Не родит сокола сова

Байбородин Анатолий

В книгу сибирского писателя Анатолия Байбородина вошли роман «Поздний сын» и повесть «Не родит сокола сова». Роман посвящен истории забайкальского села середины ХХ века. Деревенский мальчик Ванюшка Андриевский попадает в жестокий водоворот отношений трех предшествующих поколений. Мальчика спасает от душевного надлома лишь то, что мир не без праведников, к которым тянется его неокрепшая душа. В повести «Не родит сокола сова» — история отца и сына, отверженных миром. Отец, охотник Сила, в конце ХIХ века изгнан миром суровых староверов-скрытников, таящихся в забайкальской тайге, а сын его Гоша Хуцан отвергнут миром сельских жителей середины ХХ века, во времена воинствующего безбожия и коллективизации. Через церковные обряды и народные обычаи перед читателем вырисовывается сложная картина жизни народа на переломе эпох.

Родителям, братьям и сестрам посвящаю

А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше.

                                                                                            

Святой апостол Павел

C унылыми летами, скорбными морщинами Иваново детство, померкшее, было, в вечёрошней мгле, ласково, тихо вызревало и милостью Божией становилось ясным и проглядным. Гасло в памяти ближнее, суетное, и утренней зарёй нарождалось дальнее…

1

Во дворе Краснобаевых перед наездом молодых было выметено, языком вылизано до черной, сырой земли. Все прибрано в тесной, сжатой стайками, тепляком, летней кухней, амбаром, опрятной ограде, и даже каменные круги с дырками посередине — ручные жернова, еще недавно без дела и работы брошенные на скотном дворе, сам хозяин Петр Краснобаев, тяжело кряхтя, подкатил к невысокому крылечку и уложил прибавочной ступенькой, чтоб, значит, об круги ноги шоркать, — грязь в избу не носить, чтоб все культурненько, бравенько. Спрятались под крыльцо и под сени вечно торчащие посередине двора плошки для кур и собаки, лопнувшее долбленое корыто, пропали с глаз сани, беспризорно кинутые еще весной с задранными в небо оглоблями. Обнесенный постаревшим, в зелени грибков и сизоватом мху, бревенчатым заплотом, двор подмолодился, подчепурился, как на Троицу, — отметил хозяин, довольный прибором и убором.

И теперь тугой запах рыбьего жира, — настырно ползущий из кухни, потому как всё, даже картошку, жарили на этом самодельном жиру, — забивали чужие, приезжие запахи: празднично и беспокойно веяло далекими краями, приманчиво лежащими за поскотинной городьбой, за буреломными таежными хребтами, за степными увалами; пахло сушками, - их деревенские мужики, угодившие в город, привозили связками, повесив на шею, считая сушки, или по-городскому баранки, наипервейшим гостинцем из города; пахло яблоками – это диво в Сосново-Озёрске видели годом да родом; пахло еще чем-то неясным, смешанным, как в магазине, где по соседству с мылом и одеколоном, с лежащими навалом штанами и рубахами теснятся початые ящики халвы, печенья и конфет; а над всем этим нарядным хороводом запахов вольным ветром летал по ограде и, кажется, даже приплясывал на лету запах надушенной и розово припудренной молодухи. Ванюшка чуял его особо, слоняясь по ограде, обновленной и волнующе чужой, не зная, куда себя деть, снова и снова натыкаясь на этот влекуще чужеродный, может быть, лишь им и уловленный дух приезжей тетеньки, застывая в его певучих струях, игривых перекатах.

Не по-здешнему пухлая в боках и в то же время верткая, — повертче иных деревенских копуш, — то ли еще девка, то ли уже бабонька в сочной спелости, — мельтешила она, раскышкивая кур, меж избой и летней кухней, трясла мелко завитыми, темными кудряшками и расплескивала по ограде голосистый смешок, нездешний, словно заводной, словно купленный в дорогой лавке. Пробегала мимо Ванюшки, так что раздувался подол вольного цветастого платья, выказывая поросшие темной шерстью и выше колен, литые ноги, — парнишке чудилось, будто по ограде мел шелковистый лисий хвост, — улыбнувшись, совала ему горячие творожные шаньги и узористые вафли из сладкого теста и, заговорщицки подмигнув, торопливо окунувшись ночным взглядом в самую глубь Ванюшкиных смущенных глаз, летела дальше, подсобляя матери кухарничать.

