Сборник представляет читателю одного из старейших мастеров испанской прозы; знакомит с произведениями, написанными в период республиканской эмиграции, и с творчеством писателя последних лет, отмеченным в 1983 г. Национальной премией по литературе. Книга отражает жанровое разнообразие творческой палитры писателя: в ней представлена психологическая проза, параболически-философская, сатирически-гротескная и лирическая.
I
Если бы я, раз уж все равно ни на что другое не гожусь, решился наконец взяться за столь неблагодарное дело и занялся бытописанием нашей колонии, то, возможно, облек бы повествование в пурпурные одежды историко-сатирической поэмы, как это иногда приходило мне в голову в минуты мрачного расположения духа; замечу сразу, что о последнем банкете пришлось бы говорить особо – как об одном из самых существенных происшествий в жизни общества. По многим причинам тот ужин стал для нас памятным, поистине памятным. Для его описания вполне подошел бы витиеватый стиль местной газетенки, а также гиперболы и иносказания, которыми непременно воспользовался бы наш несравненный диктор Тоньито Асусена, комментируя по радио это важное общественное событие. Достаточно уже того, что самые ответственные лица, то есть мы, собрались, дабы отметить возвращение одного из нас в «лоно цивилизации». Празднество стало бы подлинной сенсацией при общей непролазной скуке нашего существования, даже если бы ему не предшествовали определенные события и не вскрылись некоторые обстоятельства, которые повлекли за собой серьезные последствия. Несомненно, прощальный ужин уже сам по себе представлялся весьма замечательным. Во-первых, управляющий перевозками и грузами любезно пригласил нас, вместо того чтобы принять приглашение самому. Управляющий настоял на своем решении, желая таким образом отблагодарить коллег за бесчисленные знаки внимания, оказанные во время «африканской кампании» не столько ему, Роберту, сколько его супруге. Стоит ли говорить, какое впечатление произвела эта затея – вне всякого сомнения, весьма экстравагантная – на всех и каждого из нас, особенно если учитывать предысторию банкета. Как и следовало ожидать, решение Роберта вызвало всеобщее бурное веселье, в котором, надежно огражденный высоким служебным положением, особенно отличился главный инспектор администрации Руис Абарка, начисто лишенный способности не просто удерживать себя от буйных и оскорбительных выходок и подчиняться нормам – пусть даже не очень строгим, ведь жили-то мы в колонии, – но, черт возьми, по крайней мере не выходить за рамки элементарного приличия, к коему обязывал его занимаемый пост. Даже напротив, чуждый всяческой деликатности, Абарка позволил себе непростительную наглость завести и поддерживать потехи ради учтивый спор с Робертом о том, кто кого должен был приглашать, и при этом искоса поглядывал на публику, от души забавлявшуюся зрелищем, а также произносил фразы, подобные следующей: «Что вы, дорогой друг Роберт! Мы сами должны благодарить за внимание вас, а в особенности вашу супругу. Думаю, что от имени всех собравшихся могу назвать донью Розу истинным даром небес, ниспосланным нам в этой негостеприимной стране. Даже не знаю, как мы станем обходиться здесь без нее. Вы, дорогой коллега, вне всякого сомнения, можете понять, насколько нам будет недоставать вашей супруги». И далее подобные же двусмысленности, которые управляющий перевозками выслушивал с видом уклончивым – не то с тайным удовлетворением, не то с иронией, – иногда углублялся в свои мысли, иногда, держа в руке стакан виски, вежливо возражал на несколько преувеличенные любезности дорогого друга. Роберт тем не менее утверждал – и мы едва сдерживали смех, – утверждал совершенно серьезно, и некоторые из нас просто давились хохотом, что Абарка не прав, удовольствие от общения было взаимным – и даже более того: он и его супруга извлекли из этого общения гораздо большую пользу, нежели остальные; так что, пожалуйста, не надо лишать его удовольствия, и давайте не будем больше спорить: прощальный ужин он оплачивает сам… Тогда Руис Абарка притворился, будто весьма неохотно сдает свои позиции и уступает. А Тоньито Асусена, со свойственной ему назойливостью, вмешался в разговор, вставив какую-то шуточку, не имевшую, впрочем, успеха: никто не обратил на диктора внимания, а сам Роберт воззрился на Тоньито как на мерзкую жабу. Остальные же в душе ликовали, заранее предвкушая обильные смачные комментарии и остроты по поводу предстоящего зрелища. Тем не менее подозреваю, что некоторые, в ком конформизм и покорность общественному мнению еще не загасили искру былого благородства, ощутили стыд, а возможно, и внутренний протест против издевательства, зашедшего слишком далеко. Что касается меня, я держался в стороне (имея на то свои причины) и с удивлением спрашивал себя, каким образом этот субъект, Роберт, о котором много можно было бы сказать, но которого никак не назовешь ни дураком, ни блаженным, ухитряется не замечать окружающей его атмосферы насмешливой почтительности. Странным казалось уже то, что бедняга целый год ничего не подозревал. Недаром утверждают, будто мужья обо всем узнают последними, хотя о себе могу сказать… слишком увлеченный охотой за деньгами или же чересчур занятый собой – а был он высокомерен до чрезвычайности, – Роберт не допускал и мысли, что кто-то осмелится покуситься на его честь, осквернив святилище семейного очага, и уж тем более не замечал всеобщего злорадства сейчас. Я смотрел на управляющего перевозками, раскрыв рот от изумления. Он сидел с каменным лицом, и все же иногда мне чудилось какое-то напряженное и жестокое выражение, а может, грустное и насмешливое. Так или иначе, каменное лицо управляющего было бледно. Хотя, возможно, это всего лишь фантазии стороннего наблюдателя.
