Как все ценное, вера — опасна...

Аверинцев Сергей Сергеевич

Интервью Илье Медовому (2001)

Публикации в ж-ле «Континент» 2004, № 119

«Как все ценное, вера — опасна…»

В записках Василия Розанова есть такое признание: «Мне и одному хорошо, и со всеми. Я не одиночка, и не общественник. Но когда я один — я полный, а когда со всеми — не полный… Одному лучше — потому что когда я один — я с Богом». Вы могли бы разделить его состояние, оно Вам понятно? Как Вы пришли к вере? Что дает Вам вера в Бога?

— Ну, одиночества в жестком смысле этого слова не было ни у Розанова, ни у меня; потому что какое бы недоверие ни вызывали у меня, честно говоря, его откровенничанья, не такой же я изверг, чтобы не верить ему, что ему было вправду хорошо с его Варварой Дмитриевной. Ну так вот, и мне всю жизнь хорошо с моей женой (только разговариваем мы друг с другом уж точно больше, чем разговаривали они). И тогда уже человек даже на необитаемом острове ведет жизнь общительную… Но если цитата из Розанова есть выражение вопроса о том, предпочтительнее ли для меня жить «с Богом», чем «в обществе», в зоне публичного, — да, предпочтительнее, и притом много реальнее. Хотя я понимаю, что говорить похвалы тишине и уединению все-таки для публикации, т. е. для публичности, не совсем морально безопасно; как бы ни получилось, что все становится попросту риторической темой… Исходя из этого, еще опаснее продолжать ответ на Ваш вопрос и переходить к его второму пункту, т. е. к вере. С другой стороны, однако, I Послание апостола Петра (3:15) велит нам: «…будьте готовы всякому, требующему у вас отчета в вашем уповании, дать ответ…» В послушании этому слову скажу, что любая точка зрения в сравнении с традиционным вероучением, как оно выражено в Символе Веры, в центральных догматических определениях Вселенских Соборов и в творчестве таких Отцов Церкви, как, скажем, Григорий Богослов, Максим Исповедник или Августин, представляется мне непозволительным и прямо-таки невыносимым упрощением, которого не должна принимать совесть моего ума. Как странно думать, что в христианской вере умники усматривали и усматривают что-то простенькое, «веру угольщиков», как сказано у Гейне, утешающую этих самых угольщиков, но стесняющую мысль образованного человека! Чувствуем ли мы нашу мысль стесненной, например, знаменитым догматом IV Вселенского Собора, согласно которому соединение Божественной и человеческой природ в Богочеловечестве Христа «неслиянно, непревращенно, неразделимо и неразлучимо»? Я лично ощущаю не стеснение, а скорее уж испуг от простора… Да, христианство «просто» в том смысле, что оно любому простецу в любое время умело сказать то, что могло до конца дней наполнить, обогатить и облагородить жизнь этого простеца; но оно не проще, а гораздо сложнее и многостороннее, чем какая бы то ни было искусственная конструкция интеллектуалов на религиозную тему. Каждый получает от него свое: Преподобный Антоний Великий слышит в храме за литургией чтение про то, что для достижения совершенства надо продать все добро и вырученные деньги раздать нищим, — и тут же выполняет услышанное, а после уходит в пустыню; а сложному и острому, чуткому к противоречиям уму Блаженного Августина, как и его же литературному гению, опыт веры задает задачи, которых хватит на всю жизнь. Великий Паскаль, перейдя от своих физико-математических занятий к теологическим, не «опростился», а поднялся на следующий порядок сложности (и смелости) мысли. Отцы Церкви не виноваты, что обычная для них, питомцев философских и риторских школ, живость хорошо нюансированных интонаций в переводе, как правило, вытесняется тоном гораздо более затрудненным, даже ненатуральным; но и по переводу, если только он добросовестен, видно, что чего-чего, а простоватости там не видать.