1

В день приезда молодых, когда он, волнуясь, путаясь в гачах, краснея от стеснения и натуги, все же примерил брюки, сандалии и белую рубашонку, мать тут же велела все снять, и когда он неохотно стянул с себя обнову, сразу же упрятала ее в сундук, окованный узористым железом, который стоял в горнице между двумя кроватями, покрытый ярким домотканым ковриком. Убрала да еще погрозила пальцем: дескать, Боже упаси без спроса взять. Танька, которой привезли лишь портфель — будто в насмешку, потому что осталась на второй год в первом классе,— со слезами на глазах смотрела, как брат пялил на себя черненькие брючки, а когда мать отобрала их и закрыла в сундуке, наказав, чтоб даже пальцем не касался, злорадно хихикнула. Может, оттого, что гостинец ей не пришелся по душе и молодуха приветила мимоходом, обласкивая младшего братишку, предсвадебные дни Танька дома и глаз не казала, днюя и ночуя у своих подружек: то у Викторки Сёмкиной, то у Будаевой Даримки. Мать сначала отправляла за ней Ванюшку и, обзывая бездомкой, шатуньей, заставляла помогать по хозяйству, но потом в суете забывала и вспоминала, когда в бочке кончалась вода. А тут Хитрый Митрий, удивив Краснобаевых, по просьбе Алексея навозил им на мотоцикле целых три бочки, и вода долой с Танькиных плеч.

Молодуха не глянулась Таньке, и она заглазно дразнивала ее, прохаживаясь по Семкиной ограде, накручивая тощими боками, — вроде, подражая молодухе, – и, собрав губы в куриную гузку, хитровато прищурив глаза, лепетала с присвистом: «Если хотес сладко кусать, надо папу с мамой слусать… Если будес холосё себя вести, то поедес с нами в голод…» Танькины подружки, Викторка с Даримой, со смеху катались по ограде: дескать, ну и артистка… с погорелого театра.

Были гостинцы и меньшой Ванюшкиной сестре Верке, но та с начала лета гостила у тетки в соседней деревне Погромке, и свадьба прошумела без нее. Отцу же молодые привезли фетровую шляпу, матери клетчатую юбку с ремешком и фигуристой бляшкой. Отец лишь покосился на шляпу, выложенную на стол, крякнул, и было непонятно, как он относится к подарку; впрочем, оставшись в горнице наедине со шляпой, примерил ее, повертел на голове и так, и эдак, глядясь в зеркало на комодом

1

Он припозднил родиться и появился на белый свет, будто для последней закатной утехи пожилым родителям, сотворившим его послевоенными хмельными ночами, на победных радостях достав из себя остатную моченьку. Хотя какую же остатную, если за шесть послевоенных лет семья Краснобаевых прибавилась сразу на троих?! Вернулся отец с войны в конце сорок седьмого, тут в добавок к пятерым довоенным пошли один за другим покребыши, поздонушки.

Отцу и матери закатило уже за сорок; отец успел на жизненных и фронтовых проселках растерять добрую половину зубов и до срока поседеть, а мать, одинадцать раз отходив с брюхом, троих похоронив малютками, высохла, сгорбилась, хотя зубы на диво всем сберегла в целости и сохранности — может, от того, что сызмалу жевала серу лиственничную, изо рта не выпускала и шару — испитой чай-заварку; так же вот и глаза не растеряли былую остроту — нитку в иогльное ушко до глубокой старости всучивала сама, без подмоги остроглазых внуков, а уж на волосы, густо-дымные, до пояса, коль пустит на волю, могла позариться иная молодайка, едва наскребающая на затылке кукиш жиденькой кудели. Хотя мать и не жалела себя в работушке, судьба, похоже, берегла ее, скупо тратила, даруя силы поднять на ноги восьмерых ребят, потом еще вынянчить гомонливый табор внучат, вот разве что доля присушила с годами, пригнула к земле-матушке в благодарном и кротком поклоне.

