Свет над землёй

Бабаевский Семен Петрович

Удостоенный Государственной премии роман «Свет над землей» продолжает повествование о Сергее Тутаринове и его земляках, начатое автором в романе «Кавалер Золотой Звезды». Писатель рассказывает о трудовых подвигах кубанцев, восстанавливающих разрушенное войной сельское хозяйство.

Книга первая

1

Лето было сухое и знойное, и ледники в горах начали таять уже в первых числах июня. Из ледниковых расщелин, как из-под пресса, сочились холодные, стеклянно-чистые струи, билась по ущельям вода, плясали на каменистых выступах гребешки пены, и говорливые речонки, блестя и извиваясь, неслись в отлогую долину.

В долине текла Кубань, река быстрая и ненасытная, никакие горные стоки не могли переполнить ее берега. Тогда на помощь ледникам пришли грозы, — каждый день темнело небо, и над горами высоким заслоном вставали синие-синие тучи. Ночью бушевали ливни с ветрами, долина наполнялась страшным клокочущим рокотом, и Кубань, почуяв силу, заиграла шумно и весело — по всему верховью реки открылось половодье.

Только тот и сумеет представить себе это грозное и красивое зрелище, кому хотя бы однажды довелось с возвышенности наблюдать разлив Кубани… Что тут делается в этакую пору! С чем сравнимо увиденное? Все что угодно может прийти на ум, но только никто не скажет, что перед ним течет река… Вырвавшись из ущелья, волна за волной с шумом устремляются во все стороны — ищут берег, а берега уже давно нет, и тогда вода заливает все на своем пути. Там, где еще недавно зеленел остров и мирно маячил пышный ясень, стоит озеро, а от ясеня осталась одна лишь торчащая шапкой верхушка, и сидит на ней орел, угрюмый и злой; там, где росли кустарники, оплетенные хмелем, всегда полные птичьих выводков, образовалась стоячая заводь, — плавали по ней, как чашечки, крохотные гнезда, а на мелководье охотились за рыбой гордые цапли; там, где еще вчера размашистым крылом темнели камыши в пойме, сегодня уже нет ни поймы, ни камышей — все затоплено водой.

Лучше всего был виден разлив из Краснокаменской. Станица стояла на каменистом берегу, как на карнизе, и сюда рвались буро-серые гребни, силясь с разбегу выскочить на отвесную скалу и захлестнуть улицу. В этом месте река не шумела: она и яростно стонала и зло смеялась. Под ее ударами валились подточенные кручи, — казалось, вздрагивал и охал весь каменистый берег. Но как ни могуч был поток, а подняться на карниз не мог и только причинял вред щурам, заливая их норы, — тьма-тьмущая обескураженной птицы с писком и криком металась над рекой.

Реке не было никакого дела до того, что плакали щуры, что падали кручи, — она легко и беспечно мчалась мимо станицы, унося все, что только попадалось ей под руку. Там на ее пути повстречалось бревно — давай сюда и бревно, и уже качается оно по быстрине серой лентой; там возница заехал в реку и собрался налить в бочку воды, но зазевался — и уже доски и солома, лежавшие на возу, а затем и бочка и даже кусок полости понеслись по Кубани наперегонки, только их возница и видел; там как бы мимоходом волна слизнула у берега лодку, подбросила, покружила, а потом рассердилась, опрокинула и закачала по бурунам; там, играя, вывернула из земли толстое дерево, и огромная зеленая куща то вставала над рекой, вскинув, как гриву, взлохмаченные ветки, то снова падала, а затем поднимала корневища, — черные и длинные плети размашисто били по воде; там в страшном гневе оторвала кусок моста, и он летел по быстрине, покачиваясь и поднимая сваю, точно руку; там ни с того ни с сего затопила луг, легко и быстро подняла копну, да так легко и быстро, что какой-то нерасторопный заяц не успел даже проскочить на сушу, — плыла, покачиваясь, копна, а на ее вершине, как бы на посмешище людям, сидел заяц: грустными, полными страха и отчаяния глазами смотрел он по сторонам, и его настороженно поднятые уши мелко-мелко вздрагивали…

2

Было воскресенье. Сергей и Ирина Тутариновы тоже смотрели разлив Они вышли за Рощенскую, спустились к берегу и решили искупаться. И только разделись и сложили под кустом боярышника одежду, как вдали, за солнечным пояском, перекинутым с берега на берег, показалось что-то темное, похожее на войлочную шляпу с махорком. Когда же она проскочила искрившийся на воде поясок, то оказалось, что это была вовсе не шляпа, а копна сена, а на ее шпиле серел не махорок, а заяц.