Настал день банкета. Я, как и подобало скромному зрителю, удобно устроился в дальнем конце стола (в нашем обществе мне отводилось малозаметное место, да я и не принадлежу к числу тех, кто из кожи вон лезет, лишь бы выделиться), собираясь, однако, из полумрака внимательно следить за ходом событий; все взгляды были устремлены в центр, где, естественно, восседал губернатор, по правую руку от него королева празднества, а дальше, и это уже не естественно, а, напротив, возмутительно и неслыханно, несчастный паяц Тоньито Асусена – подумаешь, какой-то там диктор! С другой стороны расположился организатор банкета, управляющий перевозками, а затем, уже без всякой последовательности, прочие чиновники колонии.
Единственной женщиной за столом была жена Роберта. На праздник, или прощальный ужин, устроенный в Кантри-клубе супружеской четою накануне отъезда в Европу, пригласили только мужчин. Вот вам еще одна странность, хотя, если разобраться, такое решение являлось наиболее удачным. Вне всякого сомнения, Роберт прекрасно умел оценивать обстановку и отличался острым умом; созвав «чисто мужское общество», он сразу же устранил множество проблем. Подумайте сами: в колонии семейное положение почти у всех весьма нетрадиционное. Большинство чиновников, повинуясь крайней необходимости, отправляются в добровольное изгнание в Тропическую Африку совершенно одни. И хотя почти всем им – или всем нам, как угодно, – суждено окончить здесь дни, по приезде каждый полагает, что его «кампания» продлится недолго, что это всего лишь временное испытание, необходимое, чтобы скопить кое-какие средства, поправить дела и начать новую жизнь; но проходят месяцы, затем годы, письма домой, а с ними и денежные переводы становятся все реже, и постепенно появляется в колонии – конечно, никто из нас не впадает в ту крайность, в которую впал Мартин, этот странный и пренеприятный тип, сгинувший среди черного сброда, – потомство смешанных кровей, результат отношений почти постоянных, но официально не признанных и не принятых. Короче говоря, все мы здесь «чисто мужское общество». С другой стороны, жены тех, кому волей-неволей пришлось тащить за собой семейство, обычно ведут себя в Африке с глупым несносным высокомерием, ничего, кроме смеха, не вызывающим, если принять во внимание обычную участь этих королев в изгнании – нищету и лишения, а порой и соперницу низкого происхождения, ни в какое сравнение не идущую с культурной, образованной и в высшей степени достойной половиной какого-нибудь достославного обманщика. Так что, попав в общество чванливых куриц, очаровательная донья Роза Г., супруга управляющего перевозками, очутилась не в лучшем для себя окружении – отчасти по причине зависти, которую вызывали ее наряды, красота, манеры и так далее, отчасти же потому, что – нельзя этого не признать – слухи распространяются быстро, а для завистников нет большего удовольствия, чем возвысить себя, очернив чью-либо безупречную репутацию… Пригласить только мужчин, несомненно, означало избежать многих осложнений и обид или свести их до минимума; что и говорить, разумная мера.
