ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. Том I

Баркер Клайв

Мистические фантасмагории в двух книгах от лауреата международной литературной премии «Horror»

Клайва Баркера

— великого создателя чарующих и страшных миров!

«У мертвых свои магистрали. Проложенные в тех неприветливых пустырях, что начинаются за пределами нашей жизни, они заполнены потоками уходящих душ. Их тревожный гул можно услышать в глубоких изъянах мироздания — он доносится из выбоин и трещин, оставленных жестокостью, насилием и пороком. Их лихорадочную сутолоку можно мельком увидеть, когда сердце готово разорваться на части, — именно тогда взору открывается то, чему положено быть тайным».

Эта цитата как нельзя более точно передает суть знаменитых сборников Клайва Баркера, объединенных общим названием «

Книги крови

» и ставших классикой не только мистики, но и литературы в целом.

Баркер родился в Ливерпуле. Более того, он закончил школу, в которой учился Джон Леннон. Это невольно вызывает сравнение и ко многому обязывает. И если ты писатель, уже мало писать просто хорошие книги. Совершенно необходимо писать книги необыкновенные, исключительные. И думается, автор «Книг крови» да и других произведений, вошедших в первый том настоящего двухтомника, справился с этой нелегкой задачей блестяще.

18+

Содержание

:

КНИГИ КРОВИ

— Книга I

— Книга II

— Книга III

— Книга IV

— Книга V

— Книга VI

ГАРРИ д'АМУР

— Последняя иллюзия

— Пропащие души

— Исскуство (книги I–II)

ИМАДЖИКА

КНИГИ КРОВИ

[1]

(цикл)

Предисловие к изданию

«BOOKS OF BLOOD» limited edition

Я получаю гораздо больше приглашений на Хеллоуин, чем на любой другой праздник. Приглашений погостить в студенческих кампусах колледжей и рассказать об истории литературы ужасов, или обнародовать список десяти моих самых любимых страшных фильмов на страницах солидного журнала, или сочинить кошмарную историю для ночного ток-шоу. С начала моей карьеры в качестве печатающегося автора — она стартовала в 1984 году с трёх книг, которые вы найдёте собранными под этой обложкой — я принял огромное количество таких предложений, восприняв их с радостью, как почву для популяризации моего творчества. Но в последнее время, когда мои книги начали выплывать из мрака неизвестности (жуткие рассказы, позволившие мне получить немного раннего признания), я отказался от большинства приглашений. Мне не очень нравилось выступать в роли Главного Пугала, оставившего уединение ради сезона тыкв и баек у костра, чтобы поведать о Тёмной Стороне, в то время как темы, питающие мою нынешнюю работу, оставались в стороне. Я даже стал избегать традиционной хеллоуиновской лабуды — вечеринок и шествий, беспокоясь за своё дело.

Тем не менее, в прошлом году я нарушил это правило. Мой друг, Дэвид Армстронг, уговорил меня побывать на Параде в честь Дня Всех Святых здесь, в Лос-Анджелесе. В последнее время он превратился в настоящее событие. Дэвид заверил меня, что Парад станет прекрасным противоядием тем трудным моментам, которые я испытывал в ходе работы над последним романом. Я должен отложить перо, выпить рюмку водки и присоединиться к нему — так он сказал. Я согласился, поскольку он не настаивал, чтобы я надевал карнавальный костюм, а отправился туда только в качестве зрителя. Дэвид заявил, что его собственного костюма вполне хватит, чтобы украсить нас обоих.

И это было не просто хвастовством. Дэвид начал свою трансформацию в полдень. Она заняла шесть часов. К тому времени как Дэвид закончил, он стал неузнаваем. Он полностью изменил своё лицо, походившее теперь на клюв хищной птицы, похотливой горгульи. Космы волос скрывали его глаза и подбородок. Дэвид так разукрасил себя, что стал на порядок более мрачным и зловещим, чем его создал Бог. Вдобавок мой друг нацепил кожаные аксессуары и оснастил себя огромным искусственным фаллосом, торчащим над двумя наполненными водой чёрными воздушными шарами. Вид его тыльной стороны обнаруживал голую задницу, к которой был приделан хвост на манер жеребячьего.