С христианской простотой дело обстоит так же непросто, как с христианским смирением: знаете, Иоанн Богослов говорит нам: «Мы теперь дети Божии, но еще не открылось, что будем. Знаем только, что, когда откроется, будем подобны Ему, потому что увидим Его, как Он есть» (I Ио. 3, 2), — тут и храбрый человек должен бы просто испугаться, однако когда мы, не дай Бог, ханжим, говоря про смирение, мы норовим сделать лицо поскучнее, а безбожник ворчит свое: «Да из вас рабов хотят сделать!» Что делать — не слышим. А ведь людям, которые вправду пробуют верить, что они уже сейчас дети Божии, а потом будет то, чего заранее и вообразить нельзя, просто необходимо жестко «смирять себя», чтобы не свихнуться. Как все ценное, например, любовь, культура, творчество, — вера опасна; поскольку она ценнее всего остального, она опаснее всего остального. С высоты опаснее падать, чем выше, тем опаснее. Христианство открывает такую перспективу, какой не открывает ни одна религия; но эта перспектива уравновешивается предупреждениями о возможности иллюзий («прелести»), требованиями духовной трезвенности и смирения. Не надо думать, будто господа атеисты первыми открыли, что религиозная жизнь, практикуемая не по разуму, может вызвать страшное помрачение рассудка и нравственного сознания. Не вольнодумцы додумались до мысли, что утративший духовные ориентиры верующий может быть куда опаснее любого неверующего. Никто не знал этого лучше и не описал точнее, чем классики православной аскетической традиции. То, что называется смирением, — единственное средство избежать сумасшествия. Но это именно средство для совсем иной цели.

Вы спросили, что мне дает вера. Могу ответить только так: да все! Всему весело распускаться и цвести в этой укрывающей тени — и радостям встречи с другим человеком, и радостям уединения. (Вы знаете, образ Божьей тени, в которой укрывается человек, — очень важная составляющая библейской метафорики, как это и понятно, если иметь в виду климат Святой Земли, в переводах это притушевывается.)

— Как Вы думаете, почему в духовных поисках молодого поколения во всем мире такое большое место стали занимать философские и религиозно-мистические учения Востока? Почему многие россияне уходят в другие религии? Означает ли это, что нравственный опыт христианства себя исчерпал?

Из проповедей

Слово на Евангельское чтение в Неделю о мытаре и фарисее (07.02.93)

Братья и сестры! Верховный приговор Господа нашего поставил молитву мытаря выше, чем самодовольную молитву фарисея. Служба сегодняшнего дня подтверждает этот приговор, и наши чувства привычно к нему присоединяются. Но чтобы согласие нашего сердца с приговором Господа нашего не было слишком привычным и слишком легким, чтобы мы поняли глубину и силу приговора Господа, нам будет нелишне подумать обо всем, что мог бы сказать фарисей в свою пользу.

Мы привыкли употреблять слово «фарисей» как синоним слова «лицемер». И действительно, Господь наш называл фарисеев лицемерами или, может быть, лицедеями, если иметь в виду значение греческого слова, употребленного в Евангелии. Но Господь наш имел право и власть так назвать фарисеев. Мы же должны задуматься, в каком смысле фарисей — это лицемер? В жизни мы можем называть лицемером человека, который попросту притворяется перед людьми: на глазах у людей принимает вид добродетельного и порядочного человека, а едва люди отвернутся, ведет себя совершенно противоположным образом. О фарисее из выслушанной нами сегодня притчи мы такого не знаем. Он говорит перед Богом и перед самим собой, а не перед людьми, и у нас нет оснований полагать, что он не исполнял в повседневной жизни того, о чем говорил. Он действительно постился дважды в неделю, он действительно, надо полагать, не позволял себе ни малейшего упущения, отсчитывал десятую долю от каждого своего дохода и приобретения в жертву храму. Это не так мало. И такие, по-человечески говоря, порядочные люди, которым не нужно было чужого, которые не согрешили воровством или блудом, — такие люди немало терпели в повседневной жизни от людей, подобных мытарю.

Мытарь — это сборщик налогов, очень часто позволявший себе беззаконие, бравший много сверх того, что ему полагалось (собственно, на этом и держалось налоговое дело в те времена), да еще находившийся на службе у оккупационных властей — у язычников, иноземцев. Земная власть — власть римского наместника — давала преимущество мытарю, и в повседневной жизни, надо полагать, фарисей и его друзья, такие же люди, как он, терпели от людей, подобных мытарю.

