Каббалист с Восточного Бродвея

Башевис-Зингер Исаак

Исаак Башевис Зингер (1904–1991), лауреат Нобелевской премии, родился в Польше, в семье потомственных раввинов. В 1935 году эмигрировал в США. Все творчество Зингера вырастает из его собственного жизненного опыта, знакомого ему быта еврейских кварталов, еврейского фольклора. Его герои — это люди, пережившие Холокост, люди, которых судьба разбросала по миру, лишив дома, родных, вырвав из привычного окружения Они любят и ненавидят, грешат и молятся, философствуют и посмеиваются над собой. И никогда не теряют надежды.

Из сборника «СПИРИТИЧЕСКИЙ СЕАНС»

СПИРИТИЧЕСКИЙ СЕАНС

Эта история произошла летом 1946 года. В гостиной г-жи Капицкой на Сентрал-Парк-Уэст горела сиротливая красная лампочка. Абажур украшали «автоматические» рисунки Лотты Капицкой: круги с глазами, цветы с губами, бокалы с пальцами. На стенах висели картины, созданные хозяйкой в состоянии транса под непосредственным руководством индуистского святого Бхагавара Кришны, жившего предположительно в IV веке. Не кто иной, как Бхагавар Кришна, водя рукой г-жи Капицкой, написал петуха с золотым хвостом, в центре которого сияло изображение Будды; иномирные деревья, с которых свисали спутанные волосы и фантастические плоды; юных обитательниц планеты Венера с ветвеобразными руками и особыми телепатическими органами в виде серебряных нитей, выходивших у них из ушей. Картины, старая мебель, полки с книгами тонули в красноватом полумраке. Окна были завешены тяжелыми портьерами.

За круглым столом, на котором лежали планшетка для спиритических сеансов, труба и засохшая роза, расположился д-р Зорах Калишер, коренастый, почти совсем лысый человечек с редкими завитками полурыжих-полуседых волос на затылке. Из-под бесцветных лохматых бровей выглядывали пронзительные глазки-бусинки. Шея отсутствовала — казалось, что голова сидит прямо на его широких плечах, как у примитивной африканской фигурки. Нос у д-pa Калишера был плоским вверху и загнутым книзу, с раздвоенным кончикам. Из подбородка торчало нечто, что с равным успехом можно было принять за остатки бороды и просто за волосатую бородавку. Его смуглые, скверно выбритые щеки были испещрены морщинами. На д-ре Калишере был черный вельветовый пиджак, несвежая белая рубашка в кофейных и табачных пятнах и сбившийся набок галстук-бабочка.

С г-жой Капицкой он разговаривал на странной смеси идиша с немецким.

— Что случилось с нашим другом Бхагаваром Кришной? Уж не заблудился ли он в Небесных Сферах?

ЛЕКЦИЯ

Я получил приглашение прочитать лекцию в Монреале. Стояла зима, и меня предупредили, что температура там на десять градусов ниже, чем у нас в Нью-Йорке. В газетах писали, что из-за обильных снегопадов нарушено движение поездов и что несколько рыбацких деревень оказались буквально отрезаны от остального мира: продукты и лекарства приходится сбрасывать с самолета.

Я экипировался как на Северный полюс. Надел толстое зимнее пальто поверх двух свитеров, взял с собой запасной комплект теплого белья и бутылку коньяка на случай, если поезд застрянет посреди какой-нибудь снежной равнины. Во внутреннем кармане пальто лежал рукописный экземпляр моей лекции о идише и его потрясающей будущности.

Поначалу все шло довольно гладко. По своему обыкновению, я явился на вокзал за час до отхода поезда и поэтому не мог найти носильщика. Я принялся разглядывать тех, кто, подобно мне приехал сюда этим утром. Интересно, кто эти люди? Куда направляются и зачем?