До того момента, как я начал писать это предисловие, я не думал, что Дэвид может выглядеть так, будто сошёл со страниц одной из моих историй: соединение сексуального эпатажа и демонической элегантности, способного одновременно и шокировать тебя, и растрогать до слёз.

КНИГА I

Книга крови

У мертвых есть свои магистрали. Проложенные в тех неприветливых пустырях, что начинаются за пределами нашей жизни, они заполнены потоками уходящих душ. Их тревожный гул можно услышать в глубоких изъянах мироздания, сквозь выбоины и трещины, оставленные жестокостью, насилием и пороком. Их лихорадочную сутолоку можно мельком увидеть, когда сердце готово разорваться на части, а взору открывается то, чему положено быть тайным.

У них, у этих магистралей, есть свои дорожные указатели, развилки и мосты. У них есть свои тупики и перекрестки.

Именно на этих перекрестках эти запретные пути иногда могут коснуться нашего мира. Толпы мертвецов здесь встречаются друг с другом, и их голоса звучат громче, чем где-либо. Здесь бесчисленными ступнями подточены барьеры, отделяющие одну реальность от другой.

Такое перепутье дорог мертвых находилось по адресу в Толлингтон Плейс, 65. Во всех прочих отношениях Номер Шестьдесят Пять был ничем не примечателен — просто старый кирпичный особняк, выстроенный в условном Георгиевском стиле. Заброшенный и лишенный даже той дешевой помпезности, на которую некогда претендовал, этот дом пустовал целыми десятилетиями, а порой и дольше.

Полночный поезд с мясом

…Леон Кауфман уже хорошо знал этот город. Дворец Восторгов — так он называл его раньше, в дни своей невинности. Но тогда он жил в Атланте, а Нью-Йорк еще был неким подобием обетованной земли, где сбывались все самые заветные мечты и желания. В этом городе грез Кауфман прожил три с половиной месяца, я Дворец Восторгов уже не восторгал его.

Неужели вправду миновало всего четверть года с тех пор, как он сошел с автобуса на станции возле Управления порта и вгляделся в заманчивую перспективу 42-й улицы, в сторону ее перекрестка с Бродвеем? Такой короткий срок и так много горьких разочарований.

Теперь ему было неловко даже думать о своей прежней наивности. Он не мог не поморщиться при воспоминании о том, как тогда замер и во всеуслышание объявил:

— Нью-Йорк, я люблю тебя. Любить? Никогда.

В лучшем случае это было слепым увлечением. И после трех месяцев, прожитых вместе с его воплощенной страстью, после стольких дней и ночей, проведенных с нею и только с нею, та утратила даже ауру былого великолепия.

Йеттеринг и Джек

Зачем высшие силы (такие занятые, такие утомленные возней с обреченными на вечное проклятие) подослали его к Джеку Поло, этого Йеттеринг никак не мог выведать. Всякий раз, когда он пробовал навести справки и через все инстанции обращался к хозяину с простым вопросом: «Что я здесь делаю?», его сразу же упрекали в излишнем любопытстве. «Не твое дело, — отвечали ему, — твое дело — выполнить порученное». Выполнить или умереть. И после шести месяцев охоты на Джека самоликвидация стала казаться ему не самым худшим из возможных исходов. Эта нескончаемая игра в прятки никому не шла на пользу, а Йеттерингу уже давно истрепала все нервы. Он боялся язвы, боялся психосоматической проказы (болезнь, к которой предрасположены низшие демоны), но больше всего опасался, что однажды потеряет остатки терпения и убьет человека, приводившего его в такое отчаяние.

Кем же был Джек Поло?

Импортером корнишонов. Во имя всех назиданий Левита, он был самым заурядным импортером корнишонов! Его жизнь была серой, семья — подлой и обывательской, у него не было ни устойчивых политических взглядов, ни каких-либо религиозных убеждений. Человеком он был совершенно ничтожным, одним из безликого множества. К чему же стараться из-за таких? Он не был доктором Фаустом: творцом договоров, торговцем собственной душой. Если бы ему представился случай заключить сделку с самим Сатаной, он бы хмыкнул, пожал плечами и вернулся к импорту корнишонов.