— Сережа! — крикнула Ирина. — Посмотри, какое чудо!

— И примостился, чертенок раскосый!

— Несчастный! Сережа, давай его спасем!

— Да ты что? Как же мы…

3

Еще засветло у станичного Совета было людно и шумно. Подкатывал, весь в пыли, грузовик, и первыми из кузова выскакивали мужчины, а за ними, подбирая подолы юбок, со смехом и криком слезали женщины. «Подсобите, окаянные!» — «Эй, кум, дайте ж вашу руку!» — «Хоть сразу две!» — «А Глаша какая тяжелая!» — «Эй ты, здоровило, обниматься нельзя!» — «Держите меня!» Шутки и веселые возгласы долго разносились по площади. Подлетала к самому крыльцу тачанка, кучер осаживал горячих, в мыле, коней, и приезжие, важно сойдя на землю, отряхивали рубашки, картузы и направлялись в Совет. Гремела по улице линейка, и слышался хор высоких и дружных голосов, — очевидно, какая-то делегация нарочно въезжала на площадь с песней.

Гостей встречал председатель Родниковского стансовета Никита Никитич Андриянов, худощавый старик в сером костюме и при галстуке, — и костюм, и галстук он купил еще в прошлом году и надевал их только в особенных случаях. Вид у него был важный, взгляд маленьких слезливых глаз озабоченно-ласковый. Стоял он у подъезда; его лысая голова была смазана каким-то жиром, отчего редкие волоски прилипли к темени и блестели. Поглаживая куце подрезанную бородку, Никита Никитич хозяйским взглядом посматривал на приезжих, одинаково приветливо улыбался и прибывшим в грузовике, в тачанке и какому-нибудь верховому, незаметно подъехавшему к Совету, как бы говоря этой улыбкой, что он, председатель стансовета, очень обрадован, и тут же, желая показать свое уменье встречать гостей, для всех находил самые вежливые слова.

Подъехали на грузовике беломечетинцы, и Никита Никитич уже поднял руку и крикнул:

— Здорово булы, орлы Белой Мечети!

— Доброго здоровья, Никита Никитич! Мы не опоздали?

4

По лесистому ущелью, ведущему в Родниковскую, проезжали три всадника. Лошади у них приморились и шли неторопливым шагом; было видно, что путники возвращались из дальней поездки. Впереди на низкорослом коне, еще весело державшем голову и пугливо косившемся на кусты, ехал секретарь райкома Николай Кондратьев. Сидел устало, несколько боком, как обычно сидят всадники отдыхая, и рука его, державшая поводья, опиралась на луку высокого казачьего седла.

Второй всадник — редактор районной газеты «Власть Советов» Илья Стегачев, большеголовый и глазастый парень, с худым и горбоносым лицом, узкоплечий и такой же поджарый, как и его тонконогая, горской породы кобыла.

Следом за Стегачевым, немного приотстав, ехал заведующий конефермой Андрей Васильевич Кнышев — в кудлатой шапке и в бурке, такой длиннополой, что она спадала коню на хвост, — тот самый Кнышев, о котором на собрании было сказано: «А Андрей Васильевич Кнышев — чем не академик?»

Андрей Васильевич был уже старик, но в седле держался браво, как только могут это делать опытные конники, хорошо познавшие все приемы верховой езды. Был он знаменит в районе тем, что вырастил новую породу горской лошади, дав ей имя «Кнышевский скакун», за что и удостоен был звания Героя Социалистического Труда. Его конь шел мелкой иноходью. Андрей Васильевич, в косматой шапке и в бурке с острыми плечами, чуть-чуть покачивался в седле. Всадник и конь красиво рисовались на фоне темного леса.