И вот для фарисея приходит час реванша. Он — в храме; он видит у входа смущенную и раздавленную сознанием своей вины фигуру мытаря, одного из тех, от кого он терпит в повседневной жизни. Но хотя бы здесь, в храме, святыня, Закон, Божье благоволение — это-то принадлежит ему, фарисею; это его, страшно сказать, карта, которую он может использовать в игре против мытаря. Там, на улице, мытарь имеет над ним власть, но здесь, в храме, все принадлежит фарисею. Ему принадлежит самый Закон, Закон и он — как будто одно. В том-то и ужас проблемы фарисея, что фарисеи, как правило, не были вульгарными лицемерами, то есть обманщиками, ведущими себя противно своим словам, едва от них отвернутся. Это были серьезные люди. И как будто бы можно только позавидовать обществу, уважавшему не богатство, не земную власть, не роскошь, не любострастие и моду, но ученость и благочестие, стремление в точности осознать Закон и в точности его исполнить. Конечно, мы можем сказать (и это будет правда), что отношение фарисеев к исполнению Закона было чересчур мелочным. Но так ли уж легко провести границу между необходимой точностью в исполнении Божьего Закона и недолжной мелочностью? В конце концов, по отношению к величию Бога, все, что можем сделать мы, незначительно. Но разве мы не призваны и в малом исполнить наш долг?

В чем же вина фарисея? Прежде всего в том, что он судит самого себя и судит мытаря — вместо Бога. Он как будто посягает на престол, уготованный для последнего Суда Божьего, он уже предвосхищает этот Суд. Но, братья и сестры, так ли уж легко нам удержаться от того, чтобы предвосхищать Суд Божий? и говорить от имени Бога, вместо Бога?

Слово на Евангельское чтение в Великий Четверг (15.04.93)

Перед самым началом Своих страстей Господь собирает учеников на Тайную вечерю. Хотя Господь наш имел право сказать: «Я ничего не говорил втайне» (как Он сказал Своим врагам); хотя христианству чуждо настроение заговора и конспирации, а тем более пустая игра в мнимые тайны, в таинственность, в секреты, как это свойственно оккультистам, в сердце христианства — тайна. Вечеря Христова — тайная. Во-первых, потому, что ученики собираются вокруг Учителя, ненавидимого миром, ненавидимого Князем мира сего, пребывающего в кольце злобы и смертельной опасности, которая являет великодушие Христа и требует верности от учеников. Это требование, нарушенное страшным предательством со стороны Иуды и несовершенно исполняемое другими учениками, которые впадают в дрёму от уныния, от унылых предчувствий, когда им должно бодрствовать с Христом во время моления о Чаше. Петр в оторопи страха с клятвами отрекается от своего Учителя. Все ученики разбегаются. Но грань между верностью, хотя бы несовершенной, и полнотой предательства остается. Это страшная грань: непримиримое столкновение между Его великодушием и святостью, между Царством Божиим, которое Он возвещает и приносит людям, и царством Князя мира сего. Это настолько непримиримо, что, приближаясь к тайне Христа, мы оказываемся перед последним выбором. Ведь мы приближаемся ко Христу так близко, как верующие других религий и вообразить не могут. Они не могут вообразить, что можно так приблизиться к Богу, как мы, когда мы вкушаем Христову плоть и пьем Его кровь. Это помыслить трудно, а каково выговорить! Каково было апостолам услышать впервые слова, которыми Господь устанавливал истину Евхаристии! И горе нам, если мы не испытываем хотя бы малой доли того трепета, который тогда должен был охватить апостолов.

Тайная вечеря является тайной и потому, что она должна быть укрыта от враждебного мира, и потому, что в ее существе — непроницаемая тайна последнего снисхождения Богочеловека к людям: Царь царствующих и Господь господствующих Своими руками омывает ученикам ноги и таким образом являет Свое смирение всем нам. Чем можно превзойти это? Только одним: предать Себя на смерть. И Господь делает это.

Мы — слабые люди. И когда наши сердца мертвеют, нам хочется благополучия. Но пока у нас живое сердце, грешное, но живое, — о чем тоскует живое сердце? О том, чтобы был предмет любви, бесконечно достойный любви, чтобы можно было такой предмет любви найти и служить ему, не жалея себя. Все мечтания людей — неразумны, потому что это мечтания. Но они живые, пока живое сердце стремится не к благополучию, а к жертвенной любви, к тому, чтобы нас обрадовали неизреченным великодушием к нам и чтобы нам какой-то долей великодушия ответить на это и верно послужить Царю царствующих и Господу господствующих, который так великодушен к Своим слугам. Господь наш в лице апостолов назвал нас своими друзьями. Об этом более страшно подумать, чем подумать о том, что мы рабы Божьи. Раб может в поклоне спрятать глаза; друг не может уклониться от того, чтобы встретить взгляд своего друга — укоризненный, прощающий, видящий сердце. Тайна христианства, в отличие от мнимых тайн, которыми ложные учения соблазняют людей, — это как непроницаемая для взгляда глубина прозрачнейшей воды, которая, однако, так велика, что дна мы не видим; да и нет его — дна.

