Сочинения

Бальзак Оноре де

В книгу «Сочинения» Оноре де Бальзака, выдающегося французского писателя, один из основоположников реализма в европейской литературе, вошли два необыкновенных по силе и самобытности произведения:

1) Цикл сочинений «Человеческая комедия», включающий романы с реальными, фантастическими и философскими сюжетами, изображающими французское общество в период Реставрации Бурбонов и Июльской монархии

2) Цикл «Озорные рассказы» – игривые и забавные новеллы, стилизованные под Боккаччо и Рабле, в которых – в противовес модным в ту пору меланхоличным романтическим мотивам – воскресают галльская живость и веселость.

Рассказы создавались в промежутках между написанием серьезных романов цикла «Человеческая комедия». Часто сюжеты автор заимствовал из произведений старинных писателей, но ловко перелицовывал их на свой лад, добавляя в них живость и описывая изысканные любовные утехи.

Фачино Кане

Я жил тогда на маленькой улице, вряд ли известной вам, – улице Ледигьер; она начинается от улицы Сент-Антуан, против фонтана, что неподалеку от площади Бастилии, и примыкает к улице Серизе. Любовь к науке загнала меня в мансарду, где я занимался по ночам, – дни я проводил в соседней Королевской библиотеке. Я соблюдал строгую воздержанность; добровольно подчиняясь уставу монашеской жизни, столь необходимой для труженика, я лишь изредка в погожие дни позволял себе недолгую прогулку по бульвару Бурдон. Одна-единственная страсть порою отвлекала меня от усидчивых занятий, но, впрочем, и она была вызвана жаждой познания. Я любил наблюдать жителей предместья, их нравы и характеры. Одетый так же плохо, как и рабочие, равнодушный к внешнему лоску, я не вызывал в них отчужденности; я мог, затесавшись в какую-нибудь кучку людей, следить за тем, как они нанимаются на работу, как они спорят между собой, когда трудовой день кончен. Моя наблюдательность приобрела остроту инстинкта: не пренебрегая телесным обликом, она разгадывала душу – вернее сказать, она так метко схватывала внешность человека, что тотчас проникала и в его внутренний мир; она позволяла мне жить жизнью того, на кого была обращена, ибо наделяла меня способностью отождествлять с ним себя самого, так же как дервиш из «Тысячи и одной ночи» принимал образ и подобие тех, над кем произносил заклинания.

Когда, бывало, в двенадцатом часу ночи мне встречался рабочий, возвращавшийся с женой из «Амбигюкомик», я с увлечением провожал их от бульвара Понт-о-Шу до бульвара Бомарше. Сначала эти простые люди говорили о пьесе, которую только что видели, а затем, постепенно, переходили к своим житейским делам; иногда мать тащила за руку ребенка, не слушая ни его жалоб, ни его просьб; супруги подсчитывали, сколько денег им следует получить на другой день, и заранее – то так, то этак – распределяли их на свои нужды. Все это сопровождалось подробностями домашнего быта, жалобами на непомерную дороговизну картофеля, на то, что зима нынче такая долгая, что торф все дорожает, резкими напоминаниями о том, что столько-то задолжали булочнику; в конце концов разгорался спор – и не на шутку; каждый из супругов проявлял свой характер в красочных выражениях. Слушая этих людей, я приобщался к их жизни; я ощущал их лохмотья на своей спине; я сам шагал в их рваных башмаках; их желания, их потребности – все передавалось моей душе, или, вернее, я проникал душою в их душу. То был сон наяву. Вместе с ними я негодовал против хозяев, которые их угнетали, против бессовестных заказчиков, которые не платили за работу и заставляли понапрасну обивать пороги. Отрешаться от своих привычек, в каком-то душевном опьянении преображаться в других людей, играть в эту игру по своей прихоти было моим единственным развлечением. Откуда у меня такой дар? Что это – ясновидение? Одно их тех свойств, злоупотребление которыми может привести к безумию? Я никогда не пытался определить источник этой способности; я обладаю ею и применяю ее – вот и все. Вам достаточно знать, что уже в ту пору я расчленил многоликую массу, именуемую народом, на составные части и исследовал ее так тщательно, что мог оценить все ее хорошие и дурные свойства. Я уже знал, какие богатые возможности таит в себе это предместье, этот рассадник революций, выращивающий героев, изобретателей-самоучек, мошенников, злодеев, людей добродетельных и людей порочных – и все они принижены бедностью, подавлены нуждой, одурманены пьянством, отравлены крепкими напитками. Вы не можете представить себе, сколько неведомых приключений, сколько забытых драм в этом городе скорби! Сколько страшных и прекрасных событий! Воображение не способно угнаться за той жизненной правдой, которая здесь сокрыта, доискаться ее никому не под силу; ведь нужно спуститься слишком низко, чтобы напасть на эти изумительные сцены, трагические или комические, на эти чудеснейшие творения случая. Право, не знаю, почему я так долго таил про себя историю, которую сейчас изложу вам, – она входит в число диковинных рассказов, хранящихся в том мешке, откуда причуды памяти извлекают их, словно лотерейные номера; у меня еще много таких рассказов, столь же необычайных, как этот, столь же тщательно запрятанных; но, верьте мне, их черед тоже настанет.