Впрочем, нашу очаровательную Розу мало трогали слухи и сплетни и совершенно не интересовало, «что скажут люди»; она уже не раз доказывала самое что ни на есть решительное презрение к чужому мнению. Роза восседала перед нами, по правую руку от губернатора, сияющая и счастливая, такая же свежая, как цветок, именем которого ее назвали. Восхитительная самоуверенность! Сияющая и счастливая, она блистала и царила среди нас, осененная властью и покровительством нашего почтенного губернатора. Слов нет, момент был волнующий даже для тех, кто, подобно мне, довольствовался ролью скромного статиста в этом театре абсурда. Уже стемнело, и землю окутал прохладный сумрак, большую часть года дающий людям желанный отдых от адского дневного пекла. Мы сидели в темноте; чернокожие слуги клуба двигались по террасе, неслышно ступая босыми ногами; внизу, на площади перед клубом, сгрудилось стадо уснувших автомобилей. Из глубины сельвы время от времени доносились пронзительные вопли обезьян, заглушавшие неумолчное пение бесчисленного лягушачьего хора; а в порту, совсем рядом, черной громадой возвышался силуэт корабля «Виктория II», который отчалит на рассвете, увозя от нас Розу и ее счастливого супруга…
Ужин начался в полном молчании, в обстановке несколько таинственной и, хотя за столом росло напряженное ожидание, проходил совершенно мирно, пока не подали десерт. Огней зажигать не стали, чтобы избежать нашествия назойливых насекомых; довольствоваться приходилось отсветами далеких фонарей, вокруг которых вились тучи мошек и бабочек. Мы ели, говорили мало и вполголоса, но во всем ощущалось скрытое волнение. Все ждали, ждали с нетерпением, что произойдет нечто необычное. В противном случае мы сочли бы себя обманутыми – и поэтому почувствовали даже некоторое облегчение, когда подали кофе, задымились сигары и бомба наконец-то взорвалась, да еще как!
II
Да, откровение Роберта обрушилось на нас как удар, способный уложить даже быка. Его потрясающая речь оглушила всех. В душе многих начинала зреть досада на жестокую шутку, как зреет прыщ на теле; еще бы, ведь десерт, который пришлось проглотить за ужином, костью застрял у нас в горле. Когда на следующее утро миновало первое оцепенение и рассеялись винные пары, отупляющие мозг, виденное и слышанное показалось людям просто невероятным; мы ходили подавленные и жалкие, как побитые собаки. К вечеру намеки и недомолвки сменились открытым обсуждением случившегося, и уж тогда каких только удивительных вещей мы не наслушались! Но, как это ни странно (я весьма опасался грубых эксцессов), ярость в адрес Розы, ту самую необузданную ярость, которой накануне дал волю Руис Абарка, испытывали отнюдь не все. Казалось, на голову этой женщины падут самые страшные проклятия и оскорбления, но ничего подобного не произошло. Женское вероломство, со вздохом признанное нами, не вызывало такого чувства протеста, как злая шутка Роберта. А ведь негодяй, думали мы, сейчас издевается и смеется над нами, причем смеется последним. Долгие месяцы все полагали, что обманывают его, и вот сами оказались обманутыми; многие просто выходили из себя, задыхались от гнева при одной лишь мысли об этом. Да, действительно, поведение господина управляющего перевозками и грузами нелегко было переварить; чего стоило только воспоминание о том, с какой возмутительной легкостью – а вернее, с каким холодным цинизмом – раскрыл он свои карты, оказавшись подлым сводником, грязным сутенером. Одно это воспоминание будило гнев и запоздалое возмущение, причем возмущало не столько само открытие, сколько жестокая насмешка. Ах, господин управляющий перевозками! Неплохо вы с нами управились! Нашлись, однако, и такие (и число их росло), которые уверяли, будто давно заподозрили неладное, имели некое тайное предчувствие и (ну конечно же!) предвидели, чем закончится дело, хотя благоразумия ради хранили свои догадки про себя. Другие глупцы весьма кстати изощрялись, строя планы ответного удара. Раздались даже упреки в адрес губернатора, чья недостаточная бдительность позволила этим двум мошенникам (грязным мошенникам) спокойно скрыться, не получив по заслугам; можно было бы по крайней мере постараться, чтобы кусок, который они отхватили, встал им поперек глотки.