И вот Йеттеринг был обязан находиться в его доме до тех пор, пока не превратил бы своего подопечного в лунатика или нечто подобное. Такая работа обещала быть долгой, если не бесконечной. О да, бывали времена, когда даже психосоматическая проказа была бы спасительна, если бы освободила его от этого невыполнимого задания.

Со своей стороны Джек Джей Поло продолжал сохранять исключительное неведение относительно того, что творилось вокруг. Он всегда был таким: его прошлое было усеяно жертвами его наивности. О том, что его несчастная бывшая жена наставляла ему рога (по крайней мере два раза он сам присутствовал в доме, сидя перед телевизором), он узнал в последнюю очередь. А сколько улик они оставляли после себя! Слепой, глухой, слабоумный — и тот заподозрил бы неладное. Слепой, глухой, слабоумный — но не Джек. Он был занят скучными перипетиями своего бизнеса и не замечал ни запаха чужого мужского одеколона, ни поразительной регулярности, с которой его жена меняла постельное белье.

Свиньи Тиффердауна

Малолеток можно было бы узнать, даже не видя их, — по застоявшемуся слабому запаху мочи в коридорах с голыми окнами, по спертому прокисшему воздуху, по атмосфере уныния и покорности, царившей в здании. И уже потом — по голосам, нивелированным правилами внутреннего распорядка.

Не бегать. Не кричать. Не свистеть. Не драться.

Это называлось Специальным Центром для несовершеннолетних правонарушителей, но больше всего напоминало тюрьму. Тут были и замки, и ключи, и надзиратели. Ростков либерализма было немного, и они не слишком тщательно маскировали истину: Тифердаун был худшей из тюрем, его обитатели хорошо знали это.

Нельзя сказать, что Рэдмен испытывал какие-то иллюзии в отношении своих будущих учеников. Они были закоренелыми преступниками, и их не без причины изолировали от общества. Почти все при первом же удобном случае постарались бы обчистить вас до нитки, изувечить. Если бы это было им нужно, не стали бы рассусоливать. Он слишком много лет проработал в детских исправительных учреждениях, чтобы все еще верить социологическим эвфемизмам. Да, он имел возможность узнать этих заложников демографической политики и родительского воспитания. Они вовсе не были беспомощными недоумками — нет, они были исключительно сообразительны, коварны и аморальны. И не нуждались ни в чьих сантиментах.

— Добро пожаловать в Тифердаун.

Секс, смерть и сияние звезд

Диана провела пальцами по рыжеватой щетине, отросшей за день на подбородке Терри.

— Ты мне нравишься, — сказала она. — Тебе идет.

Ей все в нем нравилось, во всяком случае, так она заявляла.

Когда он целовал ее: «Ты мне нравишься».

Когда раздевал: «Ты мне нравишься». Когда стягивал с нее трусики: «Ты мне нравишься».

КНИГА II

Страх

Страх — вот та тема, в которой большинство из нас находит истинное удовольствие, прямо-таки какое-то болезненное наслаждение. Прислушайтесь к разговорам двух совершенно незнакомых людей в купе поезда, в приемной учреждения или в другом подобном месте: о чем бы ни велась беседа — о положении в стране, растущем числе жертв автомобильных катастроф или дороговизне лечения зубов, собеседники то и дело касаются этой наболевшей темы, а если убрать из разговора иносказания, намеки и метафоры, окажется, что в центре внимания неизменно находится страх. И даже рассуждая о природе божественного начала или о бессмертии души, мы с готовностью перескакиваем на проблему человеческих страданий, смакуя их, набрасываясь на них так, как изголодавшийся набрасывается на полное до краев, дымящееся блюдо. Страдания, страх — вот о чем так и тянет поговорить собравшихся неважно где: в пивной или на научном семинаре; точно так же язык во рту так и тянется к больному зубу.

Еще в университете Стивен Грейс напрактиковался в этом предмете — страхе человеческом, причем не ограничиваясь рассуждениями, а тщательнейшим образом анализируя природу явления, препарируя каждую нервную клетку собственного тела, докапываясь до глубинной сути самых затаенных страхов.

Преуспел он в этом благодаря весьма достойному наставнику по имени Куэйд.

