Рассказы

Бакланов Григорий

Об авторе

Григорий Яковлевич Бакланов родился 11 сентября 1923 года в городе Воронеже. В 1941 году добровольцем ушел на фронт, был рядовым бойцом артиллерийского полка на Северо-Западном фронте. После окончания 2-го Ленинградского артиллерийского училища-командир взвода управления артиллерийской батареи, начальник разведки дивизиона на 3-м Украинском фронте. Участвовал в Ясско-Кишиневской операции, в освобождении Украины, Болгарии, Румынии, Венгрии, во взятии Вены.

После войны, демобилизовавшись по ранению, окончил в Москве Литературный институт им. А. М. Горького. Печататься начал с 1950 г. Известность принесла ему повесть «Пядь земли», переведенная на многие языки, изданная в тридцати с лишним странах мира. Им написаны также повести «Мертвые сраму не имут», «Карпухин», «Навеки — девятнадцатилетние», «Меньший среди братьев», романы «Июль 41 года», «Друзья», ряд пьес и сценариев, в том числе — к телефильму «Был месяц май».

За повесть «Навеки — девятнадцатилетние» удостоен Государственной премии СССР (1982 г.)

СВЕТ ВЕЧЕРНИЙ

I

Врач долго смотрел снимки, потом исследовал его и, хорошо намыливая руки под краном, не оборачиваясь, сказал: «Ничем, к сожалению, обрадовать вас не могу. Потребуется операция». И сел записывать в историю болезни. Показалось Николаю Ивановичу, врач не владел голосом и лицом.

После раздевания и одевания в присутствии медсестры он чувствовал себя раздавленным. Молодыми, бывало, в госпитале, во время войны, они не столько сами стеснялись, сколько шуточками смущали сестер. Пожилому стыдно.

Он присел на стул, ждал, смотрел, как врач со строгим лицом, исключающим неуместные вопросы, пишет и пишет что-то. Хотелось спросить: доктор, это — рак? Но не скажет, соврет. А уж на это человек должен иметь право: знать, сколько ему осталось, и оставшейся жизнью распорядиться по своему разумению. Диагноз себе он поставил заранее, был, как ему казалось, готов ко всему и спокоен, но когда сестра выписала направление на анализы и подвинула бланки, Николай Иванович зачем-то достал шариковую ручку, надел очки и начал было расписываться внизу, как на денежном документе. Значит, напуган, нервничает. А всегда считал, что самое страшное в его жизни случилось, бояться ему нечего.

Он вышел на улицу. Нет, в мире ничего не переменилось. Это он другими глазами видит сейчас все вокруг, а люди так же спешат. И на него, наверное, кто-то смотрел вот так в свой час, да он тогда не чувствовал, не понимал: самого еще не постигло.

Но жизнь тем временем оставалась жизнью, и в ней были у него обязанности. Как раз сегодня исполнялась годовщина смерти человека, который в молодости считался его товарищем, вдова настойчиво просила: «Вы столько сделали для Васи!» — он обещал быть, но — видит бог! — не хотелось. Сегодня особенно не хотелось.

II

Стало известно, что в двухместном боксе напротив выписывают больного. И сразу их палата на восемь коек зашевелилась, заволновалась, тайно друг от друга бегали звонить куда-то, шептались с родственниками, возникли взаимные подозрения. Не впервые видел Николай Иванович как, по сути дела, немного нужно, чтобы разделить людей. Надо только, чтобы чего-то не хватало на всех, и сразу проступает кто — кто. В войну дело шло о жизни, в мирное время — о ерунде сущей в сравнении с жизнью, но сражались за нее, забыв все.

Сам он не суетился зря: свято место пусто не бывает, кому-то оно уже назначено, а его немногих знакомств на это не хватит. Да и противно совести толкаться, заскакивать раньше других, перед тем же Глебом Сергеевичем совестно.

