Там его только что «сватали», как выразился замещающий первого секретаря Матанин. Иными словами, Уланову предложили возглавить зональную группу МТС. Предложение это ошеломило Уланова. Можно ли посылать для руководства сельским хозяйством человека, который имеет весьма и весьма смутное понятие о нем! Оказалось — можно. Матанин, поминутно вскакивая с кожаного кресла первого секретаря, бегал по кабинету, заложив руку за борт пиджака и, точно диктуя на машинку, громко говорил:
— Тут дело такое, Уланов. Партия требует, чтобы в село были посланы самые лучшие, самые боеспособные товарищи…
Хотя Уланов старше Матанина на несколько лет, тот разговаривал с ним по-отечески снисходительно. Чем больше он ораторствовал, тем сильнее вскипало в Уланове чувство протеста и гнева. «От имени партии говорит, словами такими сыплет — и не вслушивается в них. Машина какая-то говорящая!» Между Матаниным и Улановым стол. Но не только стол разделяет их.
Уланов — член Пленума. Уланов известен не только на заводе, но и во всем городе. К его голосу прислушиваются, его слова ценят. И не было еще ни одного выступления, в котором он не зацепил бы Матанина. Сколько неприятностей перенес из-за этого тихого с виду человека Матанин. Не будь у Матанина покровителя в области, прогнали бы его, пожалуй, давно из райкома. Он притих было после сентябрьского Пленума, а потом увидел, что вообще-то для него лично это событие даже выгодно. Расчищая дорогу себе, Матанин почти никогда не снимал никого и тем более не съедал начисто. Он содействовал всячески выдвижению таких людей даже на более высокие посты. Вот он сделал все, что от него зависело, чтобы Уланова назначили секретарем по зоне МТС. Уланов в сельском хозяйство ни шиша не понимает, авось в здешних колхозах лоб себе расшибет. Если не расшибет, наладит дело, в чем Матанин не без оснований сомневался, — значит, не ошиблись товарищи из райкома, выдвигая его на эту должность. Допускал Матанин и такую мысль, что Улапов не согласится, начнет отказываться. Тоже не худо: «Уклонился товарищ Уланов от ответственного партийного поручения!» А если этим аргументом с толком воспользоваться, потом шум будет, и немалый. Хочется Матанипу «сосватать» Уланова, очень хочется, и он плетет словесную паутину, колесит, как лошадь с бельмами на глазах по полю кругами.
Глава вторая
Когда Тася вернулась из бригад, половина избы, предназначенная для нее, была уже побелена, печка истоплена. Яков Григорьевич сделал две скамейки, принес откуда-то старый стул, отремонтировал стол. На окна, на дверь, у шестка Тася повесила занавески, а на стены — две репродукции с шишкинских картин и плакат со спортсменами, который раздобыл Юрий. Он же вбил гвозди для одежды и надел на них катушки из-под ниток, чтобы не рвались вешалки. Потом она сама приколотила угловую полочку, поставила на нее часы, подаренные Лысогорским горкомом комсомола, складное зеркало, фотокарточки, бросила вышитые салфетки, дорожку, и в избе запахло «живым духом», как сказала Августа, жена Миши Сыроежкина, притащившая на новоселье цветок в деревянной кадушке. Спали Тася и Сережа на печке. Яков Григорьевич хотел сделать им топчан, но Тася запротестовала, надеясь, что в скором времени купит кровать. От первой получки на кровать не сошлось. И они так и спали на просторной, как палуба баржи, русской печи.
Поздравить новоселов приходили многие, и все приносили подарки, ибо с пустыми руками по старому русскому обычаю к новоселам не ходят. Многие приносили цветы, как бы дарили новым жильцам кусочек утвердившейся жизни. Появился даже редкий житель в здешних местах — кактус, который корзиновцы просто именовали «тещиным языком». На полу появились дорожка и плетенные из разноцветных тряпок деревенские круги.
Пожаловал на новоселье и еще один, совершенно нежданный гость. Пришел он поздно вечером. Сережка уже спал. Тася тоже намеревалась юркнугь к нему под нагретое одеяло, но дверь со скрипом отворилась, и из облаков морозного пара возник Карасев. Был он навеселе. Глаза его лучились довольством и удалью.
