Необходимость этой книги заключается в следующем соображении: любовная речь находится сегодня в предельном одиночестве. Речь эта, быть может, говорится тысячами субъектов (кто знает?), но ее никто не поддерживает; до нее нет дела окружающим языкам: они или игнорируют, или недооценивают, или высмеивают ее, она отрезана не только от власти, но и от властных механизмов (науки, знания, искусства). Когда какой-либо дискурс вот так, сам собой, дрейфует в сторону неактуального, за пределы всяких стадных интересов, ему не остается ничего иного, как быть местом, пусть сколь угодно ограниченным, некоего утверждения. Это утверждение и составляет, в общем-то, сюжет начинающейся здесь книги.
Сергей Зенкин. Стратегическое отступление Ролана Барта
Писатели пишут о жизни, критики пишут о литературе; литература — это первичный язык-объект, а критика — вторичный метаязык. Из-за вторичного характера критики ее иногда третируют как «паразитическую» деятельность, критиков называют «неудавшимися писателями». Однако на самом деле отношения между языком и метаязыком, «базисом» и «надстройкой» — диалектические, «верх» и «низ» в культуре легко меняются местами. Так и критическая рефлексия может следовать не
после,
а
до
художественного творчества: критик не доводит ее до писательской практики — все, что он хотел сказать «о жизни», он уже сказал, говоря «о литературе». Иобратно, взявшись говорить «о жизни», ведя речь как бы непосредственно от ее имени, он все равно говорит о литературе, о культурной «надстройке», созданной людьми над реальностью своих переживаний. Так случилось с Роланом Бартом в его поздних книгах, где он стремился отказаться от всякого метаязыка, от научного или идеологического дискурса и воссоздать дискурс прямого жизненного опыта — например, «речь влюбленного».
Анализируя такую книгу — фрагментарную, внешне алогичную, — испытываешь искушение «последовать методу автора» и оформить свой комментарий как хаотичное множество отрывков-«фигур», «приступов речи», более или менее случайно перетасованных. Удержимся от этого соблазна: если уж чему и подражать у Барта, то не формальному результату, а творческому импульсу, которым он произведен, — а именно постоянному стремлению «смещать» дискурс, готовности сказать ему: «Чао! Мое почтение!», лишь только он начинает «густеть», терять живую подвижность
[1]
.
Как писал Юрий Тынянов, пародией трагедии является комедия, а пародией комедии может оказаться трагедия, — так же и с языками критического анализа. Барт во «Фрагментах речи влюбленного» «смещал» аналитический дискурс, заменяя «описание любовного дискурса […] его симуляцией» (с. 81); чтобы в свою очередь «сместить» такой симулятивный дискурс, придется вернуться к «описанию», к метаязыку. Пусть «Фрагменты…» выдают себя за книгу о любви, но читать их все равно следует как книгу о литературе, как
1977 год стал вершиной карьеры Ролана Барта, годом его высшего общественного признания. В январе он выступает с первой публичной лекцией как профессор Коллеж де Франс — престижнейшего учебного заведения Франции; для человека, никогда не защищавшего диссертацию и вместо всех ученых степеней имевшего только диплом о высшем образовании, избрание на эту должность было необыкновенной честью. Весной выходит самая популярная его книга «Фрагменты речи влюбленного», уже в том же 1977 году выдержавшая восемь изданий общим тиражом 79 000 экземпляров (по масштабам Франции — настоящий бестселлер). В июне в культурном центре Серизи-ла-Саль был организован большой международный коллоквиум, специально посвященный его творчеству.
Фрагменты речи влюбленного
Необходимость этой книги заключается в следующем соображении: любовная речь находится сегодня в предельном одиночестве. Речь эта, быть может, говорится тысячами субъектов (кто знает?), но ее никто не поддерживает; до нее нет дела окружающим языкам: они или игнорируют, или недооценивают, или высмеивают ее, она отрезана не только от власти, но и от властных механизмов (науки, знания, искусства). Когда какой-либо дискурс вот так, сам собой, дрейфует в сторону неактуального, за пределы всяких стадных интересов, ему не остается ничего иного, как быть местом, пусть сколь угодно ограниченным, некоего утверждения. Это утверждение и составляет, в общем-то, сюжет начинающейся здесь книги.