Все мужчины были одеты гораздо легче меня — некоторые вообще расхаживали в демисезонных пальто. Женщины с яркими дорожными сумками и иллюстрированными журналами в руках щеголяли в норковых и бобровых шубках, нейлоновых чулках и модных шляпках — нарядные и элегантные. Они курили, болтали и то и дело заливались беззаботным смехом, который всегда потрясал меня до глубины души. Можно было подумать, что они не только никогда не задавались вечными вопросами, не только ни разу не сталкивались с такими несчастьями, как болезнь, смерть, война, нищета, предательство, но и с более мелкими неприятностями вроде опоздания на поезд, потери билета, пропажи багажа. Они флиртовали, как школьницы, демонстрируя свои кроваво-красные ноготки. На вокзале в тот день было неуютно и промозгло, но, похоже, никто, кроме меня, этого не замечал. А может, они и о Гитлере ничего не слышали? И о сталинском терроре? Да нет, наверное, слышали, но чужая боль — она и есть чужая…

БРОШКА

Возвращаясь из поездок, Вульф-Бер всегда покупал подарки Циле и девочкам. На этот раз все сложилось на редкость удачно. Он вскрыл сейф и взял семьсот сорок рублей. Да вдобавок выиграл сто пятьдесят рублей в карты у богатого русского, с которым познакомился на обратном пути в поезде. Вульф-Бер давно пришел к выводу, что от судьбы не уйдешь. Иной раз ничего не получается, хоть ты тресни, а иногда наоборот — все идет как по маслу. Взять хотя бы эту поездку. Еще вначале он просто для забавы вытащил кошелек у одного ротозея, чего почти никогда не делал (медвежатник — не карманник), а в кошельке оказалось полным-полно банкнот. Потом в турецкой бане нашел золотые часы. Когда ему так везло, Вульф-Бер всегда возносил хвалу Создателю и опускал монетку в ящик для пожертвований. Вульф-Бер не входил ни в какие банды и вел себя соответственно. Он знал, что воровство — грех. Но разве купцы сильно лучше? Покупают дешево, а продают дорого! Последние соки из бедняков выжимают! Да еще разоряются каждые несколько лет и рады-радешеньки, если сохранят хоть что-то от былого богатства. Когда-то Вульф-Бер работал дубильщиком в Люблине. Но выносить каждый день пыль, жару, вонь оказалось выше его сил. Мастер вечно их подгонял, орал, что они отлынивают от работы. Жалованье было курам на смех. Нет, лучше уж гнить в тюрьме!

Вульф-Бер уже не первый год жил воровством. Несколько раз его ловили и даже сажали в тюрьму, но всегда ненадолго. Он умел разговаривать с начальством: «Господин начальник, у меня жена, дети…» Он никогда не огрызался и не строил из себя героя. Он и в камере держался миролюбиво: ни с кем не дрался, а наоборот делился с другими заключенными деньгами и куревом, писал для них письма домой. Родители Вульфа-Бера были уважаемыми людьми. Его богобоязненный отец работал маляром. Мать торговала вразнос требухой и телячьими ножками. Он единственный в семье пошел по воровской дорожке. Вульфу-Беру было уже под сорок. Он был среднего роста, широкоплечий, кареглазый, с желтоватыми, цвет пива, усами, подкрученными вверх на польский манер. Носил облегающие брюки и сапоги с высокими узкими голенищами, делавшими его еще больше похожим на гоя: поляки были уверены что еврею просто не влезть в такие узкие сапоги потому что ноги у евреев толще и короче. Фуражка у Вульфа-Бера была с кожаным козырьком. Из кармана жилетки свисала цепочка от часов с приделанной к ней специальной ложечкой для выковыривания ушной серы. Другие воры ходили с пистолетами или выкидными ножами, но Вульф-Бер никогда не носил при себе оружия. Пистолет рано или поздно выстрелит, нож — заколет. Зачем проливать кровь? Зачем обрекать себя на суровое наказание? Вульф-Бер был осторожным и рассудительным человеком; он любил подумать и почитать, причем не только развлекательные рассказы, но и газеты. Женщины часто пытались соблазнить его своими прелестями, но у Вульфа-Бера был один Бог и одна жена. Да и что такого могли бы дать ему другие женщины, чего не было у Цили? С распутницами Вульф-Бер знаться не желал. Он никогда не переступал порога борделя и не пил. У него были верная жена и две хорошо воспитанные дочери. И дом с садом в Козлове. Девочки ходили в гимназию. На Пурим Вульф-Бер всегда посылал рабби подарок. Перед Песахом старейшины общины приходили к нему за пожертвованиями для бедняков.