— Приветствую с поселением новых жителей села Корзиновки, провозгласил он и, не обметая феpoвыx бурок, прошел к столу. На ходу он вытаскивал из кармана бутылку.
— Ну, что-что, а пара стаканчиков, думаю, найдется? — подмигнул он Тасе и неизвестно чему ухмыльнулся.
Глава третья
Спустя несколько дней после совещания в МТС в Корзиновку приехал Уланов.
Птахин с интересом присматривался к секретарю, оценивал его, взвешивал. Секретарь не произвел на него нужного впечатления. «Мелковат, нравом застенчив, а тут сейчас надо бы генерала-рубаку, чтобы цыкнул так, что у колхозников дух бы захватило».
Так думал Птахин и докладывал о положении дел в колхозе. Говорил он о колхозе как о безнадежном хозяйстве, явно давая понять: послужил он на посту председателя — и с него довольно. Уланов все больше и больше хмурился. Птахин спохватился и начал сдабривать свой унылый рассказ поправками:
— Конечно, не все у нас так уж плохо. Вот, к примеру, молочные фермы образцовые, ничего не скажешь. Там Макариха орудует. Бабенка хозяйственная и настырная: из горла вырвет для своих коров.
— Как это для своих?
Глава четвертая
Дежурный конюх, долговязый заспанный парень, прилаживал оглоблю к саням. Несколько раз он менял завертку, но сыромятина новая, грубая, и оглобля в завертке не держалась. Надо бы сыромятину размочить, но парню не хотелось тратить время. Он вынул оглоблю, углубил вырез на конце, убавил завертку, приладил и, критически оглядев свою работу, плюнул с досады. Оглобля, как зенитка, торчала в небо. Тогда парень рассердился и рубанул оглоблю с такой силой, что надтесанный конец ее с треском обломился, а комель, за который была привязана завертка, разлетелся в щепки.
Конюх швырнул топор, хотел крепко выругаться, но обомлел, завидев старика Осмолова. Тот молча прошел мимо дежурного конюха под навес, где стояли телеги, сани и разный инвентарь. Там он впрягся в оглобли кошевки, вытащил ее из-под навеса, поставил посреди двора. После этого он поднял топор и сунул его в руки конюха, который все еще был в столбняке.
— На, рушь и кошевку.
— Зачем? — жалко улыбнулся долговязый парень.
— Не своя ведь, колхозная, рушь, а я после починю.
Глава пятая
Перед каждым отчетно-выборным собранием Карасев недели по две не показывался в Корзиновке. А нынче ему предстояли еще более длительные отлучки. В кошевке, наполненной душистым сеном, он перекочевывал из бригады в бригаду, проверял работу и жизнь колхозников. Возле некоторых изб он под разными предлогами задерживался, толковал с хозяевами по душам, пил чай, а иногда и оставался ночевать. Разговор чаще всего начинался односложно, примерно так, как он начался у овощевода шестой бригады Кузьмы Разумеева.
— Ну и жмет морозище-то, беда! — крякнул, потирая руки, Карасев.
— Не говори, Аверьян Герасимович, так ведь и пробирает разные места и дыхало ровно паклей затыкает. А ты в этакой-то холодище мотаешься! - соболезнующе качал головой Разумеев, помогая Карасеву стянуть тулуп.
— Служба! Знаешь, как в армии: солдат при любом удобном моменте — на боковую, а начальник без команды свыше сделать этого не моги. — Говорил он таким тоном, будто в армии он полжизни провел. И, разматывая шарф, озабоченно закончил: — Отчетное скоро, подготовиться надо, посмотреть, где, что и как. Руководитель, он только заботами и силен.
— Что и говорить! Ты, Аверьян Герасимович, проходи вот сюда, к печке, а мы сейчас чего-нито сморокуем, — угодливо приговаривал хозяин, придвигая к шестку русской печки табуретку. — Манька! Эй, Манька! Куда ты запропастилась? А ну, мигом в лавку!