Все вытекает из следующего принципа: нужно не рассматривать влюбленного просто как носителя некоторых симптомов, но скорее дать услышать то неактуальное, то есть неподатливое для изложения, что есть в его голосе. Отсюда выбор «драматического» метода, который отказывается от примеров и основан единственно на действии первичного языка (а не метаязыка). Тем самым описание любовного дискурса заменяется его симуляцией, и этому дискурсу предоставляется его фундаментальное лицо, а именно я — с тем, чтобы показать акт высказывания, а не анализ. Предлагается, если угодно, портрет; но портрет этот не психологический, а структуральный; в нем должно прочитываться некоторое место речи место человека, который про себя (любовно) говорит перед лицом другого (любимого), не говорящего.
Dis-cursus — это, изначально, действие «бегать туда-сюда» это хождение взад и вперед, «демарши», «интриги». Влюбленный и в самом деле не перестает мысленно метаться, предпринимать все новые демарши и интриги против самого себя. Его дискурс — это всякий раз словно приступ речи, вызванный каким-нибудь мелким, случайным поводом.
Быть аскетичным
АСКЕЗА. Чувствует ли он себя виноватым перед любимым человеком или же просто хочет произвести на него впечатление, демонстрируя свое горе, влюбленный субъект в качестве самонаказания налагает на себя аскетическое поведение (образ жизни, одежда и т. п.).
1. Поскольку я виновен и в том, и в этом (у меня есть, я нахожу тысячи причин им быть), я себя накажу, я попорчу свое тело: коротко остригу волосы, скрою за темными очками взгляд (способ уйти в монастырь), посвящу себя изучению сухой и абстрактной науки. Я буду вставать рано, чтобы работать, пока еще темно, как монах. Буду очень терпелив, чуть грустен, одним словом, достоин, как и подобает злопамятному человеку. Я буду истерически подчеркивать свою скорбь (скорбь, которую я сам себе приписываю) одеждой, стрижкой, размеренностью своих привычек. Это будет мягкое отступление, ровно то небольшое отступление, которое необходимо для нормального функционирования скромной патетики.
2. Аскеза (поползновение к аскезе) адресована другому: обернись, взгляни на меня, посмотри, что ты со мною делаешь. Это шантаж: я предъявляю другому символ моего собственного исчезновения, такого, каким оно наверняка и произойдет, если он не уступит (чему?).
Атопос
АТОПОС. Любимый человек признается влюбленным субъектом как «атопичный» («странный», «неуместный», определение, данное Сократу его собеседниками), т. е. неклассифицируемый, обладающий вечно непредвиденной самобытностью.
1. Атопия Сократа связана с Эросом (за Сократом ухаживает Алкивиад) и со Скатом (Сократ электризует и парализует Менона). Атопос — это другой, которого я люблю и который меня завораживает. Я не могу его классифицировать именно потому, что он Единственный, единичный Образ, который чудом отвечает особенностям моего желания. Это изображение моей истины; он не может подпасть ни под какой стереотип (каковой есть истина других).
Ницще
[73]
«Я безумен»
БЕЗУМЕЦ. Влюбленный субъект обуреваем мыслью, что он сошел или сходит сума.
1. Я без ума от любви, но это не распространяется на возможность ее высказать, я расщепляю свой образ надвое; безумный в своих собственных глазах (мне ведом мой бред), я всего только безрассуден в глазах другого, кому я весьма разумно пересказываю свое безумие; сознающий свое сумасшествие, ведущий о нем речь.
В горах Вертер встречает сумасшедшего: среди зимы тот хочет собрать цветы для Шарлотты, которую он любил. Сидя в сумасшедшем доме, этот человек был счастлив: он ничего не помнил о себе. В безумце, собирающем цветы, Вертер узнает себя наполовину, как и тот, он без ума от страсти, но лишен всякого доступа к (предполагаемому) счастью неосознанности, страдая, что даже в своем безумии он неудачник.
Бескожий
БЕСКОЖИЙ. Особая чувствительность влюбленного субъекта, которая делает его беззащитным, уязвимым даже для мельчайших ран.
1. Я — «комок раздражительной субстанции». У меня нет кожи (разве что для ласки). Пародируя Сократа из «Федра» — именно о Бескожести, а не об Оперенности следовало бы говорить, рассуждая о любви.
Фрейд
[76]