Введите сюда краткую аннотацию
«ДВЕ ВСТРЕЧИ» О. СЕРГИЯ БУЛГАКОВА
В ИСТОРИКО-КУЛЬТУРНОМ КОНТЕКСТЕ
Заглавие статьи о. Сергия Булгакова «
Две встречи
(1898–1924) (
Из записной книжки
)», тогда же опубликованной в «Русской мысли»
[1]
, как кажется, отсылает к стихотворному мистическому признанию Владимира Соловьева (
«Три свидания»
). Эта отсылка не лишена весьма принципиальной иронии
[2]
: если Соловьев, прикрывая шутливым тоном запредельную серьезность высказывания, повествует о трех видениях
Подруги Вечной
, которые как бы расположены по ступеням восходящей лестницы, так что последнее из этих видений оказывается верховной кульминацией инициационной перспективы, предмет Булгакова — некое переживание, которое когда-то казалось едва ли не таким же видением, однако позднее, увы, разоблачило свою ложность, оказалось земным, посюсторонним, «слишком человеческим», и вызвало гневный аффект, под конец сменяющийся попыткой взглянуть на предмет отрезвленно и внеситуативно.
Сюжетная перипетия, «интрига» этого автобиографического отрывка напоминает один из последних эпизодов аллегории К. С. Льюиса «Pilgrim
,
s Regress» (в русском переводе «Кружной путь»), где герой, уже пережив дефинитивное обращение, перед концом еще раз навещает персонажей и духовные миры, которые когда-то значили для него очень много (как альтернативы вере или, напротив, напоминания о ней, или то и другое сразу); но он видит все это совсем не таким, каким видел прежде, очарование ушло, великолепие поблекло, у прекрасных обличий обнажились тайные язвы...
Булгаков начинает с воспоминаний о конце 90-х гг., когда именно эстетические увлечения образовывали целительную брешь в мрачном безверии молодого марксиста:
«И даже в самые темные дни своего марксизма я оставался неразлучным с Мусоргским и Достоевским, Гете и Пушкиным, и как раз в Берлине переживал могучую мистику Вагнера, отдаваясь ей, может быть, безудержней, нежели следует»
[3]
. (Что касается любопытного, хотя лишь косвенно связанного с нашей темой упоминания Рихарда Вагнера, важные нюансы раскрывает цитируемое И. Роднянской в примечаниях к этому месту письмо Булгакова к Эмилию Метнеру еще от 19 апреля 1915 г.: «Wagner — это сложно и противоречиво. Одно время я его имел бессознательно суррогатом религии (в марксизме), затем религиозно боялся, теперь не боюсь и эстетически люблю, но религиозно его ощущаю мало и не положительно»
Как документ, поясняющий эту оглядку на далекие дни, приходится вспомнить другой, более ранний автобиографический фрагмент, вошедший в состав книги «Свет Невечерний» (1917) и озаглавленный «Зовы и встречи» с характерным подзаголовком: «Из истории одного обращения» (в подстраничном авторском примечании).
«ВЕЛИКИЙ ИНКВИЗИТОР» С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ ADVOCATUS DIABOLI
Я надеюсь, что и название, и интенция моего сообщения будут поняты правильно. Вы прекрасно знаете, что такое «адвокат дьявола», advocatus diaboli в собственном и техническом смысле слова. Это вовсе не какой-то коварный богохульник и даже не бездушный законник; назначенный — на официальной церковной латыни— promoter fidei
[1]
, он участвует, легально и формально, в процессе канонизации святого, как эти принято в практике католической церкви. Но его задача своеобразна. Возможно, лично вполне почитая добродетели и харизматические дары испытуемого святого, он, тем не менее, чувствует себя обязанным исполнять свою докучную роль: привлекать и формулировать все возможные аргументы против «своего» святого, чтобы оспорить готовящуюся канонизацию.
Если Достоевский и не святой, то его шедевры, такие как «Великий инквизитор», представляются нам в своем роде заслуживающими канонизации, как род вдохновенного пророчества, в почти богословском смысле. В самом деле, освободительное значение творчества Достоевского и, в частности, его «Великого инквизитора» столь очевидно, столь огромно для каждого из тех, кто, как я, чувствует себя наследником русской культуры и кто пережил свое христианское обращение при тоталитарном и атеистическом режиме, что было бы излишне задерживаться на этом. Знаменитый рассказ был принят нами как глубочайшее из свидетельств о человеческой свободе в ее христианских обоснованиях. Пророческий или нет, это действительно и неоспоримо один из ключевых текстов для проблемы проблем нашего столетия, проблемы тоталитаризма. Таково наше переживание этого текста, но, будучи обусловлено нашим «хронотопом», говоря по-бахтински, оно имеет мало общего с антикатолической интенцией самого автора.
Тем не менее, именно в перспективе конфессиональной полемики этот текст и провоцирует вопросы. К примеру: действительно ли Православие обходится без столь порицаемых Достоевским представлений Чуда, Тайны и - в особенности - Авторитета? О, есть вопросы, которые можно было бы задать знаменитому тексту; но сам-то этот текст, откровенно говоря, построен так, чтобы скорее исключить вопросы, чем давать ответы. Федор Михайлович — величайший мастер уклончивости, он не даст поймать себя на слове. Его старец Зосима, разве это не само воплощение Авторитета — конечно, подлинного Авторитета; но где критерии подлинности, которые выходили бы за пределы области морализаторских и субъективных чувств? Если этот роман следует понимать как выступление в защиту харизматического авторитета против авторитета институционального, то, во-первых, почему это предпочтение одного рода церковного авторитета перед другим представлено как простое и чистое отрицание авторитета вообще? и во-вторых, можно ли сопоставить этот абсолютный харизматизм с учением и повседневной жизнью Церкви — естественно, не полувоображаемого бердяевского Православия, но Православия реально существующих Православных Церквей, с их Патриархиями, Синодами, каноническим правом и т. п.?
И Сам Христос Достоевского, кардинально отказавшийся употребить Свою власть, предстающий абсолютно безмолвным и немым, кротким и нежным - до неспособности к конфликту, - разве это Господь Евангелий, Тот, Кто принес «не мир, но меч»? Уж скорее это, персонаж розовой воды из романтической и постромантической литературы: «чарующий пророк» Эрнеста Ренана, «невротик» и «декадент» Ницше, по мнению последнего, «неспособный сказать нет», или даже «женственный призрак» последних лет Александра Блока, или, наконец, безвольный герой «Мастера и Маргариты», который настолько «добp», что уже не различает добра и зла...
Но вернемся к Достоевскому, который так любил апеллировать к народной вере, к вере русского народа. Не только официальная доктрина Православной Русской Церкви, но и — в особенности — народные верования, как о них свидетельствует фольклорная поэзия (блестяще описанная в свое время Георгием Федотовым), выдвигают в личности Христа черты силы и могущества. Образ Богородицы — вот что в народных русских песнях несет в себе всепрощение, нежность и кроткое молчание; но образ Сына почти неизменно суров. Христос Достоевского, целующий Великого инквизитора в уста, этот Христос-Мечтатель, тоже уклончивый, ничем не напоминает Лик Нерукотворный русских традиционных икон, столь характерную иконографию русского «Спаса», впрочем, не следует забывать, что русская икона — это великое эстетическое а духовное открытие нашего столетия — для Достоевского, как и для большинства его современников, за исключением старообрядцев, еще оставалась за семью печатями. Христианское воображение этого великого антагониста католичества питалось созданиями католического искусства; христианским эстетическим идеалом для него, как и для его персонажей, был «идеал Мадонны».