На этот раз Вульф-Бер купил у люблинского ювелира золотые серьги Циле и два медальона дочерям, Маше и Анке. До Рейовца он ехал на поезде, потом взял извозчика. Он устроился на козлах и помогал править. Вульф-Бер не любил двусмысленных шуточек, которыми сидевшие в экипаже коммерсанты обычно обменивались с женщинами. Попутчики всегда пытались втянуть и его в свои пустые разговоры, но он предпочитал молча смотреть на небо, деревья, слушать пение птиц. В полях таял снег. Из-под него выглядывали озимые. Низкое золотое солнце казалось нарисованным на холсте. Коровы на пастбищах щипали молодую траву. Из леса тянуло теплом, словно там, в чаще, притаилось лето. Иногда на опушке мелькали заяц или косуля, а дорогу перебегал еж.

Вульф-Бер уезжал из дому раза четыре в год. Если все протекало гладко, примерно недель на шесть. Он всегда ездил в одни и те же города, на одни и те же ярмарки. В Козлове знали, чем именно Вульф-Бер зарабатывает на жизнь. Но он никогда не воровал у своих, и в его отсутствие Циля всегда могла рассчитывать на кредит в любой лавке. Покупки записывались в специальную амбарную книгу, и Вульф-Бер, возвращаясь, погашал все долги до последнего гроша. Когда однажды Вульфа-Бера посадили в Янове за решетку, козловские лавочники не оставили Цилю в беде. Они наотпускали ей товаров на сотни рублей. Циля не раз жаловалась Вульфу-Беру, что продавцы обвешивают и обмеривают ее, мухлюют со счетами. Но Вульф-Бер никогда не опускался до выяснений. Таков мир.

Из сборника «СМЕРТЬ МАФУСАИЛА»

ЛОВУШКА

— Я сама пробовала писать, — призналась моя гостья, — но, во-первых, я не писательница, а во-вторых, даже если бы я была писательницей, у меня все равно бы ничего не вышло просто потому, что я все время ставлю кляксы. Печатать я так и не научилась. С техникой у меня вообще отношения не сложились: я не умею водить машину; не могу поменять пробки; даже найти нужный канал в телевизоре для меня проблема.

У моей собеседницы были седые волосы и молодое лицо без единой морщины. Ее костыли я поставил в угол, а ее саму усадил в кресло, недавно приобретенное мной в антикварном магазине.

— И отец, и мать у меня из обеспеченных семей, — продолжила женщина. — А дед по материнской линии вообще был миллионером в Германии. Он все потерял во время инфляции после Первой мировой. Он умер в Берлине за много лет до прихода Гитлера к власти. Можно сказать, ему повезло. Мой отец родился в Эльзасе. Почему-то он всегда предупреждал меня, чтобы я ни в коем случае не связывалась с евреями — выходцами из России. Он говорил, что они непорядочные и все как один коммунисты. Доживи он до моего замужества, он бы сильно удивился. Более ярого противника коммунизма, чем мой Борис, я не встречала. Он Рузвельта и того обвинял в большевизме, уверял, что тот обещал Сталину пол-Европы и даже США. Отец Бориса был русским, убежденным христианином и славянофилом. Мать — венгерской еврейкой. Я ее никогда не видела. По словам Бориса, она была классической красавицей и чудачкой. В последние годы жизни супруги не разговаривали. Когда им нужно было что-то друг другу сообщить, они писали записки и передавали их через горничную. Но не буду утомлять вас ненужными подробностями. Перейду прямо к делу.

Я познакомилась с Борисом в тридцать восьмом году в гостинице в Лейк-Плесиде. К тому времени моего отца уже не было в живых. Он умер в Дахау, куда его загнали нацисты. Мать с горя лишилась рассудка, и ее поместили в клинику для душевнобольных. В гостинице Борис был постояльцем, я — горничной. Я приехала из Германии без гроша в кармане, и место горничной было единственной работой, которую мне удалось получить. Можно сказать, что нас с Борисом свел роман Томаса Манна «Будденброки». Я убиралась в его номере и увидела на столе эту книгу, которую просто обожала. Вместо того чтобы перестилать кровать, я принялась перелистывать страницы. Тут распахнулась дверь, и вошел Борис. Он был на двенадцать лет меня старше. Мне было двадцать четыре, ему — тридцать шесть. Не стану хвастаться своей красотой, тем более что сейчас от нее уже ничего не осталось. Я перенесла пять операций. Через несколько часов после одной из них у меня была остановка сердца, и ночная сиделка без лишних церемоний накрыла мое лицо простыней. Хотите верьте, хотите нет, но это были самые счастливые минуты в моей жизни. Если смерть на самом деле — такое блаженство, мы зря ее боимся.

— Как вас вернули к жизни? — спросил я.

