Австрийская писательница Ингеборг Бахман прожила недолгую жизнь, но ее замечательные произведения — стихи и проза, — переведенные на многие языки, поставили ее в ряд выдающихся писателей XX века. Роман «Малина», написанный от первого лица, это взволнованный рассказ о незаурядной женщине, оказавшейся в неразрешимом конфликте со своим временем, со своим возлюбленным и сама с собой. Один критик сказал об этом произведении, что в нем отразились все бедствия и катастрофы XX века.
С.
Шлапоберская.
От переводчика
Минуло четверть века со дня трагической гибели замечательной австрийской писательницы Ингеборг Бахман, изведавшей за свою недолгую жизнь (1926–1973) громкую славу и хвалу, но вместе с тем и яростные нападки, и ожесточенные споры о смысле и значении ее творчества. Время, как водится, все расставило по своим местам. Если о Бахман еще и продолжают спорить, то лишь на высоком академическом уровне, как спорят о классиках XX века — Гофманстале и Рильке, Музиле и Кафке. Произведения Бахман — стихи, рассказы, эссе, радиопьесы, единственный законченный ею роман и фрагменты двух неоконченных, переведены теперь на многие языки
[1]
, изучаются в университетах Европы и Америки, о них пишут диссертации, монографии, статьи. Двадцатая годовщина ее смерти (1993) и семидесятая годовщина рождения (1996) были отмечены международными симпозиумами в Риме и Каире, в Брюсселе и Нью-Йорке. По ее роману «Малина» в 1990 году был снят фильм с известной французской актрисой Изабель Юппер в главной роли (режиссер Вернер Шретер).
Ингеборг Бахман часто задумывалась над своим писательским призванием, которое она ощущала как необоримое принуждение, как одержимость и судьбу. Выступая зимой 1959–1960 годов перед студентами Франкфуртского университета с курсом лекций о проблемах литературного творчества, как выступали в свое время Генрих Белль и Гюнтер Грасс, она сказала: «…для писателя существуют прежде всего вопросы, которые, казалось бы, лежат за пределами чисто литературных… Это разрушительные, страшные в своей простоте вопросы, и там, где они не возникли, ничего не возникнет и в произведении». Эти «страшные в своей простоте» экзистенциальные вопросы писательница ставила перед собой в течение всей жизни, и особенно в последние годы, когда было написано и опубликовано самое крупное ее произведение — роман «Малина» (1971).
Ингеборг Бахман родилась в городе Клагенфурте, столице австрийской земли Каринтия. Клагенфурт расположен у границы трех стран — Австрии, Словении, Италии; как вспоминала Бахман, она росла, впитывая предания о добрых и злых духах, бытовавшие среди народов этих стран. Ее отец, Матиас Бахман, был учителем, мать, Ольга, музыкально одаренная женщина, занималась воспитанием детей; в семье, принадлежавшей к протестантской общине Клагенфурта, кроме Ингеборг, старшей, их было еще двое. Начальную школу и гимназию Ингеборг окончила в Клагенфурте в 1944 году, а затем, в 1945-50 годах, изучала философию, психологию, право в университетах Инсбрука, Граца и Вены. В 1950 году она защитила в Венском университете диссертацию на тему «Критическое восприятие экзистенциальной философии Мартина Хайдегтера».
Литературный дебют Ингеборг Бахман состоялся в 1946 году, когда клагенфуртский еженедельник «Кертнер иллюстрирте» напечатал ее короткий рассказ «Паром». Однако настоящий интерес к себе она привлекла своими стихами, которые с 1948 года стала публиковать в венском литературно-художественном журнале «Линкей» и в других периодических изданиях. Как подающий надежды молодой автор, она обратила на себя внимание руководителей немецкого литературного объединения «Группа 47», которое в 1952 году пригласило ее на свои чтения, а в 1953 году, еще до выхода в свет первого сборника ее лирики, наградило собственной премией. Первый сборник стихов Бахман, «Отсроченное время», был издан в конце 1953 года, а летом 1954-ого немецкий журнал «Шпигель» поместил на обложке одного из своих номеров портрет привлекательной молодой женщины и подпись — «Новые римские элегии»: Ингерборг Бахман («Римские элегии», как известно, написал Гете). Далее следовала статья, посвященная молодым поэтам Германии и Австрии, главным образом, Ингеборг Бахман — ее лирику автор статьи назвал «Стенограммой времени». Эффектное сравнение с Гете не было придумано журналистами: критика уже успела объявить Бахман восходящей звездой немецкой поэзии и наследницей ее великих традиций. Это вовсе не означало, что она кому-то подражала, — пройдя школу у классиков, молодая поэтесса словно бросала им вызов поразительной новизной, «первичностью» своих образов; храня чистоту языка, она умела повернуть слово его неожиданной гранью. Растерянность человека в послевоенном мире, попытки осмыслить время и свое место в нем, поиски опоры в любви — таковы были темы Бахман, нередко достигавшие у нее трагического звучания. Вскоре, в 1956 году, появилась вторая книжка ее стихов — «Призыв к Большой Медведице», и молодую поэтессу буквально захлестнула волна славы. Эта слава еще более упрочилась, когда прозвучали в эфире, а затем были изданы радиопьесы Бахман — «Цикады»(1955) и, в особенности, «Добрый бог из Манхэттена» (1958), о любви столь всепоглощающей, что она представляется опасной для общества и должна быть наказана.