Глеб Сергеевич, считавшийся ветераном отделения (его так и представляли на обходах: «Это наш ветеран»), тоже ни в чем не изменил привычек и порядка своего дня. В обычный час принес из холодильника еду, сидя на заправленной койке, ел из чашки клюквенный кисель, всыпав туда сухарики, ел потому только, что надо: для него прием пищи мало уже чем отличался от приема лекарств, вкус во рту, говорил он, все той же медной ложки. Он не хуже врачей все знал про свою болезнь и, кажется, имел мужество не обманываться.

А с другой койки безответный Солдатов, лежа поверх одеяла в толстых, овечьей шерсти деревенских носках — у него и в тепле зябли ноги, — смотрел на все волнения, беготню и суету будто глазами слушал; большие от худобы глаза на сером лице. Его готовили к операции, но все никак не могли поднять гемоглобин. «Ты встань, встань, пройдись, — приказывала громогласная его жена, принося передачу. — Лежать будешь — вовсе кровь застынет». Он покорно вставал, шаркал тапочками в ее присутствии, пока она здесь, а уходила, опять ложился, серый, слабый, уже и желтизна в лице проступала.

А пока из всех палат бегали, суетились — такое сразу разносится, — пока шли все эти волнения, сестра провела по коридору больного с вещами в тот самый двухместный бокс. И один за другим начали возвращаться в палату претенденты. Вернулся Касвинов, персональный пенсионер, подрабатывавший к пенсии в каком-то солидном учреждении: сидел там в стеклянной будке, выписывал пропуска. Весь этот день проторчал он на лестничной площадке, от телефона-автомата не отходил, а тут вернулся, сел на кровать:

III

Ранними утрами, когда разносили градусники, воздух в палате после целой ночи бывал тяжек и густ. Потом начиналось проветривание, беготня по коридорам: последний раз перед сдачей дежурства сестры делали уколы. А от автобуса уже спешили другие врачи и сестры. Николай Иванович видел из окна, как они проходят внизу. Они появлялись свежие с мороза, пахнущие снегом, зимой — с воли, из другого мира.

И уже где-нибудь в уголке сидела к этому времени мать с сыном, словно и ночью не уходила отсюда, она что-то внушала, внушала ему тихим голосом, он слушал покорно. Согнутый болезнью, которая и вырасти ему не дала, с палочкой между колен, маленький, усохший старичок, он казался старше своей матери. «Мне бы здесь лежать, — говорила она, — а ему ко мне приходить».

Разуверившись во врачах и лекарствах, он выспрашивал больных, надеясь от них узнать что-либо полезное, позаимствовать для себя. Однажды Николай Иванович видел, как он увязался за Федоровским. Они прогуливались мерно, два полосатых халата, обменивались новостями не для широкого распространения: кто планируется, куда, на место кого… Отстраненные от участия, они с тем большей страстью обсуждали. А он жался за выступом стены, поджидал их. Должно быть, этому замученному болями и страхом человеку они казались очень значительными. Дождался, поспешая, похромал рядом, просительно заглядывал в лица, что-то спросил. Они не прибавили и не убавили шагу, донеслось:

— А он молодцом, правда?

— Молодцом, молодцом…

IV

Ему сделали операцию, и в один из дней, слабый, сам себе не веря, что опять может ходить, Николай Иванович подошел к окну, трудно одолел эту дорогу. За какие-то полторы недели мир переменился неузнаваемо. Снега почти уже не было, деревья стояли в пенистой снеговой воде, блестел на дороге наезженный грязный лед — весь в лужах, и по этому льду, спрягшись вместе, оскользаясь, четверо молодых врачей волоком бегом тащили чугунную ржавую ванну куда-то в край двора. Следом за ними две медсестры прокатили каталку с узлами грязного белья. Колеса выворачивались на льду, узлы падали сверху, сестры, смеясь, подхватывали их, и Николай Иванович, сам того не замечая, улыбался им вслед бледной улыбкой. Он стоял, держась за подоконник; всего лишь от палаты до окна в коридоре дошел, а губы обморочно немеют. Но странная ясность была перед глазами, словно заново увидал мир. Или такие стекла чисто промытые?