Чадородливая, крепкая на брюхо, но смолоду уставшая рожать, а после семилетнего военного перерыва к тому же и отвыкшая, едва очухалась, родив Татьяну, а уж после Ванюшки заплетала смёртную косу, думала, что и вовсе не поднимется. Но и разлеживаться было недосуг: дом, хозяйство, маленькая Танька, а на отца надежды мало? — запьет, загуляет, всем попустится. Если нехворые, выгуль-девки, отрожав, зацветают розовым бабьим цветом, потом спеют, как ядреные, рассыпчатые картохи — любо-дорого посмотреть, а еще дороже приласкать, то мать после родов и вовсе дошла, высохла, спеклась, так что молока нарожденному едва хватило на три месяца, потом уж Майка, мать-кормилица, выпаивала своим молочком. Недаром же отец и прозвал парнишку: Иван — коровий сын. Но это был не последний глоток горько-соленой водицы, какой матери пришлось испить на уклоне бабьего века, и без того маятного при эдакой ораве и бражном мужике, крутеле белого света. Как принесли ей чадушко на погляд, как сквозь горячечную мглу, долго после родов застилающую глаза, высмотрела она заморенное тельце, с тыквой на тонюсенькой шейке, а перво-наперво, с шестью пальцами на обеих руках и ноге, — так сгоряча и с горя возьми и брякни: «0-ой, девки, несите!.. неси-ите его назадь, такого мне и на дух-то не надо. Хватит, нарожалась…»

1

Иван Житихин, после горьких материных родин ставший Ванюшке крестным отцом, лесничил на дальнем кордоне у отрогов Яблонова хребта, и жил с семьей в вершине речки Уды, что в полсолнца тихого конного хода от деревни по проселку вдоль старомосковского, еще царского тракта, давно брошенного, притаенного в дебрях сиреневого иван-чая, шиповника, ерника и осинника, с обрушенными мостами и полусгнившими бревенчатыми настилами по сырым и топким гатям. Ванюшка, когда уже отец лесничал на удинском кордоне, играл с сестрами Танькой и Веркой на этом старинном тракте, изображая царя: скачет он верхом на палочке, стриженная голова увенчана короной – венком из березовых листьев, а сестры, деревенские, мужички, низко кланяются царю Ванюшке, и тот милостиво одаривает их царским гостинцем – спелой земляникой.

Работавший заготовителем в «Заготконторе», отсидел Иван два года, можно сказать, за Петра Краснобаева и его тогдашнего товарища, начальника конторы Исая Самуилыча Лейбмана, и хотя тяжело пережил беду, какая свалилась на его голову непутную, но зла не помнил. На отца сердца не держал — сам грешен, у самого рыльце в пушку, — пил задарма, гулял. Конечно, вышло как в поговорке: Исай с Петром украли поросенка, указали на гусенка, но уж как вышло, так и вышло; после Иван не вспоминал ни «Заготконтору», ни годы тюремной отсидки, словно выкорчевал из души былое грешное и спалил на одиноком таежном костре. Отсидел, вернулся, потерся в деревне, да и укочевал на лесной кордон. Одна печаль – хворую жену схоронил.