В 1961 году выходит в свет первый сборник рассказов Бахман «Тридцатый год». В сущности, это не рассказы в привычном смысле слова, а лирические монологи в прозе. Сама Бахман десять лет спустя говорила об этих рассказах, что «эта проза еще вызвана состоянием стихотворства. Там немало попыток дать фразе такое высокое напряжение, при котором повествование уже невозможно». В рассказах-монологах «Тридцатого года» звучит тема, отмечавшаяся уже в лирике Бахман — тема языка. Кризис языка как средства для выражения мысли, его беспомощность отражают кризис мира: только изменив язык, можно изменить мир, — эти идеи сформировались у Бахман под влиянием философии Людвига Витгенштейна и занимали ее до конца жизни. «Если бы у нас было Слово, был язык, нам не понадобилось бы оружие», — заявила она в одной из своих франкфуртских лекций.
МÁЛИНА
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Иван
— Родился в 1935 году в Венгрии, в г. Печ (бывший Фюнфкирхен). Уже несколько лет живет в Вене, имеет постоянную работу в одном из зданий на Кертнерринге. Дабы не ставить под удар Ивана и его будущее, назовем это учреждение Институтом крайне необходимых дел, поскольку оно занимается финансами. Это не «Кредитный институт».
Бела, Андраш
— Дети, семи и пяти лет
Малина
— Возраст на вид определить трудно, в настоящее время — полных сорок лет, автор некоего «апокрифа», которого в книжных магазинах уже не найти, несколько экземпляров были проданы в конце пятидесятых годов. Из соображений маскировки — государственный чиновник класса А, состоит на службе в Австрийском военно-историческом музее; законченное высшее образование по истории (основная специальность) и по истории искусства (дополнительная специальность) дало ему возможность поступить в музей и занять там видное место, где он добивается успеха, не суетясь, не привлекая к себе внимания вмешательством во что-либо, честолюбием, какими-то требованиями или дерзкими помыслами об усовершенствовании заведенных порядков и служебной переписки между Министерством обороны на Набережной Франца Иосифа и Музеем в Арсенале, который, не будучи особенно заметным, относится к самым достопримечательным учреждениям нашего города.
Я
— Австрийский паспорт, выданный Министерством внутренних дел. Заверенное свидетельство о гражданстве. Глаза кар., волосы белокур., родилась в Клагенфурте, далее следуют даты и профессия, дважды зачеркнутая и надписанная сверху, адреса зачеркнуты трижды и сверху аккуратным почерком написано: Проживает по Унгаргассе, 6, Вена Ш.
Время
— Сегодня
***
Только над тем, как обозначить время действия мне пришлось хорошенько подумать, ведь сказать «сегодня» для меня почти невозможно, хоть мы и говорим ежедневно «сегодня», да и не можем не говорить, но когда люди сообщают мне, например, что намечено у них на сегодня — о завтра и речи нет, — взгляд у меня делается вовсе не рассеянным, как часто полагают, а, напротив, очень внимательным, от смущения, настолько безнадежно мое отношение к «сегодня», ибо пройти через это «сегодня» я могу лишь в сильнейшем страхе и безумной спешке, и в таком же страхе о нем написать или просто сказать, что происходит, — ведь то, что пишется про «сегодня», надо бы сразу уничтожать, как рвут, комкают, не дописывают, не отправляют настоящие письма, потому что они про «сегодня» и потому что сегодня они уже никак не дойдут.