Дорога спускалась в ложбину, под копытами затрещали мелкие камни. Кондратьев, короче подобрав поводья, легонько подбодрил каблуками своего коня.

5

По оживленному шуму и выкрикам: «Закругляйся!», «Не словом, а делом докажешь!», «Женщинам дайте, слово!» — Кондратьев понял, что собрание подходило к концу. Он остановился поодаль от президиума, возле молодежи, сидевшей гурьбой на дрючьях. Ему хотелось послушать выступление издали. Здесь было темно. Какой-то чубатый парубок, похожий на драчливого петуха, обнимал девушку и мешал ей слушать. «Андрюша, не балуйся! — шептала девушка. — Ой, какой же ты несознательный! Слушай, что дядько Хворостянкин насчет лесополос говорит…» Кондратьев улыбнулся и подумал: «Так, так его, — бей на сознательность». Затем, с трудом сгибая колени и чувствуя тупую боль в суставах, он расстелил пиджак и сел, привалившись к изгороди. В соседстве с ним, по-горски поджав ноги, сидели два старых казака, в бешметах и в кудлатых шапках.

— Петро Спиридонович, — сказал один, — а какой тебе год?

— От рождества пошел седьмой десяток, — ответил сосед.

— Многовато… Как и мне.

— Это ты насчет чего?

Книга вторая

1

Весна и начало лета в верховьях Кубани чаще всего выдаются дождливые. Бывает в иной год, что в июне никто не знает такого дня, чтобы в горах не гремел гром. Обычно с рассветом над станицей — ни облачка; солнце подымается из-за лесистого холма и заливает все вокруг таким слепящим светом, что глазам больно смотреть; воздух стоит тяжелый, горячий — душно даже в тени, а уже к обеду все небо захмарится и с долины повеет приятной дождевой свежестью. К ночи же непременно польет такое, что по улицам встанет вода, загремят потоки и зашумят, как в бурю, сады.

Земля теплая и сырая, сады матово-сизые, листья в бисере росы. Еще не всходит солнце, а вся степь с ее частыми курганами и пригорками уже охвачена белым паром: он лежит упругими волнами, и если посмотреть в такое утро с горы, то покажется, будто станица, со всеми своими садами и крышами строений, чуть покачивается и плывет в облаках…

Иной день обойдется и без дождя, но к вечеру, когда потухнет заря и по-ночному тревожно заговорят на перекатах вспененные реки, по темным, еще в лужах, улицам зажгутся огни, — где-то над перевалом засинеет небо и вместе с запахом трав и влажным ветром долетит в станицу глухой, но уже близкий отзвук грозы.

В один из таких вечеров по освещенным огнями улицам Родниковской проехала «Победа». И забрызганные бока, и залепленные жидкой грязью фары свидетельствовали о том, что пришла машина издалека и по нелегкой дороге. Объезжая лужи, она с трудом выбралась на край станицы и остановилась возле двухэтажного здания с красочной вывеской, изображавшей лошадиную голову; ниже — крупная надпись: «Красный кавалерист».

Из машины, пригибаясь в дверцах, вышел Николай Петрович Кондратьев, с непокрытой головой, в рубашке с расстегнутым воротом и в сапогах, тоже испачканных грязью. Поправил под поясом рубашку, взглянул не то на лошадиную голову, не то на лампочку, висевшую под вывеской, и пошел в дом.

2

Дождь умолк поздно, утих и ветер, и тучи быстро и легко поднялись и разошлись, как бы давая понять, что свое дело они сделали, все запасы воды сбросили на землю и теперь могут гулять в небесах. Поэтому и утро пришло солнечное и небо стояло чистое и голубое. Затем установилась погода сухая и жаркая, и хлеба созрели в каких-нибудь два-три дня.