Что можно сказать в этот вечер? Только одно: что Святые Дары, которые будут нам вынесены и поданы, — это те самые тело и кровь Христовы, которые в невообразимом потрясении сердца вкушали апостолы. И это наше собрание — это та самая длящаяся Тайная вечеря. Будем молиться, чтобы нам не выдать Божьей тайны — тайны, которая сплачивает нас со Христом, чтобы мы пережили эту теплоту тайны, не предали ее, чтобы мы ответили на нее хотя бы самой несовершенной верностью.

Блаженный Августин говорил о Евхаристии довольно трудные для нашего малодушного сердца слова. Он толковал Евхаристию, в частности, как призыв к мученическому подвигу: за тело и кровь, которые Христос предал за нас, мы должны быть готовы отдать наше тело и нашу кровь. К подвигу мученичества в полном смысле призваны немногие, и не будем говорить о вещах, слишком для нас высоких. Но если Господь наш предает нам, омыв наши ноги, Свое тело и Свою кровь, как же нам не терпеть великодушно хотя бы те малые невзгоды, которые нам приходится терпеть?!

Слово после Евангельского чтения: Мф 6:22–33 (27.04.93)

Господь наш говорит о духовном зрении, о духовном оке, которое освещает все существо человека — все, что внутри него, то есть внутреннее пространство его души. Если это око здорово, чисто (по-гречески употреблено слово, означающее, собственно, «просто»), если в человеке есть свет, великодушие неразделенной, не раздробленной, не ущербленной любви к Богу и ближнему, этот свет — действительно свет. Но как быть, если внутреннее, духовное око, которым смотрит человек на все сущее, омрачено утверждением самости человека, жадностью, завистью, отсутствием великодушия? Это страшные слова: если свет, который в тебе, — тьма, то сколь же велика тьма?! И мы знаем, как лукаво наше сердце, как часто бывает, что мы обращаем во зло даже то, что должно было бы быть и что по природе является светом нашей жизни. Как часто мы бываем фарисеями и хуже фарисеев — древних фарисеев, которых укорял Господь. Фарисей обращал во зло, во тьму свет своего знания Заповеди, своего соблюдения Заповеди — во тьму, во зло своего самоутверждения и унижения ближнего.

Мы знаем, что живой человеческий язык, язык народный и язык поэзии, столь близкий к народному языку, и язык Откровения многое может сказать об оке человека. Мы знаем из народной речи, что у человека бывает глаз добрый или дурной, а в Ветхом Завете часто говорится о добром оке человека, если этот человек щедр, великодушен, готов легко поделиться с другим — поделиться и достоянием, и честью. Если это человек, который не занят возвеличением себя и для этого непременно унижением другого, но, напротив, с радостью принимает достоинство ближнего и предпочитает умалить себя для того, чтобы видеть ближнего и Божий мир в свете, в славе, в присущем им достоинстве. И это радостный человек, хотя, по суждению сынов века сего, это человек, лишенный хитрого разумения — как ему возвеличить себя, как ему побольше взять себе.

Далее сердцеведец Господь напоминает нам, что стоит за нашими земными заботами, за нашей мрачной озабоченностью, мешающей нам во всем видеть Божью славу. За ней стоит страх, отсутствие мужества, отсутствие доверия к Богу. А ведь если мы веруем в Бога, эта вера не есть просто индивидуальное признание существования Бога. Вера в Бога — это вера Богу, это доверие Богу как Отцу. Мы исповедуем Его Отцом.

Мы знаем, что у человечества были учителя, философы, нехристианские аскеты, которые также учили не заботиться о земных благах. Но при этом они обращались не к доверию, не к нашей способности сыновнего доверия Богу, а к гордыне человеческого духа и внушали человеку, что он выше земных нужд, что он настолько должен быть возвышенным в своих помыслах, что ему как бы ничто земное и не нужно. В том, что говорит нам Господь, гораздо больше чувства реальности, человеческой реальности. Он не говорит нам: «Вам ничего не нужно». Он говорит: «Отец небесный знает, что вам нужно». Он знает, что это вам вправду нужно, и не отяготит вас больше ваших сил.