Тот, кому довелось однажды написать ужасно умоляющее письмо, чтобы потом его все-таки порвать и выбросить, знает лучше других, что подразумевается здесь под словом «сегодня». И разве не знакомы всем и каждому эти почти неразборчивые записки: «Приходите, если только можете, если хотите прийти, если я вправе вас об этом просить! В пять часов в кафе «Ландтман»!» Или эти телеграммы: «Пожалуйста срочно позвони мне тчк еще сегодня». Или: «Сегодня невозможно».
Ибо «сегодня» — слово, которое вправе употреблять лишь самоубийцы, для всех иных оно решительно не имеет смысла, «сегодня» — просто обозначение любого безразличного для них дня, в том числе и нынешнего, они понимают, что им снова предстоит восемь часов работать или провести свободный день, что понадобится кое-куда сходить, сделать кое-какие покупки, прочесть утреннюю и вечернюю газету, выпить кофе; о чем-то случится забыть, с кем-то встретиться, кому-то позвонить, — в общем, это день, когда что-то должно произойти или, вернее, когда происходит не Бог весть что.
Зато когда я произношу слово «сегодня», дыхание у меня становится неровным, начинается аритмия, которую теперь можно установить даже по электрокардиограмме, правда, ее рисунок не показывает истинную причину — мое «сегодня», всегда новое, гнетущее, — однако я могу представить доказательство этого расстройства, составленное на лаконичном медицинском жаргоне, доказательство того, что у меня предшествует приступу страха, вызывает предрасположенность к нему, метит знаком, расстройства сегодня еще функционального, — так говорят, так думают они, знатоки доказательств. Боюсь однако, что виной всему — «сегодня», слишком волнующее для меня, слишком безмерное, слишком захватывающее, и с этой патологической взволнованностью до последнего дыхания будет сопряжено для меня «сегодня».
Глава первая.
СЧАСТЛИВА С ИВАНОМ
Опять курила и опять пила, сосчитала сигареты — еще две сегодня можно, ведь до понедельника целых три дня, три дня без Ивана. Но через шестьдесят сигарет Иван опять будет в Вене, первым делом он узнает по телефону точное время, проверит свои часы, потом закажет разбудить себя по 00 — они откликаются сразу, после чего мгновенно заснет, так быстро, как умеет только Иван; проснется он от побудки по телефону, полный злобы, которой он каждый раз дает новое выражение, со стонами, воплями, проклятьями, обвинениями. Потом, забыв всю эту злобу, кинется в ванную, чтобы почистить зубы, принять душ, побриться. Включит транзистор и прослушает утренние известия. «Австрия 1, ААП. Передаем краткий выпуск новостей. Вашингтон…»
Но Вашингтон, и Москва, и Берлин — это всего лишь крикливые города, которые пытаются придать себе важность. В моей Унгаргассенляндии их не принимают всерьез или подсмеиваются над такой навязчивостью, как над саморекламой честолюбивых выскочек, — на мою жизнь они повлиять уже никак не могут, ведь это я со своей жизнью влилась в чужую на улице Ландштрассер-Хауптштрассе, перед цветочным магазином, название которого я еще должна узнать, остановилась же я там только из-за того, что в витрине красовался букет невиданно красных чалмовидных лилий, семижды краснее красного, а перед витриной стоял Иван, — дальше я ничего не помню, ибо сразу пошла с Иваном, сперва на почту на улице Разумовского, где нам пришлось разойтись к разным окошкам, он подошел к «Почтовым переводам», я — к «Знакам почтовой оплаты», и уже эта первая наша разлука была такой болезненной, что, встретясь опять с Иваном у выхода, я не вымолвила ни слова, а Ивану незачем было меня о чем-то спрашивать, я ведь не сомневалась в том, что должна пойти с ним дальше, прямо к нему домой, — к моему удивлению выяснилось: он живет всего за несколько домов от меня. Границы были вскоре установлены, ведь нам надо было основать крошечную страну, без территориальных претензий и без настоящей конституции, опьяненную страну, где стоят всего два дома, которые можно найти даже в темноте, при солнечном и при лунном затмении, и я знаю на память, сколько шагов должна сделать от своего дома наискосок через улицу к дому Ивана, я бы могла дойти туда с завязанными глазами. И вот большой мир, в котором я жила до сих пор, постоянно в панике, с пересохшим ртом, со следами удавки на шее, сведен теперь к ничтожно малой величине, ибо этому миру противостоит реальная сила, пусть эта сила иногда — например, сегодня — заключается только в ожидании и курении, дабы не растрачивать ее понапрасну. Я должна, сняв телефонную трубку и раз десять осторожно ее повернув, раскрутить шнур, он запутался, а надо привести его в порядок, на экстренный случай, тогда я смогу, хотя такого случая и нет, просто набрать номер: 72 68 93. Я знаю, что ответить там некому, но для меня это не важно, важно лишь, что у Ивана, в его затемненной квартире, звонит телефон, а ведь я знаю, где у него стоит аппарат, так пусть этот звонок отзовется эхом во всех вещах, принадлежащих Ивану: это я, это я звоню. Меня услышит и громоздкое глубокое кресло, в котором Иван любит сидеть и, случается, минут на пять вдруг задремывает, и шкафы, и лампа, под которой мы с ним лежим, и его рубашки, костюмы, и белье, которое он наверно бросил на пол, чтобы уборщица Агнес знала, что ей надо отнести в прачечную. С тех пор, как я могу набрать этот номер, моя жизнь перестала наконец утекать, я больше не чувствую себя сломленной, не попадаю в безвыходное положение, не двигаюсь вперед, но и не сбиваюсь с дороги, ибо я задерживаю дыхание, придерживаю время, звоню по телефону, и курю, и жду.