Наезжая в деревню по харчи, Иван, жалеющий Аксинью, сестру свою, и с потешной важностью относящийся к своему крестному отцовству, сроду не забывал подвернуть в краснобаевский двор. Для Ванюшки солнце пасхально играло даже посреди крещенской стужи, когда в краснобаевскую избу шумно вваливался кока Ваня. Привозил сродник удинских ленков и хариусов, а девчушкам, и наособину малому крестничку, — заячьи гостинцы: то одарит туеском земляники, коей жалко лакомиться — столь душиста и приглядиста, нюхать бы да зариться умильным глазом, – то накопает луковиц лесной саранки, а то сунет затейливую деревянную игрушку. Видимо, тянучими зимними вечерами, да и летом урывая часок-другой от страды, резал из податливой осины полуконей-полулюдей – Полканов, как прознал Ванюшка позже, – либо диво-птиц с бабьими, лупоглазыми лицами, а чаще лешаков – сам с вершок, бородища до ног – и прочую таежную чудь. А то, бывало, привезет тальниковых свистулек берестяной короб, так даже и сёмкинской и будаевской братве отвалится, и свист потом гуляет на всю улицу Озерную. И благо, что ребятишки обычно теряют свистульки или выменивают их на другую улицу, а то бы ни сёмкинским, ни краснобаевским, ни будаевским соседям долго не было б житья от разбойничьего посвиста. Отец, у которого и без того частенько ныла похмельная голова, от свиста и вовсе раскалывалась пополам, обложил Ивана забористыми матерками и велел больше не возил этого барахла.

1

С утра протопили листвяничным смольем русскую печь, и мать попутно с творожными и брусничными шаньгами и рыбным пирогом для свадебного стола решила испечь свой домашний хлеб. Принесла из печного закута квашенку, в которой еще с вечера замесила тесто, и стала раздвигать посудешку, высводождая поле, чтобы катать хлеба.

— Ты, сына, далёко не убегай. Потом отнесешь хлеб бабушке Будаихе и Сёмкиным.

Мать пекла хлеб для семьи, но коль уж растопила русскую печь… для обыденной варки плита… коль уж затеяла большую стряпню, то заодно и опекала соседей, которые либо загодя приносили муку, либо отдаривались чем уж Бог пошлет. Иным женкам недосуг было разводить стряпню, у других руки росли из зада, у третьих уже сломали русскую печь, напустили в избу воли и сырого духа, а буряты, приохотившись к русскому духовитому хлебушку, спокон своего степного века ничего не пекли, кроме ржаныъ лепешек с дырками посередине, чтобы, увязав в связку, приторочить к седлам. Так что матери хватало работы, да она и завсегда была рада услужить чужому человеку; себе и домочадцам откажет, а уж чуженину подсобит: свои - не велики баре, перебьются, а чужой может и обидеться, а там и до греха рукой подать… Магазинского же хлеба о ту пору, спустя лишь десять лет после страшной войны, ели в Еравне еще невдосталь, да и тогдашняя убогая пекаренк не успевала напекать хлеба для аймачного села и бесчисленных бурятских улусов и русских деревень. Вот мать и старалась, месила тесто.

1

Ни в улице, ни в одном из дворов ребят не приметил – палящее солнце разметало братву по теням и прохладам да загнало в озеро. Лишь дед Шлыков, Киря, посиживал на лавочке, без устали помахивая скрюченной кистью правой руки. Иногда прижимал ее к груди левой рукой, потом забывал, ослаблял, и кисть вырывалась, опять ходила ходуном, шоркая по черной сатиновой рубахе, подпертой выступающей костистой грудью. Люди судачили и в местной газетке писали, будто дед Киря известный на всю округу партизан, воевал в забайкальских лесах и степях против семеновцев и каппелевцев и под Читой его шибко контузило. Вот с тех пор, баяли, рука у деда и трясется, и с головой, дескать, не ладно стало — чудил старик. Но может быть, и ни причем тут война, по ветхости лет многие старики чудят и трясутся, а деду Кире уже шел девятый десяток, да и бывалые мужики и бабы поминали: дескать, и смолоду был чудило добрый.

Дед Киря знобко тряс сведенной кистью руки, – не то от партизанской контузии, не то зяб даже в июльский зной, – но дымными январскими морозами купался в рыбачьих иорданях либо в полынье, дивя прибрежный народ вещим здоровьем, а суеверных пугая, – уж не снюхался ли старче с окаянным озёрником, что при солнышке дрыхнет в удонных травах-щелковниках, зарывшись в ил и тину, а после заката, обрядившись в зеленую кугу, кряхтя, выбирается на лед, и, приладив козырьком перепончатую лапу, прижмурив слезящиеся, древние очи, скрадывает деревню, поджидает: может, какой хмельной ухарь, запрягши халюного коня, порысит впотьмах через озеро да махом в полынью и залетит, – угодит к нему, водянушке, на вечный постой.