Был один иудейский мудрец, относительно которого не ясно, принял ли он христианство, но есть все основания полагать, что относился он к христианству хорошо; он жил в самые первые времена христианства и знал о христианской проповеди и уважал ее. Он говорил так: «Человек, у которого есть в его сумке малый кусок хлеба и который при этом испуганно спрашивает: что же я буду есть завтра? — этот человек имеет слишком мало веры».

Слово после Евангельского чтения: Мф 4:18–23,25; 5:12 (20.06.93)

Сегодняшнее Евангельское чтение ясно показывает нам, что такое быть святым и что такое быть христианином. Мы знаем, что на земле есть разнообразные религии и есть старое, как мир, старое, как грех, и трудноискоренимое языческое благочестие. К чему сводится это благочестие? Язычник что-то знает, и он знает больше, чем безбожник. Он знает, что над ним есть нечто Высшее, и он правильно так думает. Но как он относится к этому Высшему? Он относится к нему так, как мы здесь, на земле, в особенности по нашей немощи, по нашей корысти, относимся к сильным, богатым, умным людям, которые умнее нас, сильнее нас, богаче нас. Значит, с ними надо быть в мире, с ними надо ладить, оказывать им почтение, надо быть с ними вежливыми — для того, чтобы и они нам в наших делах, в наших маленьких делах, в нашей корысти помогли, чтобы мы от них как от сильных мира сего могли ожидать к себе доброго отношения. Таково языческое благочестие.

Совсем другое, что не так легко принять нашему плотскому естеству, мы читаем в Евангелии от Матфея. Что слышат эти рыбаки, занятые своим делом, своими насущными нуждами, своим попечением о завтрашнем дне, — что они слышат от Господа? — «Иди за Мной». И они в тот же час оставляют свои сети, свой труд, в котором была вся их жизнь ещё вчера, ещё пять минут назад, и уходят — идут, не спрашивая ни о каких гарантиях. Они оставляют всё, чтобы идти за Христом, чтобы делать Божье дело, ибо Отец наш на Небесах, Отец, которому мы усыновлены через единородного Его Сына. Это не чужой отец, не чужой взрослый человек, которому мы, дети, должны вежливо поклониться, поздороваться с ним, а он нам за это сделает что-то приятное; и потом мы разойдемся. Нам предложено небывалое, не представимое нашему уму. Страшная и трудная для нас честь — быть детьми, быть сонаследниками. Нам Бог, который всё может сделать единым Своим всемогущим словом, даёт честь. Он пожелал, чтобы Его дело на земле не делалось без нас, чтобы мы, немощные, могли Ему помочь.

Язычник хотел, чтобы боги помогали ему в его войнах. Но в Ветхом Завете, в одном из древнейших текстов (который ученые, во многом сомневающиеся, единодушно признают за древнейший текст), в Песне Деворы, как по-русски принято говорить, в книге Судей, говорится о Господней войне. Девора стыдит тех людей, которые не пришли на помощь в Господней войне. Времена Деворы были далекие, когда людям, только ещё призванным к служению Богом, война представлялась как кровавая война, как кровопролитие. Наши войны — иные, они ещё страшнее: не против плоти и крови, как сказано у апостола Павла, а против бесовской власти. Но мы призваны как добровольцы. И Бог, который — я повторю это, — может быть, решит свою победу в одночасье без нас, не пожелал, чтобы это было без нас. Так он пожелал поднять нас.

Христианин — тот, кто откликается на эти слова: «Иди за Мной». Но святой — это тот, кто делает это с великодушием апостолов, немедленно в одночасье оставивших всё.

Удивительные слова, которые можно назвать сердцем Евангельского благовестия, которые мы слышим на каждой Божественной литургии и слышали сегодня в Евангельском чтении, — это заповеди Блаженства, начинающие Нагорную проповедь. В этих словах много такого, что сразу же ясно самому простому человеку, что легко понять, но трудно исполнить. Но есть такие слова, о которых надо думать и которые постепенно раскрывают свой смысл, для разумения которых неплохо обратиться и к святоотеческим толкованиям, и к свидетельствам древних языков.