В то время университеты Англии охватило повальное увлечение различного рода гуру: молодые люди обоих полов лихорадочно искали себе пастыря, неважно, с Востока или с Запада, чтобы, словно ягнята, слепо следовать, куда тот укажет. Стив Грейс не был исключением. К несчастью, его «мессией» оказался именно Куэйд. Познакомились они в студенческой забегаловке.

— Меня зовут Куэйд, — без лишних церемоний представился Стиву парень, оказавшийся рядом с ним за стойкой бара, — а ты, если не ошибаюсь…

Адский забег

В этом сентябре Ад пришел на улицы и площади Лондона, ледяной Ад глубин Девятого круга, слишком холодный, чтобы его могло согреть даже тепло бабьего лета. Свои планы он строил тщательно, как обычно, хрупкие, сложные планы. В этот раз они, возможно, были еще более изысканные, чем обычно, а каждая их деталь проверялась по два, по три раза, ибо в этот раз проигрыша не должно было быть.

Аду был присущ дух соревнования: тысячи тысяч раз он насылал огонь на живую плоть — долгие столетия — и иногда выигрывал, но чаще проигрывал. В конце концов ставки все повышались. Ведь без людской потребности соперничать, держать пари и заключать сделки обиталище демонов могло бы зачахнуть в безлюдье. Танцы, собачьи бега и игра на скрипке — все было одно для этой бездны — все было игрой, в которой, если повести себя ловко, она могла отыграть душу-другую. Вот почему Ад и пришел в Лондон в этот голубой ясный день — состязаться и победить, и выиграть, если удастся, достаточно душ, чтобы было чем заняться, предавая их смертным мукам, до следующего раза.

Камерон включил радио: голос комментатора то усиливался, то затухал, словно тот говорил не с собора Святого Павла, а по меньшей мере с полюса. До начала забега было еще больше получаса, но Камерон хотел послушать согревающие комментарии, просто для того, чтобы услышать, что там говорят о его мальчике.

«…атмосфера наэлектризована… Вдоль дорожек скопились десятки тысяч…»

Ее последняя воля

Боже, —

подумала она, —

разве это жизнь! День — приходит, день уходит. Скука, нудная работа, раздражение.

Боже мой, — молилась она, — выпусти меня, освободи меня, распни, будь на то твоя воля, но выведи меня из моей малости.

Но вместо благословенной безболезненной кончины, одним тоскливым днем в конце марта, она вынула лезвие из бритвы Бена, заперлась в ванной и перерезала себе запястья.

Сквозь гул в ушах она, в полуобмороке, слышала Бена за дверью ванной:

— Дорогая, с тобой все в порядке?

Кожа отцов

Автомобиль закашлялся, захлебнулся и умер. Дэвидсон неожиданно осознал, до чего же сильный ветер дует на пустынной дороге, заглядывая в окна его «мустанга». Он попытался оживить мотор, но тот определенно сопротивлялся. Отчаявшись, Дэвидсон уронил державшие руль потные руки и обозрел территорию. Во всех направлениях, куда ни взгляни, — горячий воздух, горячие скалы, горячий песок Аризоны.

Он отворил дверь и ступил наружу, на раскаленное пыльное шоссе. Оно, не сворачивая, простиралось до самого горизонта. Если он прищуривал глаза, ему удавалось разглядеть далекие горы, но как только он пытался сфокусировать на них взгляд, они расплывались в раскаленном дрожащем воздухе. Солнце уже начало припекать ему макушку там, где начинали редеть светлые волосы. Он отбросил крышку капота и начал безнадежно копаться в моторе, проклиная отсутствие у себя технической сметки. Господи, подумал он, им нужно было так делать эти чертовы штуки, чтобы любой дурак мог разобраться в них.

Тут он услышал музыку.

Она была так далеко, что поначалу походила просто на тихий свист в ушах, потом стала громче.

Это была весьма своеобразная музыка.

Новое убийство на улице Морг

Зима, подумал Луис, время года не для стариков. Снег, который лежал на улицах Парижа слоем толщиной в пять сантиметров, казалось, проморозил его до костей. То, что доставляло ему радость в детстве, теперь обернулось проклятием. Он ненавидел снег всем сердцем, ненавидел детей, играющих в снежки (вопли, тумаки, слезы), ненавидел молодых влюбленных, пытающихся затеряться в метели (вопли, поцелуи, слезы). Все это было неудобно и утомительно, и он хотел бы оказаться в Форте Ладердейле, где, должно быть, сияло солнце.