Поначалу даже соседи не ведали о стариковской причуде, – купался он ни свет, ни заря, когда еще лукавые в кулачки не били, но – как смехом поминал отец Алексею с молодухой, а Ванюшка подслушал, – однажды, на Крещенъе Господне, прибрежный люд своими глазами зрел дедово купание. О ту пору рыбзаводская бригада наводила под сосновским берегом, и когда рыбаки вершили первую тонь и вытягивали невод, где в сочно зеленом шелковнике и сизой тине бушевали красноперые окуни и щуки-зубатки, когда подле рыбаков уже суетились с кулями и хольшовыми сидорками сосновоозёрские мужики и бабы с ребятней, – вот тогда-то все и узрели деда.

1

Село замерло в тревожных и вкрадчивых сумерках…Но лишь вывернули на родную Озерную улицу, как в уши заплескалась громкая песня, отчего старуха с отхоном пошли тише, преодолевая напористый песенный ветер. Петь, видимо, начали вот-вот или после перекура, и пели привычное, подходящее для гулянки, набравшей веселую силу:

Зачем ты в наш колхоз приехал,

Шкеры — летние штаны из тонкой ткани.

Чебак — рыба сорога.

Рулетка — самодельный спининг

Батик (бат, бот) — плоскодонная маленькая лодка, может быть, и долбленная из матерой сосны.

Хрушкой — крупный.

Всяко древо, еже не творит плода добра,

посекают и во огнь вметают.

                                

Евангелие от Матфея

Вдруг у разбойника лютого

совесть Господь пробудил…

1

Сумрачные тайны кутают смертные грехи, как отыгравшие и угасшие страсти хоронит в себе заплесневелая кладбищенская тишь, а посему сколь Иван Краснобаев ни пытался разгадать заблудшую судьбу сельского отвержи, но все беспроку. Слышал про архаровца уйму баек — и смешных, и грешных — да и надивился на Гошу Хуцана вдосталь, отчего ухабистый, жизненный проселок его хоть и туманно, порванно, а все же виделся из края в край, от рассвета и до заката двадцатого века. Но то внешняя, зримая жизнь, отгадка же душевной, – с молитвенной слезой и покаяннием под святыми, – рассудку не давалась. Гоша… Георгий Силыч Рыжаков… оказался не так прост, каким виделся Ивану. И тогда пытливый ум, вольное воображение занесло его в родовые гнездовища Георгия Силыча, где причудливо и зловеще переплелись два кореня – староверы и христопродавцы.

* * *

1

Бабушка Маланья, сколь помнил Ванюшка, ведала о скрытниках — староверах семейских, какие в отличие от своих сестер и братьев по древлему благочестию хоронились по таежным займищам — Божьим пазушкам, и, как ворчала старая, роблю не шибко любили, жили, как Божий птахи: не сеяли, не жали, «лазаря распевали», кормились с тайги да чем Бог пошлет. Оно, конечно, молились, да уж шибко густо кадили, всех святых закоптили.

Хотя позже Ванюшка смекнул, что тут старуха в сердцах лишнее присбирывала, косилась на семейских со своей патриаршей колокольни, предавая охулке всех сподряд: мол, раскольники, они раскольники и есть, добра от них мало. По огрубелой, задубелой темени своей шатнулись от окормляющих сосцов матери православной церкви, лишились благодати и спасения. А то что по-первости в гарях себя палили, так незамолимый грех на душу брали, своевольничали, яко тати и самоубийцы, ибо лишь Господь над жизнью человечей волен… А потом иные, обретя мудрость мира сего, и вовсе обезбожились, склонили выи тельцу золотому, навроде, лукавых жидовинов, да и погнались за богачеством с окаянной прытью, скопом в кулаки, купцы и заводчики полезли… исхитрились, исскупились, оскудели духом. Одно слово, фармазоны… А как в Писании: удобнее верблюду сквозь игольные уши пройти, нежели богату в Царствие Божие войти.