Однажды женщина, приходившая ко мне для домашних, услуг, жена рабочего, попросила меня почтить своим присутствием свадьбу ее сестры. Чтобы вы поняли, какова могла быть эта свадьба, нужно вам сказать, что я платил два франка в месяц этой бедняжке, которая приходила каждое утро оправлять мою постель, чистить платье и башмаки, убирать комнату и готовить завтрак; остальную часть дня она вертела рукоять какой-то машины и за эту тяжелую работу получала полфранка в день. Ее муж, столяр-краснодеревщик, зарабатывал в день четыре франка. Но они едва перебивались своим честным трудом, так как у них было трое детей. Я никогда не встречал людей более порядочных, чем эти супруги. Когда я переехал в другую часть города, тетушка Вайян в продолжение пяти лет приходила поздравлять меня с именинами и всякий раз дарила мне букет цветов и апельсины, – а ведь у нее никогда не водилось лишних десяти су! Нужда сблизила нас. Я мог отдарить ее только десятью франками, которые мне иной раз приходилось занимать ради этого случая. Отсюда понятно, почему я обещал прийти на свадьбу, – мне хотелось приобщиться к радости этих бедных людей.

Празднество, ужин – все происходило у трактирщика на улице Шарантон, в просторной комнате второго этажа, освещенной лампами с жестяными рефлекторами, понизу оклеенной до половины человеческого роста засаленными обоями; вдоль стен были расставлены деревянные скамьи. В этой комнате человек восемьдесят, принаряженные по-воскресному, украшенные букетами и лентами, с раскрасневшимися лицами, плясали, одержимые духом народных гуляний, – плясали так, словно наступало светопреставление. Новобрачные, ко всеобщему удовольствию, то и дело целовались под возгласы: «Так, так! Славно, славно!» – возгласы игривые, но, бесспорно, менее непристойные, чем бывает брошенный украдкой взгляд иной благовоспитанной девицы. Весь этот люд выражал грубую радость, обладавшую свойством передаваться другим.

Но ни расположение духа собравшихся, ни само празднество – ничто из всего этого не имеет прямого отношения к моему рассказу. Запомните только причудливую рамку: представьте себе как можно отчетливее плохонькое, выкрашенное в красный цвет помещение, ощутите запах вина, прислушайтесь к этим радостным крикам, сроднитесь с этим предместьем, с этими рабочими, стариками, жалкими женщинами, которые на одну ночь всецело отдались веселью!

Банкирский дом Нусингена

Вы знаете, как тонки перегородки между отдельными кабинетами в шикарнейших кабачках Парижа. У Вери, например, самый большой кабинет разделяется надвое перегородкой, которую можно в случае надобности ставить, а затем убирать. Впрочем, дело происходило не у Вери, а в другом приятном местечке, назвать которое я не считаю удобным. Мы были вдвоем, и я скажу, как Прюдом у Анри Монье: «Я не хотел бы ее компрометировать». Мы сидели в маленьком кабинете, смаковали лакомые блюда восхитительного во всех отношениях обеда и, убедившись, что перегородки не слишком плотны, беседовали вполголоса. Мы приступили уже к жаркому, а в соседнем помещении, откуда доносилось до нас лишь потрескивание дров в камине, еще никого не было. Пробило восемь часов. Послышались шаги, обрывки разговора, лакеи внесли свечи: мы поняли, что кабинет рядом с нами занят. По голосам я угадал, кто наши соседи.

