Школьные годы (в современной орфографии)

Авсеенко Василий Григорьевич

«Пропускаю впечатления моего раннего детства, хотя из них очень многое сохранилось в моей памяти. Пропускаю их потому, что они касаются моего собственного внутреннего мира и моей семьи, и не могут интересовать читателя. В этих беглых набросках я имею намерение как можно менее заниматься своей личной судьбой, и представить вниманию публики лишь то, чему мне привелось быть свидетелем, что заключает в себе интерес помимо моего личного участия…»

Отрывки из воспоминаний 1852-1863

Пропускаю впечатления моего раннего детства, хотя из них очень многое сохранилось в моей памяти. Пропускаю их потому, что они касаются моего собственного внутреннего мира и моей семьи, и не могут интересовать читателя. В этих беглых набросках я имею намерение как можно менее заниматься своей личной судьбой, и представить вниманию публики лишь то, чему мне привелось быть свидетелем, что заключает в себе интерес помимо моего личного участия.

В августе 1852 года, меня отдали в первую петербургскую гимназию. Преобразованная из бывшего благородного пансиона при петербургском университете, она оставалась закрытым заведением и в некоторых отношениях сохраняла еще прежний характер привилегированной школы. В нее принимались только дети потомственных дворян, в обстановке воспитания замечалось стремление к чему то более порядочному, чем в других гимназических пансионах; кажется и плата за воспитанников в ней была положена значительно высшая.

Я был недурно подготовлен дома, и кроме того доступ в учебные заведения тогда был очень легок. Начальство находило нужным так сказать заманивать учеников, во всяком случае встречало их с распростертыми объятиями. Меня проэкзаменовали шутя и предложили принять во второй класс; но отец мой, большой любитель порядка и последовательности, предпочел поместить меня в первый класс – чтоб уж непременно с начала до конца, систематически, пройти весь курс.

Выросший дома, среди соответствовавшей возрасту свободы, я с большим трудом входил в условия пансионской жизни. Меня стесняла не дисциплина этой жизни, а невозможность остаться хотя на минуту одному с самим собою. Дома я привык читать; в гимназии это было почти немыслимо. Иметь свои книги не разрешалось, а из казенной библиотеки давали нечто совсем несообразное – в роде например допотопного путешествия Дюмон-Дюрвиля, да и то очень неохотно, как бы только во исполнение воли высшего начальства. Библиотекой заведовал инспектор, Василий Степанович Бардовский – человек, обладавший замечательною способностью «идти наравне с веком», только в самом невыгодном смысле. Мне говорили, что в 60-х годах, будучи уже директором, он страшно распустил гимназию, что и было причиною нареканий на это заведение; но в мое время он обнаруживал во всей неприкосновенности закал педагога-бурсака, и разделял все увлечения тогдашнего обскурантизма. Розга в четырех младших классах царствовала неограниченно, и лишь немногие из моих товарищей избегли вместе со мною знакомства с этим спорным орудием воспитания. Секли, главным образом, за единицы. Каждую пятницу вечером дежурный гувернер выписывал из журналов всех получивших на неделе единицы или нули, а каждую субботу, на первом уроке, Василий Степанович являлся в класс и кивком головы вызывал попавших в черный список. Товарищи провожали их умиленными глазами… Надо впрочем сказать, что учиться было не тяжело, и избегать единиц не представляло больших трудностей.

Забота о развитии молодого ума, о воспитании благородных инстинктов, как-то не вяжется с розгой. И действительно, о таких вещах заботились мало. О жалком составе гувернеров я скажу дальше; сам инспектор, дух и руку которого мы ощущали ежеминутно, хлопотал только о водворении порядка и страха и об искоренении свободомыслия. Поощрять охоту к чтению, к труду не по указке, не входило в его программу, и на просьбу о выдаче книги из библиотеки большинство учеников получало неизменный, иногда оскорбительный отказ. «Занимайся лучше уроками! единицы имеешь! Да, так-с!» отвечал обыкновенно Василий Степанович, повертывая между пальцами серебряную табакерку. «Да, так-с» прекращало всякие разговоры. Не знаю, сам ли инспектор руководил покупкою книг для библиотеки, но помню что состав ее был удивительный. Она помещалась в приемной комнате, и бывая там я усердно разглядывал надписи на корешках книг, но постоянно видел одни и те же «Сочинения Нахимова». С тех пор я долго не мог отделаться от представления о Нахимове, как о величайшем русском писателе… Достать книгу по собственному желанию было невозможно. Помню, что я долго искал, как клада, том лирических стихотворений Пушкина. В то время Пушкина не было в продаже: смирдинское издание (плохое, неполное, на серой бумаге) уже исчерпалось, а анненковское еще не появилось; в моей домашней библиотеке недоставало почему-то одного тома, с мелкими лирическими пьесами, и я знал некоторые из них только по хрестоматии Галахова. Пробел этот просто мучил меня, и я несколько раз, рискуя навлечь на себя гнев В. С-ча, приставал к нему с просьбой выдать мне из библиотеки этот заколдованный том; но инспектор, находя такое стремление к поэзии предосудительным, отказывал наотрез. Уже года через два, учитель русского языка Сергеев – не блестящая, но добрейшая, славная личность – выхлопотал Пушкина для себя, и под величайшим секретом передал его на один день мне. Это был, может быть, один из счастливейших дней моего детства.