Костеря раскольников, бабушка Маланья вроде и забывала, что и молодуха-то ее семейского кореня… Да и, грех не молвить, старовер староверу тоже рознь, если припомнить разные согласия и толки,— тех же обмирщанников, какой была молодухина родова, отсохшая от древлеотеческого древа, прикочевав из красночикойского семейского села в новоправославные либо единоверские деревеньки. Перекрестились в благодатное единоверие, исповедывались и причащались в церквах великорусских, а не в рубленых из кондового листвяка, замшелых молельнях, не в скитских часовенках да келарнях, и клали крестное знамение уже и не двумя суровыми перстами, а мягкой, ласковой щепотью, хотя по-семейски — вроде кукиш ладили. Прости, Господи… А мать Ванюшкина к тому же не токмо обмирщанилась, перекрестилась в единоверие, но и замуж-то вышла за поганого сибирца, почти гурана, — Петра Краснобаева. Ванюшка до пяти годов жил подле своего красночикойского деда Любима Житихина, на пять лет перевалившего век, и даже бывало отчаянно спорили, не поделив вареные картохи. Дед в сердцах стращал: «Ванюха, поросячье ухо, сечь тебя надо денно и нощно, абы дух твой варначий выбить и душу спасти от кобей бесовских…»

1

Словно жухлый осенний лист в речном улове, закружили парня страсти; не успел глазом сморгнуть, как и окрутился. Бравый соболек угодил в силины плашки, да шибко помят: окулькина девка давно уж прокудила свое девство, одарила им укырского ловкача, а по бабьим слухам и других ублажала, отчего волочилась за ней диковинным последом лихая ославушка. Может, сплетки досужие, пойди разбери. Сила махнул рукой на суды-пересуды кумушек: надкушена репа, да шибко сытна, откупорена брага и жадно отпита, но да и остатки сладки.

После Сорока мученников зачастил Сила в Укыр, непременно заворачивая на веселое шуньковское подворье, где, обнявшись, гадали молодые до третьих петухов, как бы эдак исхитриться да принять венец, чтоб не крадучись, исподтишка, а в законе жить.

Сила уже и без того прижился в невестином доме, и мать, моложавая, опрятная бабенка …прислуживала то в лавке, то в трактире богатого еврея Хаима… на шалости дочкины глядела сквозь пальцы, – видно, столковались промеж себя. Она и на подворье-то являлась под потемки, а то и ночевала в трактире. Вот Анфисе-то и воля вольная – пой, девка, веселись, ни кого не боись. Скота Шуньковы не держали, а коль ни сохи, ни бороны, ни кобылы вороны, то и работушки… избу помыть да обед сгоношить. Веселилась Фиса, липла к Силе распаренным банным листом, и охотник терялся в тревожных загадках, что она, огневка шалая, нашла в нем, огрубелом, задичавшем в тайге, к тому же рябом. Оно верно, охотник добычливый, и здоровьем Бог не обидел, мог на спор быка осадить на колени, ухватив за рога… Может, годы поджимали …давно уж пора козу на торг вести… и боялась в старых девах замшеть, а деревенские ухари, как убедился Сила, хоть и хаживали к Шуньковым на посиделки, но лишь зарились на огнистую плясунью, не своевольничали даже во хмелю, своих заззнобушек пасли. Побаивались окулькину девку: слухи про нее шатались недобрые: мало того что гульлива, так еще и волхвитка, изурочить может, порчу навести – сухотею, ломотею, лихотею, – эвон какой зрак рысий.

1

Много знойных лет и пуржистых зим прошумело над Еравной, где в степном, таежном и озерном ладу жили русские и буряты; много народишка сгинуло с той поры, и Гошка Хуцан, уже и сам не первой молодости, выпивая у Краснобаевых, поминал со скрипом зубов, как надругались скрытники над его мамкой, — покойный отец успел поведал.

