Смута

Бахревский Владислав Анатольевич

Роман известного современного писателя Владислава Бахревского посвящен Смутному времени – одному из самых страшных и загадочных периодов в истории России.

Книга первая

Русское поле

Беда людей в том, что краток их век. Внуки и правнуки жнут жниву, которой не сеяли. Бывает, вместо пшеницы да ржи дуром прет чертополох. Иные же семена по сто лет в земле сидят. Прорастают злаками ядовитыми, цветами смертоносными.

О чем это присловье? Да все о том же. Кто не знает жизни своих пращуров, сеятелей поля, тот живет мотыльком. Может, и хороша такая жизнь в неведении, да мы – люди! Нет-нет да и призадумаемся: откуда взялись, куда идем, чей воз на нашей взмокшей от пота спине? Какими семенами сеем поле? Чьи семена? Не подменил ли кто наше сетево с отборной пшеницей на чужое, с наговоренным на зло, на худо, на пустоцвет?

Широко поле русское! Ветры над ним веют со всех девяти сторон. Но чтоб рождало поле доброе да великое, одной работы мало. Ему еще любовь нужна. Наша любовь нашему полю.

Царевич Дмитрий

Проснулся румяный, глаза ясные, бровки черные, стрелочками.

– Встала зорюшка-ненаглядушка! Свет души нашей!

И впрямь будто солнце теперь только и взошло: полусонное, в шорохах да в шепотах царство угличского терема встрепенулось, задвигалось, с прискокочкой, с улыбочкой. Еще за миг до пробуждения царевича были все ленивы, упрямы, тупы – и разом сделались смышлены, охочи, ласковы.

Царевич повел глазами по опочивальне от пола до потолка. Усмешка играла на его розовых губах.

– Тут ли я спал всю ночь? – прищуря глаза, спросил Марью-постельницу.

Борис Годунов

Свеча пылала, но свет не мог поглотить теней, черных, шевелящихся. Даже от пламени была тень. Чудилось: то горит двойник белой – черная свеча.

Скрючившись, бочком сидел за печкой в простенке на березовых рубленых полешках правитель Борис Федорович.

Печь скрывала от нескромных взоров куцеватую лежанку. Монастырь потому и Новодевичий, что для дев. Все тут складно, махонько… На лежанке было бы удобнее, но печь днем протопили, и кирпичи, отдавая тепло, жгли нестерпимо. Борис Федорович о жаре и тесноте забывал, слушая речи. Ему бы еще щелочку!..

– Вот тебе денюжки! И тебе столько же! – дружески шептала инокиня Александра. – Всего вашего дела – привести людей. Послужите Борису Федоровичу, и он вам послужит.

Гора лжи

В персидском, цвета зимородка, халате, на персидском ковре перед татарским мангалом с ароматическими углями, с шелковой китайской подушкой под боком, возлежал, щелкая бухарские фисташки, боярин Петр Федорович Басманов.

– Корова коровой и вздыхает-то по-коровьи! Не пускать их больше никого! – Басманов капризничал, и ему были приятны его капризы.

К нему тащатся по колено в грязи, под ветром, под осатанелым дождем, к нему, к новоиспеченному боярину.

Кто самих-то выпекал? Не Борис ли Федорович?! Мерзавцы! Все мерзавцы!

Князь Дмитрий Мосальский, который только что коровьей трусцой утек от опасного Басманова, разговоры свои на ухо шептал. Разразись беда – донесет, свои воровские слова на Басманова навешает.

Царь Федор Борисович

Соловьи свистали. Заря румяней – соловьи нежнее. Уж не громада трелей, а раскрытая беззащитная душа перед всеми-то когтями да клыками… Отец соловьев ждал в апреле, а они чуть не весь май молчали.

Федору Борисовичу захотелось заплакать, но вдруг, как со дна омута, всплыл предутренний его сон.

Будто во всем дворце, во всей Москве, во всей России – он, Федор Борисович, один. И кто-то должен прийти и схватить его. Он бежит и на лугу, в кремлевских своих садах, изнемогши от бега, оборачивается одуванчиком. А по лугу ходит мужик с косой. Коса, как змея, свистит, железное жало ближе, ближе, и вот оно…

– Одеваться! – крикнул Федор Борисович, желая тотчас на люди, чтобы жизнью зажить нехороший сон.