Бригадные станы еще безлюдны, на расчищенные и смоченные водой тока только что привезены весы, а в наскоро сделанном балагане поселился весовщик. По исправным, подчищенным дорогам еще не пылят с зерном грузовики и не рябеют по жнивью копны, а уже во всем — и в обилии желтых красок, и в знойном небе, и даже в той особенной, неповторимой тишине, которую нарушают лишь жаворонки, — уже чувствуется близость косовицы…

Вокруг оранжевых клеток пшеницы появились светлые пояса обкосов, и к ним, желая занять место поудобнее, хвостатыми птицами слетелись комбайны, подъехали водовозки, брички с горючим. Туда же, меняя стоянку, направились тракторные бригады со всем своим хозяйством — с походной кузней, с кухонным скарбом, с железными бочками и с плугами, у которых лемехи так начищены землей, что блестят зеркалами.

Солнце клонилось к закату и жара начинала спадать, когда перебрались поближе к хлебам и знакомые нам вагоны с белыми занавесками на окнах. Они остановились возле дороги. Всякий раз на новом месте было много неотложных дел, и трактористы, привыкшие к переездам, без лишних слов начали «обживать» летнюю стоянку; кто помогал поварихе сооружать печку, кто рыл погребок для горючего, кто осматривал машины, еще дышащие теплом.

Григорий и учетчик-радист Ванюша находились в вагоне. Надо было подготовить проект социалистического договора, записать обязательства рулевых, и тут Григорий долго мял чуб и хмурил брови.

3

На исходе жаркого дня, как бы по команде, то там, то здесь трактористы потянули комбайны, уже с подцепленными хедерами, с вертящимися крыльями и с натянутыми парусами; подъехав к обкосу и медленно свернув с дороги, косогоны с резкими, звенящими звуками врезались в дрожавшую и мягко падавшую пшеницу. Колосья лентой поплыли по парусам, и в ту же минуту на прицепные тележки посыпалась светлая солома. Одна машина прошла всего метров пятьдесят и остановилась; комбайнер и тракторист были довольны пробным заездом…

Между тем дневные краски гасли. Пламя заката охватило добрую половину неба, — снизу выступали багровые, а сверху — розовые и бледно-голубые тона, отчего равнина вблизи горизонта покрылась сизой дымкой. Изменились не только краски, но и звуки: они казались не такими протяжными и отчетливо-звонкими, какими были днем; рокот машин доносился глухо, точно выходил из-под земли; заметно поубавились птичьи голоса, приумолкли сорокопутки, притаившись где-нибудь под листом подорожника, и только в нескошенном хлебе еще охотнее перекликались перепела, тоже, видимо, готовясь к ночлегу. Огни маячили по всей степи, — иные виднелись слабыми точками, иные красовались жаркими кострами, иные взлетали к небу широкими снопами: то прожекторы автоколонны на Усть-Невинском тракте… И долго еще степь жила и людскими голосами, и гулом моторов, и ржанием лошадей, и цокотом колес; по всему было видно — наступила последняя ночь перед страдой.

Утром, как только солнце высушило росу, повсюду началась косовица. И разноголосая песня машин в утреннем воздухе, песня, которая сливается в один протяжный звук; и блестящие вдали крылья комбайна, забирающие под себя густую щетку колосьев; и желтеющее и все расширяющееся жнивье, рябеющее и снопами, и копнами, и валками соломы, — словом, на что ни взгляни, все радовало сердце хлебороба.

Вот уже более недели находясь в поле, Кондратьев хотя и ощущал в груди то беспокойное чувство, которое было ему хорошо знакомо по прошлым годам, но к песням машин и птиц не прислушивался и на краски летнего пейзажа вовсе не обращал внимания; спал мало, ездил много и все это время был занят практическими соображениями: как бы все сделать так, чтобы Рощенский район убрал хлеб раньше и по качеству лучше своих соседей. Поэтому его больше всего беспокоило не то, как выглядят сто гектаров скошенной пшеницы, поэтически или не поэтически, а то, каково было качество косовицы: нет ли обкосов, не валяются ли колосья в соломе и в стерне, хорошо ли сложены копны и пущены ли по жнивью конные грабли. Подъезжая к стану и видя вороха хлеба, полуторку, подкатывающую задом к весам, колхозников, занятых сушкой и очисткой зерна, Кондратьев думал не о том, бронзой или золотом отсвечивают вороха, а о том, сколько за день вывезено зерна на элеватор и сколько его еще осталось на току, хватит ли людей, не простаивают ли сортировки и веялки, быстро ли нагружают машины и подводы, — не уезжал со стана до тех пор, пока сам не убеждался, что дело тут налажено неплохо.