После Петрова дня, как подавилась кукушка ячменным зерном и откуковала, стали Краснобаевы обудёнкой ездить на покос, и лишь парилась в избе обезножившая бабушка Маланья, играл в горнице Ванюшка да гулила в стойлице годовалая Вера, – двумя летами поменьше братки, за которой братка и приглядывал. Старухе, сидя в кути подле пузатого самовара, и пришлось выслушивать хмельные Гошины говоря, – вечно его манило посудачить, а то и поспорить с богомольной старухой.

— Оне же, кержачье клятое, сплошь кулаки да подкулачники были… Ох, натерпелись раньше поруганья от кулачья да стариков-самодурков, от попов, уставщиков. И в ножки надо кланяться нашей ленинской власти, что вывела их под корень, гнид этих… А то ж, бляха-муха, что за жизнь была?! Чуть что, сразу поруганье, вот и охулят тебя на весь белый свет.

1

В 1647 году в Енисейск прибыл воевода атаман Василий Колесников, и пошел в Верхнеангарский острог, где услышал от местных тунгусов, что поблизости Яравня-озера живут мунгалы богатые серебром. Полоненный тунгус Катуга посулился провести казаков к берегам Яравня-озера. Василий согласился, но оставил в залог аманатов (заложников) – Катугину бабенку с чадами, и отправил с тунгусом четырех казаков. Мунгалов казаки не встретили, и, беспроклые, вернулись полыми назад. В том же тысяча шестисот сорок седьмом году казачий десятник Колька Иванов Москвитин с сотником Ивашкой Ортеньевым и служивым человеком Ивашкой Самойловым забрели в дикие таежные, степные, болотные, озерные Яравнинские земли. Послал государь Кольку Москвитина «из Байкала озера, из Ангарского острожку по Баргузину реке и на Яравны озеро проведывать серебряной руды и где серебро родица…» Казачий десятник Колька Иванов Москвитин, зело гораздый грамоте, писал безрадостно: «А по Еравне людей никаких, потому что кругом его пролегли места худые и топкие и мелких озер много…» Впрочем, до енисейских казаков, ведали тунгусы, в еравнинских землях уже с 1636 года хаживали русские торговые и промысловые люди, выменивая меха на ружья и порох, и добывали в озерах камни-сердолики.

Если казачьему десятнику Кольке Москвитину не глянулись здешние земли – «худые и топкие», то казаки, срубившие заимку на севере Яравна-озера, отписывали: «меж лесом и озерами на крепком месте можно около острога сыскать пашенные места… И во время свое будет тот острог великий, потому что место, где можно жить многим людям…» Яравнинский острог, в пятидесятых годах семнадцатого века из казачьей заимки выросший на северном берегу Яравна-озера, процветал: в шестидесях годах в остроге жили двадцать служилых людей, в отличие от Иргеньского, в котором служили всего пять казаков. Вокруг бескрайние земли, заселенные тунгусами, с коих собирался ясак по пяти соболей с души. В острожных мангазеях запасается продовольствие и арсенал для служилых людей, проходящих в Нерчинск. На приозерном яру православные казаки срубили часовню, а уж вначале восемнадцатого века, когда здешние земли заселили и крестьяне, еравнинцы воздвигли и храм во имя Господа Вседержителя и Спасителя, освященный Преосвященным Иннокентием, епископом Иркутским в 1734 году, что было записано на святом Антиминсе.

Век спустя, когда пробили Нерчинский тракт южнее Яравнинского острога, мимо озера Укыр, где и родилась Укырская слобода, будущее уездное село Укыр; там и сел на житье пращур Ванюшки Краснобаева

1

Сразу после войны, кою Хуцан обошел хитрым проселочком …в председателях колхоза ходил… Гоша сбавил пыл: сомустив недозрелую, о шестнадцати лет, сироту Груню, на третьем десятке с грехом пополам женился, остепенился, и на Ванюшкиной памяти, конечно же, не тряс мотней черных галифе, редко надсаживал гармонь на сабантуях и уж, ясно море, не грозил наганом Жил в пятидесятых годах тихо, смирно, в крашеной хоромине со стеклянной верандой, возле которой поуркивал теперь другой жеребчик — мотоцикл «Ирбит» болотного цвета; и уж во всякое лето да через лето раскатывался со своей женой Груней по югам и городам, – не могла девка покрыться, утробу правила. Но, как выяснилось, наводил Гоша тень на плетень: сам оказался порченный, в блуде раструсил семя чадородное.