Книга вторая

Марина Мнишек и Вор

Под окнами топотала по-звериному тяжкая человеческая ненависть. Хрустело, ухало, переламывалось. То ли дерево, то ли кости.

– О Россия!

Марина Юрьевна бесстрашно вглядывалась в слюдяной зрачок оконца, пытаясь понять, что же происходит во дворе. В шубе, в шапке, с пистолетами в обеих руках, в комнату вбежал сам сандомирский воевода.

– Марина! Отпрянь от окошка! Не дай господи – выстрелят. Здесь все злые. Вся страна – злая. Спрячься!

Патриарх Гермоген

Рождественский мороз алмазный. Воздух светился и блистал. Патриарх Гермоген, ожидая птиц, радовался красному дню.

Первыми явились голуби.

Гермоген, черпая из сумы полной горстью, метал просо на притоптанный снег.

– Птицу Господь зернышком согревает. Грейтесь, милые! От вашего тепла теплее небу.

И хватило сердца его на весь народ

Вот будто весенние луга, желтые, как цыплята, от одуванчиков, и вот стоит он в этих лугах, а со всех четырех сторон идет волжская вода… Земля убывает, и деваться ему некуда, некуда бежать… Что за немыслимый разлив?! Или воды утекшие вспять пошли? И, не дожидаясь, пока зеленый да золотой островок уйдет на дно, побрел он водой к Нижнему, на кресты Спасо-Преображенского собора.

И не было у разлива конца и края, и была вода темна, и он брал ее в ладонь – не кровь ли? – но на ладони вода была прозрачная…

Он просыпался, вздыхал, радуясь дыханию супруги Татьяны Семеновны, но стоило смежить веки – и опять темная вода без края да сумеречные небеса. Воды было по колено. Утонуть не боялся, а все ж было страшно: ни избы, ни холма, ни леса, ни дерева. И он брел и брел водою, просыпаясь, чтоб набраться крепости в самом себе, и даже спешил в сон, в бесконечную маету разлива. Само сердце ему подсказывало – дотерпи, добреди до берега.

Он снова набирал воды в ладонь, нюхал, ища неведомой разгадки. И показалось ему – пришлые воды, не волжские. Дух другой. Он припускал бегом, чтоб ненароком на берег выскочить, и столбом стоял в отчаянии, потеряв из виду город, кресты соборной церкви… И опять шел, шел, молясь Богу, а потом уж молча… Ни на что не надеясь.

Избрание Михаила Федоровича

После снегопада прежнюю дорогу потеряли, новую накатать не успели. Вязнут в снежном месиве легкие санки. В санках трое, а от лошадей пар, как из проруби.

Недобрым оком глядел окрест, кутаясь в песцовый тулуп, боярин, князь Федор Иванович Мстиславский.

– Пропащий народ! Избенки-то – Господи! – не для себя, для тараканов строят. И живут, как тараканы, друг на дружке. В берлоге у медведя просторней, чем в избе у мужика. Воистину медвежье царство! Полгода как проклятые кус хлеба добывают, полгода дремлют. Приложа к уху рукавицу, в ногах у боярина, с сочувствием и почтением на лице, слушал мудрствования господина его комнатный слуга.

Навстречу двигался обоз, и возница стал тревожно оглядываться. Слуга заворохтался, перебираясь ближе к боярину, чтобы загородить его от нечаянных взглядов. – Сиди! – рыкнул Федор Иванович и нарочито откинул ворот тулупа.

Держава и Пожарский

Как ночь растворяется в свете и становится невидима, как отступают полые воды, обнажив уже зеленую землю, так и ложной лжи ложь истончилась в лучах истины, будто пар.

О русская жизнь! Вчера пропадали и уже пропали совсем, а проснулись утром – светло, крепко, все ласковы, покладисты, над куполами, не погоревшими в дурном огне, – нимб. Вечность.

Была Смута, да и нет ее! Грозный враг пыхнул зеленым дымком, словно волчий табак. Ну какие враги у России, если она себе сама друг?

Князя Пожарского разбудила тишина. То была громадная тишина покойной, прочной жизни. Сердце у князя взволновалось. Он вспомнил, как заплакал, когда вот такая же тишина грянула над Москвою на другое утро после освобождения Кремля.