Но телеграмма Катерины, хоть и путаная, однако же требовала его срочного присутствия, а узы их дружбы оставались крепкими по крайней мере лет пятьдесят. Он был здесь ради нее и ради ее брата Филиппа. Глупо жаловаться на то, что твоя шкура слишком тонка, чтобы противостоять этой ледяной руке. Он здесь ради того, что прошло, и если бы Париж горел, приехал бы так же быстро и так же охотно.

Помимо этого, Париж был городом его матери. Она родилась на бульваре Дидро; в это время Париж еще не пощипали все эти свободомыслящие архитекторы и службы социального планирования. Теперь, каждый раз, когда Луис попадал в Париж, он ощущал, что декорации меняются. Хотя в последнее время не так интенсивно, отметил он. Экономический застой в Европе немного поубавил пыла бульдозерам правительства. Но все же год за годом исчезало все больше великолепных зданий. Иногда исчезали и сравнивались с землей целые улицы.

Даже улица Морг.

Конечно, можно было усомниться в том, что эта прославленная улица всегда существовала именно там, где написано, но с течением времени Луис видел все меньше и меньше смысла в разделении правды и вымысла. Это очень важно для молодых людей, которые хотят совладать с жизнью. А для старика (Луису было семьдесят три) разница была чисто академической. Какая разница, что правда, а что выдумка, что было на самом деле, а что — нет. В его голове все это, вся полуправда и правда, слились в одну протяженность личной истории.

КНИГА III

Сын целлулоида

Барберио чувствовал себя не так уж плохо, хотя рана на бедре имела неприглядный вид, а в груди что-то хрипело и щелкало при каждом глубоком вдохе. Барберио улыбался: он на воле, это главное, и никто — слышите — никто больше не посмеет его посадить. Воздух свободы кружил ему голову, на все остальное было наплевать. Живым, в случае чего, он им не дастся. Если не повезет и его накроют копы, придется вставить дуло в рот и нажать на курок. Но обратно в клетку? Ни за что!

Когда вы взаперти, жизнь кажется слишком долгой. Невыносимо долгой. Этот урок заключенный Барберио усвоил уже через два месяца пребывания в тюрьме. Вереница однообразных до тошноты дней сводит с ума, и скоро вам начинает казаться, что лучше сдохнуть, чем продолжать существование в вонючей дыре, в которую вас забросила злая судьба и доблестное правосудие. Лучше тихо повеситься в камере ночью, чем встретить завтрашний день, такой же поганый, как сегодняшний. Новые сутки, новые 86400 секунд постылой жизни за решеткой…

Всем этим безрадостным перспективам Барберио предпочел побег.

Сперва на тюремном черном рынке он купил пистолет. Это стоило дорого, практически все, что у него было. Дальше все просто и тривиально. Самый тупой, но иногда самый надежный способ бежать: перелезть через стену. Не обошлось без Божьей помощи, это уж точно. Судьба была благосклонна в тот день к Барберио, и он удрал без проблем, если не считать ретивого пса, единственного преследователя.

А что же копы? Они проявили чудеса сообразительности, выискивая Барберио в тех местах, куда он никогда бы не сунулся, обвиняя его брата и сестренку в укрывательстве беглеца, хотя они даже не знали, что Барберио на свободе, а также вывесив бюллетени с его приметами: описание внешности до заключения, с весом на 20 фунтов больше нынешнего.

Голый мозг

Века не смогли стереть с лица Земли этот маленький городок. Время, войны, кровожадность многочисленных завоевателей, вторгавшихся в его узенькие улочки не с самыми мирными намерениями, — все это нисколько не помешало медленному течению патриархальной жизни. Грозные эпохи не раз повергали Зел в пучины страстей и борьбу за выживание. То были века насилия, огня и булата. И ни жестокость легионеров Рима, ни военное искусство нормандских рыцарей не привели к его порабощению. Зел пал на колени перед варварами новой эпохи, перед завоевателями совершенно другого толка: они не хотели жертв и кровопролития, они пришли сюда без оружия, если не считать таковыми мягкую учтивость и твердую валюту. Другие времена — другие нравы. Такова уж была воля сил судьбы: Зел задрожал под легкой поступью воскресных отдыхающих, и, впоследствии, эта незаметная дрожь перешла в предсмертную агонию.