Если бы я по какой-либо причине два года назад не переехала бы на Унгаргассе, если бы продолжала, как в студенческие годы, жить на Беатриксгассе или за границей, что позднее бывало так часто, то моя жизнь могла бы принять любое направление и самого важного на свете я так бы никогда и не узнала: что все доступное мне — телефон, трубка и шнур, хлеб, масло и копченая селедка, которую я берегу для ужина в понедельник, потому что ее больше всего любит Иван, или колбаса «экстра», которую больше всего люблю я, — что все это помечено маркой «Иван», исходит от фирмы «Иван». Должно быть, пишущую машинку и пылесос, которые раньше производили невыносимый шум, тоже приобрела и укротила эта хорошая и могущественная фирма, дверцы машин больше не хлопают с такой силой под моими окнами, и наверно даже природа ненароком попала под присмотр Ивана, так как птицы по утрам поют тише и дают мне вкусить второй, короткий сон.
Глава вторая.
ТРЕТИЙ МУЖЧИНА
Пусть Малина спрашивает меня обо всем. Но я отвечаю, не дожидаясь вопроса. Место действия на сей раз не Вена. Это такое место, которое называется Везде и Нигде. Время действия — не сегодня. Времени вообще больше нет, ведь это могло быть вчера, могло быть давно, это может быть опять, быть всегда, кое-чего никогда не было. Для единиц этого Времени, в которое впадают другие времена, меры нет, и нет меры для безвременья, в котором разыгрывается то, что никогда не существовало во Времени.
Пусть Малина узнает все. Но я уточняю: это сны сегодняшней ночи.
Распахивается большое окно, самое большое из всех, какие я когда-либо видела, но выходит оно не во двор нашего дома на Унгаргассе, а на мрачную гряду облаков. Под облаками могло бы простираться озеро. У меня закрадывается подозрение, какое это может быть озеро. Но теперь оно не замерзшее, новогодняя ночь позади, и полный вдохновения сводный мужской хор, стоявший когда-то на льду посреди озера, исчез. А озеро, которого не видно, окаймлено множеством кладбищ. Крестов на них нет, но над каждой могилой клубятся темные испарения, самих могил, досок с надписями не разглядеть. Мой отец стоит возле меня и снимает руку с моего плеча, потому что к нам подошел старик-могильщик. Отец взглядом что-то ему приказывает, и под действием этого взгляда могильщик испуганно оборачивается ко мне. Он хочет говорить, но долго лишь беззвучно шевелит губами, и я слышу только последнюю фразу:
Глава третья
ЖИЗНЬ ПОСЛЕ СМЕРТИ
Малина знает, что я питаю особую слабость не только к дорожным рабочим, но и к почтовым служащим, и по многим причинам. Между тем, мое пристрастие к дорожным рабочим должно бы навлечь на меня позор, хотя я никогда не позволяла себе никаких вольностей, всегда только дружески их приветствовала или на секунду оглядывалась из машины на группу загорелых, до пояса голых, вспотевших на солнце мужчин, которые засыпают гравий, заливают асфальт или перекусывают в полдник. Во всяком случае я ни разу не решилась остановить машину и даже не просила Малину, который знает об этой моей, в сущности, необъяснимой слабости и находит ее понятной, помочь мне завязать разговор с кем-нибудь из этих парней.