Дом, хозяйство принудили Гошу мало-мало шевелиться, но и тут, ловкач, старался выехать на чужом горбу; тот же Ванюшкин отец, Петр Краснобаев, когда лесничил на кордоне, брал на откорм Рыжаковских бычков и телок, а на Покров Гоша норовил рассчитаться водкой, прибросив к ней жалкие гроши.

Ванюшка стал помнить Гошу во всей красе лет с пяти; случай в память втемяшился… нет, выжегся в душе тавром железным, каким метили колхозный скот, навечно прижигая шкуры…

1

Жизнь прошлая тонет в огрузлых и сорных, омутных водах памяти, зарастает илом и намытым песком; так и случаи с Катей и крёстным отцом Житихиным все реже и реже бередили Иванову душу, а если и всплывали из мутной заводи мимолетным помином, то уже не выжигали душу злой обидой, — своих грехов столь скопил в загашнике, что и жить-то порой невмоготу. Помолиться бы, исповедаться да причаститься, но не ведал узкую тропу к храму Божию… И стал Гоша Рыжаков забываться, но отчего же лет через двадцать стал являться в воспаленную, растерянную память? Какие ответы ждал Иван для своей обособленной жизни, выспрашивая мать и пытаясь разгадать деревенского отвержу?

Иван чуял в людях небесную синь и смрадную пропасть… душа – поле брани рассвета и сумерок… и отчего-то тянуло иной раз, как в бурлящий омут, к тем, в чьей беспросветной душе лишь мрачная пропасть и клубилась. Тянуло к падшим… и к падшему ангелу… словно очарованного кролика в змеиную пасть. Вот так же влекло и к Гоше Хуцану…

Может, оттого и поминался выблудок Гоша Рыжаков, поминался со стыдом и раскаяньем, что однажды мать в сердцах и его, родного сыночка, обозвала Гошей Хуцаном, прослышав, что Иван, ветродуй, попустившись семьей, ударился в гульбу. Но и стыд, и раскаянье минули, спалились в жизненном костре, как осенняя, квелая листва.

1

Далеко от родного Забайкалья схоронив отца, мать дотягивала свой усталый век поочередно у дочерей Шуры, Татьяны и Веры, давно уже мужних и детных, живущих в приамурском городе Хабаровске. Месяцами гостил Иван у матери, и, хотя сам уже внуков ждал, но под материным то жалостливым и ласковым, то бранливым взглядом напрочь забывал про свою пегую бороду и скорбную паутину вокруг усталых глаз и чуял себя сопленосым Ванюшкой, которому мамка сейчас или макушку понюхает, или выходит по голой заднюшке мокрым полотенцем. Мать, согнутая в клюку, уже едва ходила, а больше полеживала на койке, под матрасом которой, как посмеивались дочери, таился материн склад – гостинцы для многочисленных внуков.

Похоже, матери больше нравилось жить у Шуры и зятя Фелона Хапова – первый этаж, не надо ей, почти обезножившей, по леснице переться на третий или пятый, да и ближе к земелюшке родимой, а потом, в окошки, утененные кряжистыми тополями, мать дивилась на теперешнюю жизнь.

— Вольный народ стал. Без Бога и царя в голове, – вот и не живут, а маятся.

Слово из забайкальского диалекта, которое женщины обычно употребляли для связки слов, как мужики – «паря».

Семейские — староверы Забайкалья.

Ночная пристежка – гулящая баба ли, девка.

Суглан – собрание, совещание.

Сабантуй – здесь, в смысле, гулянка.