КОНТРАБАНДИСТ

Зазвонил телефон. Взяв трубку, я услышал какое-то невнятное бормотание и покашливание. Наконец звонивший справился с голосом и сказал:

— Наверное, вы уже об этом забыли, но однажды в Филадельфии вы пообещали подписать мои, в смысле, ваши, книги. Вы оставили мне свой адрес и телефон. Адрес у вас прежний, а телефонный номер сменился. Ваша секретарша дала мне его при условии, что я не стану отнимать у вас слишком много времени.

Он попытался напомнить мне, о чем именно я говорил в тот день в Филадельфии, и я понял, что наша встреча произошла лет десять назад.

— Вы скрываетесь? — спросил он меня. — Раньше вас можно было найти в телефонной книге. Я — на свой скромный манер — поступаю аналогичным образом. Я тоже избегаю людей.

— Почему? — поинтересовался я.

ГЛАЗОК В ВОРОТАХ

По приглашению еврейской журналистской общественности я отправился в Южную Америку. На корабле у меня была роскошная каюта: персидский ковер, мягкие кресла, диван с плюшевой обивкой, персональная ванная комната и огромный иллюминатор, из которого открывался грандиозный вид на океан. В первом классе обслуживающего персонала было заметно больше, чем пассажиров. В столовой за моим креслом всегда стоял специальный стюард, проворно подливавший мне вина, стоило мне сделать хотя бы глоток. За обедом и ужином нас развлекал джаз-банд из восьми человек. Дирижеру сообщили, что я иммигрировавший в США польский еврей, и в мою честь регулярно исполняли польские, еврейские и североамериканские популярные мелодии. Большинство пассажиров были латиноамериканцами. Несмотря на великолепное обслуживание, я изнывал от тоски. Завести знакомство и даже просто заговорить с новыми людьми для меня всегда было непросто. Я взял с собой шахматы, но не мог найти партнера и однажды отправился на его поиски во второй класс, где, как выяснилось, жизнь била ключом. В просторной комнате мужчины играли в карты, шашки, домино и пили пиво из гигантских кружек; женщины пели испанские народные песни. Меня поразила причудливая внешность нескольких человек, похожих не то на каких-то животных, не то на птиц. Я услышал низкие грубые голоса. Женщины с огромными бюстами и необъятными бедрами ели прямо из корзин, то и дело заливаясь оглушительным хохотом. Какой-то великан с огромными черными усами и бровями-щетками рассказывал анекдоты и его живот колыхался, как кузнечные мехи. Слушатели в знак одобрения хлопали в ладоши и стучали ногами. Вдруг я заметил в толпе пассажира из первого класса, с которым трижды в день встречался в столовой. Он всегда сидел за столом один. В пиджаке и галстуке. Даже за завтраком. Тут он расхаживал в расстегнутой рубашке, браво выпятив грудь, заросшую седыми волосами. У него было красное лицо, белые брови и нос весь в сизых прожилках. Я думал, он латиноамериканец, но, к своему удивлению, увидел у него в руке нью-йоркскую идишскую газету. Я подошел к нему и произнес:

— Раз так, позвольте сказать вам «шалом алейхем».

Какое-то время он недоуменно меня разглядывал — под глазами у него были синеватые мешки — и наконец сказал:

— Вот как? Что ж, алейхем шалом.

— Что вы ищете здесь, во втором классе? — спросил я.