Однако моя симпатия к почтальонам свободна от всякой предосудительной примеси нечистых помыслов. Проходит несколько лет, и я уже не узнаю их в лицо, ведь я всегда торопливо, в дверях, расписываюсь на листках, которые они мне подают, расписываюсь часто одной из тех старомодных ручек с чернилами, какие они носят с собой. Кроме того я сердечно благодарю их за экспресс-письма и телеграммы, которые они мне вручают, и не скуплюсь на чаевые. Но я не могу поблагодарить их так, как мне бы хотелось, за письма, которых они мне не доставляют. И все же моя сердечность и восторженность распространяется и на недоставленную или потерянную и подмененную почту. Так или иначе, элемент чуда в доставке писем и разноске пакетов я распознала очень рано, да и сам почтовый ящик в подъезде, в ряду других ящиков, что созданы по эскизам моднейших дизайнеров для опережающей наше время индустрии почтовых ящиков, предназначенных, вероятно, для небоскребов, каких у нас в Вене пока еще нет, и резко контрастирующих с мраморной Ниобеей конца века и просторным парадным вестибюлем дома, не позволяет мне равнодушно думать о людях, которые наполняют мой ящик извещениями о смерти, открытками, где рекомендуют себя галереи и институты, рекламными проспектами туристских фирм, зазывающими в Стамбул, на Канарские острова и в Марокко. Даже заказные письма и те рассудительный господин Седлачек или более молодой господин Фукс бросают мне в ящик, дабы мне не пришлось бегать за ними на почту на улице Разумовского, а денежные переводы, которые заставляют мое сердце то подпрыгивать, то обрываться, приносят мне в такую рань, что я, босая, в халате, всегда готова расписаться за них по требованию доставщика. Зато вечерние телеграммы, если разносчики доставляют их до восьми вечера, застают меня врасплох, в разобранном виде или в процессе нового становления. Когда я иду к двери, один глаз еще красный от капель, голова обмотана полотенцем, только что вымытые волосы еще не высохли, — иду в страхе, что, возможно, это Иван, явившийся раньше времени, это оказывается новый или старый друг с вечерней телеграммой. Как я обязана этим людям, которые, словно сумчатые животные, таскают с собой бесценные радостные сообщения или невыносимые скорбные вести, крутя педали велосипедов, с треском летя вверх на мотоциклах от Сенного рынка, взбираясь по лестницам со своей ношей и звоня у дверей в полной неуверенности, оправдаются ли их усилия, на месте ли адресат и насколько он раскошелится — всего на шиллинг или на целых четыре, в общем, как все мы обязаны этим людям, еще предстоит сказать.
Сегодня наконец была произнесена одна фраза, но не господином Седлачеком и не юным Фуксом, а почтальоном, которого я, по-моему, не знаю, который даже ни разу еще не являлся с поздравлениями между Рождеством и Новым годом и у которого, таким образом, мало причин быть со мной любезным. Сегодняшний почтальон приходит и говорит: «Вы, конечно, получаете только приятную почту, а для меня это тяжкое бремя!» Я возразила: «Да, вам тяжело, но давайте сперва посмотрим, действительно ли вы принесли приятную почту, к сожалению, иногда мне приходится из-за вашей почты страдать, и вы из-за моей страдаете тоже». Этот почтальон если и не философ, то наверняка плут — ему доставляет удовольствие сразу выложить мне сверх двух обычных писем четыре конверта с траурной каемкой. Быть может, он надеется, что какое-то извещение о смерти меня обрадует. Но то, единственное, все не приходит, его все нет, мне и смотреть нечего, а эти четыре конверта я нераспечатанными бросаю в корзину. Будь среди них то самое, уж я бы почувствовала, а этот хитрец почтальон, возможно, меня раскусил, ведь сообщников находишь только среди людей, которых едва знаешь, среди нештатных почтальонов, вроде этого. Я больше не желаю его видеть. Спрошу господина Седлачека, зачем нам понадобился дополнительный почтальон, который едва знает наши дома, едва знает меня, да еще делает замечания. В одном письме содержится напоминание, в другом некто пишет, что прибывает завтра в 8.20 на Южный вокзал, почерк мне как будто бы незнаком, подпись неразборчива. Надо будет спросить Малину.