Круглые сутки по дорогам и жнивью мчатся грузовики с зерном, и Кондратьев, встречаясь с ними, любуется не серыми гривами пыли, встающими над полями, а ночью — не иллюминацией прожекторов; нет, днем и ночью он помнит и думает только о том, чтобы машины, обозы конных и бычьих упряжек непрерывно двигались по многочисленным степным дорогам, напоминая собой пчел, снующих сюда-туда во время самого большого взятка.

4

После знойного дня вечер выдался жаркий, а воздух стоял такой душный и тяжелый, что Федор Лукич, сильно потея и страдая одышкой, не находил себе места ни в доме, ни в палисаднике. Он снял нательную рубашку и несколько раз обливал водой волосатую грудь и седую, низко остриженную голову, но избавиться от духоты не мог. Ему думалось, что в темноте будет прохладнее, и он потушил лампу, склонился грудью на подоконник. Старчески слабое его сердце стучало с перебоями — то учащенно, с острыми коликами, то редко-редко, точно совсем затихая, а дышать по-прежнему было тяжело: не хватало воздуха. В эту минуту все ему было противно. Мысленно он ругал и жену, где-то управлявшуюся по дому, и Евсея Нарыжного, который обещал прийти еще засветло, но до сих пор почему-то не приходил.

«И где его там черти носят? — думал Федор Лукич, держась горячей ладонью за грудь. — Можно было бы и в ночь выехать… Ночью еще удобнее — не лез бы каждому в глаза…»

Задумчивым, полным горечи взглядом смотрел он в садок против окна. В глубине деревьев было совсем темно, листья не шелестели, тишина царила вокруг, и Федору Лукичу виделся под деревом покойник в гробу, — вот таким жарким вечером в саду когда-то умирал его отец Лука Фомич… Воспоминания о смерти отца были вызваны не только темным и грустно-молчаливым садом, а и тем приторно-сладким запахом чебреца, васильков и еще какой-то пахучей травы, которым несло из палисадника… Федор Лукич вспомнил — пучки чебреца и васильков тогда лежали на гробу, синие и густо-голубые, и от этого видения дурманящий запах еще больше стеснял дыхание…

«Это что же, может, для меня те цветы приготовлены?» — думал Федор Лукич.

Затем тяжело поднялся, зажег свет и сел на кровать.

5

Широким и красочно-ярким полем ехал на коне Евсей Нарыжный, и холодный его взгляд был ко всему равнодушен, а на озабоченно-суровом лице не отражалось и тени радости. Он сидел на полстенке, пристроенной вместо седла, спина его горбилась, руки тяжело свисали. И хотя ухо его хорошо слышало и отдаленные звуки моторов и песню жаворонка над головой; хотя глаза его видели комбайны, которые на фоне светло-желтых хлебов выступали своей причудливой формой, и частые копны, которые, как заклепками, усеяли серое жнивье, и молотильные тока с ворохами зерна, — он ко всему был глухим и слепым, ибо голова его была занята совсем иными размышлениями. Ему хотелось уже сейчас представить себе картину того, как он будет разговаривать с колхозниками на бригадном стане или в поле и как люди начнут подписывать то письмо, которое лежит у него на груди, под рубашкой. Бумага шелестит, щекочет тело, а Евсей, попустив коню поводья, низко склонил голову и задумался.

«И что-то у меня в голове ничего не вмещается, — размышлял он, прислушиваясь к шелесту бумаги под рубашкой. — И не могу я себе в уме представить, как все это на деле получится… Этот дряхлый старик поучать мастер, а вот как подойти к людям и с чего начать?.. Человека надо задеть за живое, а чем его заденешь?..»

Возможно, Евсей, подумав еще немного, и нашел бы нужный ответ, но в это время Буланый потянулся к колосьям, оступился и так споткнулся, что чуть было не сбросил через голову седока.

«Не к добру эта спотыкачка», — зло подумал Евсей и всю свою злость тут же сорвал на коне.

— Спотыкаешься, чертяка безногий! Пшенички захотелось, проклятая морда!