Тем не менее следует отметить, что люди, настроенные трезво, выслушивали возмущенные излияния сдержанно, если не с иронией, и что мы почувствовали облегчение, когда в половине шестого Тонио завершил свою ежевечернюю передачу словами: «На этом ваш покорный слуга Тоньито Асусена прощается с вами», ни словом не обмолвившись о сенсации, занимавшей все умы и дававшей пищу
Гораздо больше расположенный послушать, что говорят о вчерашнем скандале, чем работать, я допил кофе и пошел на службу. Моя контора находилась в нижнем этаже Правительственного дворца, напротив Пласа-Майор, туда-то я и направился. Солнце поднялось уже довольно высоко, но утро стояло чудесное, ясное, без той утомительной яркости, которая делает невыносимым полдень. Шагая вдоль берега неухоженного ручейка, пробираясь сквозь стайки голых ребятишек, копошащихся в пыли возле лачуг, огибая кучи мусора, облепленные мухами, я, как и каждый день, подвигался к Имперскому проспекту и Пласа-Майор (лучше уж пойти короткой, хоть и менее приятной, дорогой, чем делать крюк и обливаться потом); я уже миновал дом Мартина, поздоровался с хозяином, получил в ответ обычное приветствие в виде невнятного мычания и едва заметного взмаха руки из гамака, как вдруг мне пришло в голову – замечательная мысль! – выяснить, не просочились ли вести о вчерашнем происшествии за пределы так называемых официальных кругов колонии, а если просочились, то в каком виде. Мартин и принадлежал, и не принадлежал к официальным кругам; он пребывал в своего рода лимбе. Вне всякого сомнения, старик был одним из первых европейцев в колонии. Каждый из нас, приезжая, уже заставал его лежащим в гамаке… Он давным-давно жил в хибарке из зеленых досок. Компания платила Мартину деньги, хотя и очень небольшие, так как в бюджете он фигурировал как помощник координатора. Прежде эта должность имела какой-то смысл, но теперь, когда пост координатора был ликвидирован, старику не оставалось ничего другого, как лежать в гамаке, похожем на огромную паутину, подвешенную к двум столбам, которые подпирали цинковую крышу. Итак, я остановился, вежливо отступил на шаг и, положив руку на источенные жучком перила, осведомился, не знает ли он чего-нибудь про вчерашний скандал. «Вчерашний скандал?» – переспросил Мартин бесстрастно, не выпуская трубки изо рта. Я пояснил: «Ну да, вчерашний скандал на ужине в честь управляющего перевозками». Старик затянулся и медленно произнес: «Что-то об этом говорили там внутри, но я не разобрал». «Там внутри» означало: в зловонном полумраке дома, где кишмя кишело многочисленное семейство – вечно занятая по хозяйству старуха с отвисшей грудью и огромными ножищами, светлые пятки которых сверкали при ходьбе, а также мальчишки и девчонки всех возрастов. На их черных лицах сияли голубые глаза Мартина, а вокруг лица мелким бесом вились рыжеватые волосы, поседевшие у старика и вновь расцветшие на круглых вертлявых головенках его детей… Ничего себе – не разобрал! И о чем только думает этот блаженный! Дремлет себе в гамаке, с трубкой в зубах и только краем уха слышит, что болтают на своем языке родственнички и дружки; может, какой-нибудь слуга из клуба уже поведал им все, опершись на перила, пока старуха стирала белье под пышной банановой пальмой. Он действительно толком не разобрал, да и теперь не задавал вопросов, что заставило меня воздержаться от дальнейшей беседы. Странный тип! Не отпускает меня и молчит. Сейчас повернусь к нему спиной и пойду своей дорогой. Но вместо этого я продолжал выпытывать: «А что скажете про нашего уважаемого управляющего перевозками, хорош оказался, а?» И тут Мартин возьми да и скажи: «Бедный человек!» Какой нелепый ответ! Я посмотрел на него и – что еще оставалось делать? – «Ну ладно, Мартин, всего хорошего» – отправился дальше. Чудной старик!
Однако добраться до конторы мне было не суждено, поскольку, проходя мимо кабачка Марио, я увидел, что там, перед батареей бутылок и консервных банок, собралась большая часть моих коллег. Соседство кабачка всегда являлось сильным искушением
«А знаете… – вмешался я, отчасти чтобы спасти бедного шута, так как подобные комедии действуют на меня угнетающе, – попробуйте угадать, что сказал наш выдающийся коллега Мартин по поводу проходимца Роберта?» И поведал им, как этот престранный субъект, заросший бородой, словно нищий, с трубкой в зубах, воскликнул «бедный человек!» и не произнес ни слова больше. «Бедный? – захохотал кто-то. – Вот именно, бедный!» И снова всколыхнулась волна гнева при мысли, что подлый обманщик не побрезговал ограбить своих товарищей, обогатиться за их счет, как будто ему было мало заработанных денег. «Так он сказал, „бедный человек“? Этот Мартин совсем свихнулся». «Он блаженный, – добавил я, – и витает в облаках. Но что самое удивительное – это быстрота, с которой распространяются слухи. Валяется в своем гамаке, по уши в грязи среди черного сброда, а знает гораздо больше, чем могло бы показаться. Я уверен, что аборигенам известно о нас очень многое; не такие они идиоты, какими кажутся. А мы под взглядами сотен черных глаз знай себе разыгрываем занимательный спектакль. Скорее всего, негры все понимали с самого начала и корчились от смеха, наблюдая, как Роберт преспокойно обводит нас вокруг пальца». «Бруно Сальвадор вот тоже догадался, – насмешливо уточнил Смит Матиас. – Бедный человек! Забавно. Он как раз сейчас развлекается с красоткой на наши денежки. Разбойник! Бедный человек!» – повторял Матиас, поджав губы и закатив глаза.