Их было четверо – четверо самых дерзких бакланов, рожденных в пене, венчающей гребни изменчивых волн нынешнего поколения; приятные молодые люди, источники существования которых весьма загадочны, ибо ни ренты, ни поместий у них нет, а живут они припеваючи. Эти хитроумные кондотьеры современной коммерции, превратившейся в жесточайшую из войн, оставляют все тревоги своим кредиторам, удовольствия берут себе и заботятся лишь о собственном туалете. Они, впрочем, достаточно смелы, чтобы по примеру Жана Барта выкурить сигару на бочке пороха, – быть может, для того, чтобы выдержать взятую на себя роль. Они насмешливее бульварных листков и готовы потешаться над каждым, не щадя даже самих себя; недоверчивые и проницательные, расточительные и алчные, в вечной погоне за выгодным дельцем, они завидуют другим, но довольны собой; глубокомысленные политики по наитию, все анализирующие и все предугадывающие, они еще не пролезли в высший свет, куда им так хочется попасть. Только одному из четырех удалось пробиться, да и то лишь к нижним ступенькам лестницы. Деньги еще не все, и выскочка, окруженный льстецами, только через полгода почувствует, что ему очень многого недостает. Этот надутый выскочка по имени Андош Фино, человек неразговорчивый, холодный и недалекий, усердно пресмыкался перед теми, кто мог ему пригодиться, и был наглым с теми, в ком нужда прошла. Подобно одному из забавных персонажей балета «Гюстав», сзади он казался маркизом, а спереди – простолюдином. Этот прелат от промышленности содержит при себе в качестве прихвостня журналиста Эмиля Блонде, человека очень умного, но безалаберного, блестящего и талантливого, но лентяя, знающего, что его эксплуатируют, и не препятствующего этому, то коварного, то добродушного – смотря по настроению: таких людей любят, но не уважают. Лукавый, как водевильная субретка, готовый предоставить свое перо кому угодно и отдать сердце кому попало, Эмиль очаровательнейший из тех мужчин-куртизаиок, о которых самый злоязычный из наших остряков сказал: «Они милее мне в атласных башмачках, чем в сапогах». Третий – Кутюр – живет спекуляцией. Затевая дело за делом, он барышами с одного покрывает убытки от другого. Нервное напряжение игры помогает ему держаться на поверхности; решительно и смело рассекая волны, он носится по парижскому морю наживы в поисках незанятого островка, на котором можно было бы осесть. В этой компании он явно не на месте. Что касается последнего, самого язвительного из всех, то достаточно назвать его: Бисиу! Но увы! это уже не Бисиу 1825 года, а Бисиу 1836 года, паясничающий человеконенавистник, язвительный и остроумный, разъяренный, как дьявол, тем, что столько ума потрачено впустую и что в последнюю революцию ему ничем не удалось поживиться; подобно Пьеро из «Фюнамбюля», он направо и налево раздает пинки, знает как свои пять пальцев наше время и его скандальную хронику, приукрашивает ее озорными выдумками, норовит, как клоун, вскочить каждому на плечи и, как палач, поставить свое клеймо.

Утолив голод, наши соседи догнали нас и принялись за десерт; а так как мы сидели тихо, они сочли, что рядом никого нет. И вот в сигарном дыму, под действием шампанского, за изысканным десертом завязалась интимная беседа. Это беседа, проникнутая холодной рассудочностью, от которой каменеют самые стойкие чувства и гаснут самые великодушные порывы, и полная ядовитой иронии, обращающей веселый смех в издевку, изобличала душевную опустошенность людей, поглощенных только собой, не имеющих иных целей, кроме удовлетворения собственного эгоизма, порожденного временем, в которое мы живем. Только «Племянник Рамо» – памфлет на человека, который Дидро не решился опубликовать, книга, умышленно обнажающая людские язвы, может сравниться с этим устным памфлетом, свободным от каких бы то ни было побочных соображений, где словами клеймилось то, что ум еще окончательно не осудил, где все строилось лишь из развалин, все отрицалось и вместе с тем вызывало восхищение то, что признается скептицизмом: всемогущество, всеведение и всеблагость денег. Подвергнув беглому огню круг общих знакомых, злословие приступило к беспощадному обстрелу близких друзей. Когда слово взял Бисиу, я знаком дал понять, что хотел бы остаться и послушать. Мы услышали тогда одну из тех безжалостных импровизаций, за которые ценили этого художника люди с пресыщенным умом; и хотя Бисиу то и дело прерывали, его речь запечатлелась в моей памяти со стенографической точностью. И по идеям и по форме она далека была от литературных канонов: то было нагромождение мрачных картин, рисующих наше время, которому не мешало бы почаще преподносить подобные истории, – ответственность за них я возлагаю, впрочем, на рассказчика. Мимика и жесты Бисиу, голос которого то и дело менялся в зависимости от выводившихся на сцену персонажей, были, видимо, бесподобны, – судя по одобрительным возгласам трех его слушателей.

– И Растиньяк тебе отказал? – спросил Блонде у Фино.

– Наотрез.