И огонь пожирает огонь

Базен Эрве

I

Ну разве сейчас подходящий момент? Вокруг бушуют бои, а Мария молится. Она, пожалуй, сейчас единственная из всех в церкви, кто целиком поглощен службой. Мануэль и сам не мог бы сказать, трогает это его или раздражает. Когда девушка молится за тебя в твое отсутствие, значит, она думает о тебе, и это не может не трогать. Но когда она молится за тебя, стоя рядом, что тут можно сказать? Если и так все ясно, нужно ли тешить себя иллюзиями? Для Мануэля в этом есть что-то непостижимое, озадачивающее — словно на его место встал кто-то другой, на чью долю выпало «перекинуть мостик» (по выражению Марии) между двумя существами, которых, казалось бы, в эту минуту ничто не разъединяет. Недаром в нем тотчас возродилось ощущение духовной пропасти — даже не пропасти, а враждебности, — которую, к сожалению, ему не всегда удавалось преодолеть; еще совсем недавно он ни за что бы не поверил, что это чувство может сосуществовать со страстью, более того — обострять ее. На языке так и вертится старый как мир довод: «Да полноте, Мария! Если бы бог существовал, в мире царила бы справедливость, каждому воздавалось бы по заслугам и бог отвергал бы все молитвы, все способы давления как не соответствующие идеальному порядку в мире…» А для философствования разве сейчас подходящий момент? Как поразительно хороша Мария в этом зеленом платье, с этими ее удивительными волосами цвета меди, рассыпанными по плечам! Право же, нельзя на нее сердиться за то, что она воспользовалась случаем и представила своей родне человека, с которым, быть может, последует примеру своей сводной сестры.

Разве можно сердиться на нее за это публичное признание их отношений — ей ведь с таким трудом удалось преодолеть собственную сдержанность, да и сдержанность своего спутника, — за то мужество, которое понадобилось ей, чтобы заставить кое-кого примириться с его присутствием, за ту радость, какой она вся лучится, совершенно не думая о последствиях. Мануэль понимает, почему у него на сердце кошки скребут: он злится прежде всего на себя самого. Он переминается с ноги на ногу, внутренне обвиняя себя в бездействии, в том, что бросил все, устремившись навстречу личному счастью. Невозможно понять, близко или далеко трещат выстрелы. Просто невозможно, находясь в церкви, где бьется о стены эхо, догадаться, по чему и по кому стреляют или хотя бы где идет бой.

Порой кажется, что стреляют в центре города, порой — что много западнее, в стороне предместий. Неясно даже, между кем и кем произошло столкновение. Вся ли армия брошена против народа, чтобы поставить его на колени? Или мятежные полки бьются с частями, верными правительству? В ответ на одиночные выстрелы раздаются длинные пулеметные или автоматные очереди, потом все тонет в тяжелом, глухом гуле; самолеты прорезают этот гул оглушительным грохотом, в котором полностью тонет голос священника; он умолкает, потом снова возобновляет свое бормотанье. Приземистый, кругленький, нервно сжимая руки, он вертит головой — направо, налево, точно боится, что двери в церкви рухнут под напором извне; он промокает влажный от пота лоб и, торопясь покончить с обрядом, произносит:

— В заключение, дети мои, я желаю вам и вашим семьям жить в мире и согласии, которого — увы! — в эти тягостные часы так недостает нашему многострадальному отечеству…

Оглушительный взрыв обрывает его на полуслове, он вздрагивает, багрово-красное лицо мгновенно белеет, лишь на скулах остается по фиолетовому пятну. Где-то совсем рядом разорвалась бомба или взлетел на воздух дом. Со звоном посыпались стекла, и центральная люстра закачалась на тросе, позвякивая подвесками. Все оборачиваются: Лила, кузина невесты, вскрикнула и, вся дрожа, вцепилась в подставку для молитвенника; но вот, смертельно бледная, стыдясь обмоченной юбки, она уже спешит по центральному проходу, оборачивается, торопливо приседает перед алтарем и на цыпочках покидает церковь.

II

Отчаявшись дозвониться до Парижа, Сельма, как всегда в минуты волнения, бросает взгляд на генеалогическое древо, с которого спускаются шесть медальонов; древо это — чистая фикция, ибо уж слишком далеко отстоят друг от друга Гюлльшпенг (где отец и мать Сельмы проживают свою folkpension

[2]

в 1500 крон на берегу озера Дальбо), городок Ире (в лесистом Верхнем Анжу, где вдова, мадам Легарно, еще держит в деревне бакалейную лавку) и многочисленные места пребывания супружеской четы, людей во многом схожих, а во многом различных, которых недавно перевели в Южную Америку. Сельма хочет улыбнуться. И ей это удается. На древе, последним отростком которого является розовощекое существо с голубыми глазами и светлыми ресницами, скоро появится седьмая ветвь. Но тут Сельме приходится склониться к аппарату и крикнуть в трубку:

— Ничего не могу поделать! Связи нет.

Сельма больше не улыбается. Она встает из-за письменного стола и подходит к окну, по обе стороны которого, как свидетельство скандинавской любви к вечнозеленым растениям, стоят два фикуса с длинными узкими листьями. Да, заваруха что надо! Сколько же их? Эрик, военный атташе, которого, конечно, вовсе не радуют всякие реплики насчет того, как используется «его» техника, все утро не спускал глаз с неба, уверяя каждого встречного и поперечного, что все истребители — американского производства, — так вот Эрик говорит, что их скопилось уже около двухсот, гостиные битком набиты, точно во время приема 14 июля. Сельма сама убедилась в этом, когда спустилась вниз перекусить; в большинстве своем это были мужчины, и стоило на них взглянуть, как становилось ясно, чем они занимались и к какой принадлежали партии; имена многих значились в списках, которые хунта зачитывала по радио, требуя, чтобы эти люди явились в ближайший комиссариат полиции. Но Сельма заметила среди них две-три семьи в полном составе, включая грудного ребенка: его мать, дочь министра, в спешке не захватила ни пеленок, ни соски, и теперь никто не мог успокоить младенца, ибо в посольстве не было того сорта порошкового молока, к которому он привык.

Сколько же их будет вечером? Каждую минуту прибывают все новые и новые кандидаты на право убежища; едва переступив порог, они попадают в объятия своих, и теперь их уже столько, что приходится направлять их в сад, где они располагаются на траве, инстинктивно группируясь вокруг своих лидеров.

— Сельма! — кричит кто-то с лестницы.