Для новых завоевателей Зел был превосходным объектом, расположенным милях в сорока юго-восточнее Лондона и утопающим в цветении садов и роскоши хмельных гроздей. Он был тем уголком Кентских полей, добраться до которого пешком было все же довольно утомительно, но если вы на колесах — путь покажется лишь легкой прогулкой с ветерком. И если вы почти у цели, а на небе задвигались вдруг мрачные тучи — не беда. Можно повернуть обратно и быстро очутиться среди уюта городского дома. Каждый год, с мая по октябрь, Зел превращался в курорт для изнывающих от жары лондонцев. Казалось, они стекались сюда все, словно сговорившись, словно по команде. И управляло ими одно лишь предчувствие невыносимости знойных выходных, проведенных в городе. Они приезжали сюда сами. Они брали с собой свои надувные мячи и своих собак. Они привозили свои выводки детей и выводки детей своих детей, и, извергаясь со всем своим багажом на пьянящий простор загородной зелени, сливались с празднично возбужденной толпой других лондонцев — таких же отдыхающих, как и они сами. А под вечер они забивались в трактир «У великана», где за кружкой теплого пива делились своими дорожными впечатлениями.

Местным жителям и в голову не приходила мысль о защите: ведь новые завоеватели вовсе не жаждали расправы. Но полное отсутствие агрессии делало план вторжения еще более коварным и хитрым, скрытым и вероломным.

Горожане шаг за шагом привносили изменения в жизнь Зела. Многие захотели свить себе здесь загородные гнездышки: они были зачарованы воображаемыми картинами коттеджей из камня, окруженных зеленью дубовых рощиц. Они восхищались уже вполне реальными голубками, ворковавшими в глубинах тисовых аллей. «Даже воздух, — сказали бы они, непременно вдохнув полной грудью, — даже воздух пахнет какой-то необычной свежестью. Именно здесь он пахнет так, как должна пахнуть Англия».

И вот сначала некоторые, а потом и все закружили городок в совершенно ином ритме. Начали распродаваться некогда покинутые зелийцами домишки, пустые сараи и перекошенные постройки. Завоеватели думали теперь о возможных способах расширения кухни, о том, где бы им поставить гараж, о том, что бы им сохранить и как-то приспособить, а что сломать и убрать с глаз долой. Хотя подобная деятельность многим пришлась по душе, которая тосковала по великолепию Кильнбернского леса, каждый год находился лишь один-другой счастливчик, купивший себе нечто действительно достойное его усилий.

Исповедь савана

Некогда он был плотью. Был человеком, был его устремлением. Казалось, с тех пор минули века. Память еще хранила картины того счастливого времени, но с каждым мгновением их становилось все меньше — они мелькали где-то в ее глубине и стирались навсегда.

Оставались лишь отдельные мазки красок — самых для него значимых, самых тревожных и мучительных. Из них начинали вырисовываться лица: светлые, словно сияющие изнутри, любимые им когда-то, и ненавидимые. Он видел их ярко и отчетливо. Их, видимо, не суждено было забыть. Никогда… В глазах его детей все та же теплота и умиротворенность. И ледяной холод умиротворенности в глазах этих скотов, с которыми было покончено навсегда.

Если бы из его накрахмаленных глаз могли течь слезы, он заплакал бы, наверное. Просто от жалости. К ним, к себе. Впрочем, нет: жалость — лишь роскошный подарок всему живому. Всему, что могло дышать и действовать. Тем, кто должен и может что-то изменить. А ему слишком поздно было о чем-то жалеть.