БЕГУЩИЕ В НИКУДА

Мы с Зейнвелом Маркусом сидели в кафетерии на Бродвее: пили кофе и ели рисовый пудинг. Разговор за шел о войне с Гитлером и разрушении Варшавы. Я в те годы жил в Америке, а Зейнвел Маркус — в Польше, так что он испытал на себе все ужасы Второй мировой. До войны Зейнвел Маркус работал газетчиком, так называемым колумнистом. Он писал «подвалы», неглупые, несколько сентиментальные, с огромным количеством цитат из разных писателей и философов. Особенно он любил цитировать Ницше. Кажется, Зейнвел Маркус никогда не был женат. Он был маленького роста смуглый, с раскосыми глазами. Зейнвел шутил, что его род происходит от Чингисхана и одной из его наложниц — дочери раввина. Зейнвел Маркус страдал дюжиной воображаемых заболеваний, включая импотенцию. Он вроде бы и жаловался на свой недуг, и в то же время как будто хвастался им, намекая на невероятный успех у немецких женщин. Много лет Зейнвел был берлинским корреспондентом еврейской газеты, выходившей в Варшаве. Он вернулся в Польшу в начале тридцатых, и мы дружили с ним вплоть до моего отъезда в Америку. Сам Зейнвел Маркус иммигрировал в США в 1948 году из Шанхая, где какое-то время находишься в статусе беженца. В Нью-Йорке у него развилась еще одна форма импотенции: литературная, кроме того, он страдал профессиональным писательским заболеванием: у него сводило правую руку. Почему-то редакторы еврейских газет в Америке не пришли в восторг от его многозначительных афоризмов из Ницше, Кьеркегора, Шпенглера и Георга Кайзера. Плюс ко всему у него обнаруживалась язва желудка, и, похоже, не воображаемая, а настоящая. Врачи запретили ему курить и пить больше двух чашек кофе в день. Но Зейнвела Маркуса это не устраивало. «Без кофе моя жизнь и гроша ломаного не стоит, — заявил он мне как-то. А судьба американского Мафусаила мне все равно не светит». Зейнвел Маркус знал невероятное количество разных историй, и слушать его было одно удовольствие. Он был лично знаком со всеми так называемыми «профессиональными евреями». Он бывал в еврейских колониях барона Гирша в Аргентине, участвовал во всех сионистских конгрессах, ездил в Южную Америку, Австралию, Иран и Эфиопию. Его статьи в переводе на иврит печатались в Тель-Авиве. Я много раз пытался уговорить его написать воспоминания, но Зейнвел Маркус неизменно отвечал парадоксом: «Мемуаристы всегда врут, а я умею говорить только правду — какой же из меня мемуарист?»

Сидя в тот день на Бродвее, мы, по своему обыкновению, заговорили о любви, верности и предательстве. Зейнвел сказал:

— Какого только предательства я не насмотрелся на своем веку, но того, что в тысяча девятьсот тридцать девятом году проделали на моих глазах эти бегуны, я и представить себе не мог.

— Бегуны? — переспросил я. — Что вы имеете в виду?

— Я имею в виду мужчину и женщину в процессе бега, — ответил Зейнвел.

ГОСТИНИЦА

Когда Израиль Данцигер вышел на пенсию и переехал в Майами-Бич, ему показалось, что он попал на другую планету. В возрасте пятидесяти шести лет ему пришлось бросить все, что он любил и к чему был так привязан: фабрику в Нью-Йорке, свои доходные дома, свой офис, своих детей, друзей и родственников. Его жена Хильда купила дом с садом на берегу Индейской реки. Это был комфортабельный дом с бельведером, патио, бассейном, пальмами, цветочными клумбами и специальными шезлонгами, спинка которых устроена таким образом, чтобы сидящий получал небольшую нагрузку на сердце. От реки немножко попахивало гниловатой водой, но с океана до которого было рукой подать, дул свежий ветер.

Океанская вода была зеленой и гладкой, как зеркало, и напоминала декорацию в опере, с белыми корабликами на горизонте. Чайки, пронзительно крича, падали в воду, охотясь за рыбой. На белом песке лежали полуобнаженные женщины. Израилю Данцигеру не требовался бинокль — он и без того видел их сквозь солнечные очки. Он даже различал их голоса и смех.

Нет, он не боялся, что его забудут. Зимой все они приедут сюда из Нью-Йорка: его сыновья и дочери, их мужья и жены. Хильда уже сейчас переживала, что в доме не хватит спален, постельного белья и что Израиль перевозбудится от такого обилия гостей. Врачи прописали ему полный покой.

Шел сентябрь, и в Майами-Бич было мало, людно. Гостиницы закрылись до декабря-января, о чем сообщалось в вывешенных на дверях объявлениях. Кафе в центре, где еще вчера все бурлило и кипело, стояли пустыми и темными перевернутые стулья — на сдвинутых столах. Ярко светило солнце, но синоптики пугали ураганом, идущим с какого-то острова, и советовали всем запастись водой, свечами и укрепить рамы, хотя было вовсе не очевидно, что ураган заденет Майами. Он вполне мог обогнуть Флориду и обрушиться на Атлантический океан.

Газеты были толстыми и тоскливыми. Новости, будоражащие чувства в Нью-Йорке, не вызывали здесь ничего, кроме скуки. Радиопередачи были бессодержательными, а телевидение — идиотским. Даже книги известных писателей казались тут какими-то плоскими.