Когда сестры катили обратно пустую каталку, первой шла Надя, рыжеватые волосы ее светились на солнце. Николай Иванович покивал за стеклом — жив, мол, жив! — и она снизу махнула ему, весело вскинула руку, как спортсменка, всходя на помост; должно быть, кто-то смотрел на нее, для кого и шла она такая весенняя в белом своем халатике.

Двор больницы, как бывает ранней весной, казался захламленным. Все прошлые грехи обнажились, все, что зимой выкидывали, а снег засыпал следом, теперь вытаивало из-под снега; и расколотая фаянсовая. раковина, и клоки будто ржавой ваты, напитавшейся водой, и какие-то ящики валялись, ботинки, доски, банки, и совсем целая, вмерзшая в лед батарея парового отопления; можно было определить по цвету ее салатному, что она с четвертого этажа: там стены салатные. На суке березы ветер полоскал мокрый бинт. И всюду среди деревьев бродили по двору санитарки, врачи, сестры с граблями, лопатами, сгребали мусор в кучи.

В отделении тоже все чистилось, мылось в этот субботний день. С треском разрывая пожелтелую бумагу, которой с осени были заклеены окна, распахивали рамы, повсюду гуляли сквозняки, только лежачие больные остались в палатах, укрытые чуть ли не с головой, ходячих всех выпроводили в коридор, и они толпились неприкаянно, как беженцы.

Подпоясанный бинтом поверх байкового халата, горбатенький, семенил с палочкой Юшков, словно нищий странник: его недавно перевели в их палату. Подошел, стал рядом с Николаем Ивановичем, тоже смотрел, как внизу тащат в металлолом чугунную ванну: теперь ее волокли обратно к подъезду. Молодые врачи весело делали бессмысленную работу, а грузовик стоял на дороге, ждал, дверца распахнута, разомлевший на раннем весеннем солнце шофер курит. Он только тогда и вышел глянуть, когда ванну грузили в кузов, скрежеща по железу, рук не пачкал, команды подавал.

V

Теперь Федоровский один прохаживался по вечерам в обвисшем полосатом халате, из-под него мелькали белые худые ноги в шлепанцах. Бредет, уныло уставясь в свои очки на кончике носа, увидит Николая Ивановича — набрасывается всякий раз с жадностью. Напарник его совсем не показывался из палаты.

— Плохи его дела, — качал головой Федоровский с невольным превосходством человека, сумевшего выйти из беды. — Молодой мужчина, пятьдесят с небольшим. Мне — восьмой десяток.

В конце коридора горела на посту настольная лампа, медсестра, как в соты, раскладывала лекарства в отделения белого ящичка, приготовлялась разносить больным. Молодой негр в подпоясанном коротком алом атласном халате, как боксер с ринга, говорил ей что-то, открывая светлый в глубине рот, и улыбался, и она улыбалась, клонила к настольному стеклу светлую челочку и оттуда, от своего отражения, взглядывала на него. Обходя вытянутые из кресла глянцевые черные ноги в спортивных белых туфлях, Федоровский покосился, молчал, пока отошли достаточно.

— Средняя дочь у меня в Чаде. За дипломатом замужем. Не лучшее место на земле. — Он прихмурился официально. — Мы себе лучших мест не выбираем. И детей воспитал так.

За то время, что Николай Иванович лежал в палате после операции, сильно сменился состав больных в отделении, все больше попадались незнакомые лица. Но так же, как и тогда, у дверей на площадку, у стеклянных этих дверей, сквозь которые в часы свиданий радостно устремляются родственники, стояла женщина пожилая с горестным лицом, упрашивала врача, наверное, просила разрешения остаться на ночь. Он непреклонно качал белой шапочкой, загораживал дверь собой, лицо женщины было за стеклом, а на стекле, на лице ее — отражение голубого экрана телевизора, быстро сменяющиеся кадры милицейской погони. Это больные в холле досматривали детектив, кто-то глуховатый, не поспевая мыслью, переспрашивал громко, и врач тоже отвлекался, оборачивался на частые выстрелы.