Он находился за всеми мыслимыми пределами. Находился, несмотря на их существование. Он прошел сквозь все границы. Когда-то для своей мамочки он был просто малышом Ронни. Теперь он был для нее мертвым. Уже три недели. Боже мой, о чем бы она подумала, увидев сейчас своего малыша…

Он хотел лишь исправить свои ошибки? Что ж, он уже сделал для этого все возможное. И невозможное. Он смог даже продолжить, дочертить отведенный ему временем отрезок жизни. Смог собрать воедино оборванные клочья своего существования. И все, что им двигало, — это желание воплотить задуманное. Выполнить запланированное точно и аккуратно. Лишь прилежно сделать бухгалтерский расчет. Сделать то, что он так любил в жизни: работу, которую он когда-то выбрал для себя и в которой он находил радость. Она требовала как раз того, чем он обладал, — опрятности и честности. Выстраивать горки из сотен цифр, двигать их слои, пересыпать их содержимое, выцеживая из их нагромождений несколько пенсов, на которые можно все же было существовать. Это была его игра, его развлечение. Она лишала вечерний труд его кажущейся рутинности. После работы даже подсчет книг доставлял удовольствие.

Козлы отпущения

Эту безжизненную груду камней, на которую швырнула нас волна прилива, островом называть не стоило. Слишком большая честь для этого проклятого места. Остров должен быть оазисом в море: зеленая трава, всякая живность, мир, спокойствие и прочее в этом роде. Здесь же — ни птичек в воздухе, ни тюленей в воде… право же, единственное впечатление от такого месте вы сможете выразить так: «Я был в самом сердце пустоты — и выжил».

— На карте его нет, — произнес Рэй, отмечая ногтем тот участок, где мы должны были, по его вычислениям, находиться. Абсолютно ничего, пустое место, ровная голубая гладь океана. Не только птицы, но и картографы проигнорировали этот так называемый остров. Рядом с ногтем Рэя две стрелочки обозначали подводные течения, что должны относить нас к северу. Две крохотные полоски на голубой поверхности океана, столь же пустынной на карте, сколь и в жизни.

Джонатан возликовал, как только обнаружилось, что наше пребывание в этой дыре — вина картографов, а не его. Островок нигде не обозначен, стало быть, Джонатан не может нести ответственность за то, что мы были вдруг выброшены на камни, которых по идее и быть-то не должно. Он счел себя полностью оправданным, и трагическое выражение его лица сменилось удовлетворенным, едва не ликующим.

— Можно ли, — восклицал он, — избежать опасности, которая не обозначена в картах? А?

— Можно. Если у тебя глаза на месте, — буркнул, Рэй.

Остатки человеческого

Одни предпочитают работать днём, другие — ночью.

Гейвин относился к последним. И зимой и летом его можно было увидеть прислонившимся к стене у дверей одного из отелей. С неизменной сигаретой у рта он предлагал все желающим самого себя. Иногда попадалась вдовушка, из которой можно было больше выудить денег, чем любви. Она забирала Гейвина на уик-энд, заполненный бесконечными свиданиями, навязчивыми кислыми поцелуями и, если почивший муженек был уже порядком подзабыт, валянием в широченной, пропахшей лавандой кровати. Иногда влекомый к собственному полу распутный муж жаждал провести часок с мальчиком, которому не было необходимости знать его имя.

Гейвина это не очень-то интересовало. Безразличие было его стилем, даже частью его привлекательности. Оно делало прощание с клиентом очень простым. Все позади, деньги получены, а что может быть проще, чем бросить «Пока!», «Увидимся!» или вовсе ничего человеку, которого вряд ли волнует, жив ты или мертв.

Гейвину нынешнее его занятие нравилось, пожалуй, больше, чем предыдущие. В четверти случаев ему даже удавалось получить удовольствие. Худшее, что могло его ожидать, — постельная мясорубка с потными телами и безжизненными глазами. Но к таким штукам ему уже удалось привыкнуть.

Таким вот было ремесло, державшее Гейвина на плаву. Днем, прикрываясь от света руками, он спал в своей уютной кровати, завернутый в простыни так, что его можно было принять за мумию египетского жреца. Около трех он вставал, брился, принимал душ. Затем проводил по меньшей мере полчаса, придирчиво разглядывая свое отражение в зеркале. Он был болезненно самокритичен. Никогда не позволял своему весу отклониться хотя бы на пару фунтов от идеала. Гейвин умащал кожу маслами, если она казалась сухой, и подсушивал, если она жирно поблескивала. Каждый прыщик, выскочивший на его гладкой щеке, ожидала настоящая охота.