Кого я смею любить. Ради сына

Базен Эрве

Эрве Базен (Жан Пьер Мари Эрве-Базен) — классик современной французской литературы, признанный мастер семейного романа.

В книге представлены два произведения этого жанра: «Кого я смею любить» (1955–1956) и «Ради сына» (1959–1960).

Кого я смею любить

I

Берта уж конечно ничего не видела: она еще и близорука. Опасливо стоя в метре от берега, она мяла свои руки, сцепленные на животе, покачивала головой, щурила глаза, всеми силами стараясь казаться заинтересованной и бормоча по обыкновению:

— Ты думаешь, Иза? Ты думаешь?

Я ничего не думала. У меня есть глаза, и я прекрасно видела их обоих — там, посреди Эрдры, под сеткой верши: длинного, вытянувшегося во весь рост, не шевелясь и уткнувшись носом в шпеньки лаза, и круглого, бешено вертевшегося во все стороны, отбрасывая золотисто-коричневые отблески, — тетушку Щуку и дядюшку Линя. Последний был достаточно велик, чтобы не попасть в брюхо первой, но сильно перепуган соседством. Что до верши, то ее я тоже узнала — по размеру и по форме сети: такая модель была только у месье Тенора, и, поскольку, находясь в отпуске, он каждое утро около одиннадцати проплывал тут на своей зеленой калоше, лучше было поторопиться, если мы хотим сэкономить его масло.

— Холодно, Иза? Холодно! — сказала Берта, увидав, что я поднесла руку к вороту свитера.

Нежарко, это точно. Шалфей еще не увял, желтый ирис еще горит промеж чуть порыжевшего тростника, едва волнуемого порывами ветра, который гладит его против шерсти. Но небо забежало на месяц вперед и топит солнце в серой мокряди преждевременной осени, лишенной листьев и птиц. Слишком свежа эта вода — ни проточная, ни стоячая, больше не пахнущая тиной, но еще немного маслянистая и начинающая прибывать, мягко выталкивая на берег канитель! Слишком свежа для ныряния. Но как поступить иначе? У меня нет багра, да и верша слишком далеко. Не можем же мы упустить случай сыграть шутку с врагом и заодно разнообразить стряпню Натали, чересчур приверженной к картошке… Ну же! Свитер выскользнул у меня из рук, юбка сползла вниз, следом — комбинация, к ней тотчас присоединился бюстгальтер, которому, впрочем, так и не довелось поддерживать какой бы то ни было бюст, с тех пор как он, став мал маме, вновь поступил на службу, будучи велик для меня. Дрожа, прикрывая ладонями груди, я раздумывала над тем, снимать ли свои белешенькие трусики. Но не снимать было еще хуже: они не успеют высохнуть к обеду. В конце концов, позади нас был только глухой сад, а впереди по ту сторону протоков, островов, судоходного канала — ничего, кроме болота, переходящего в огромный заливной луг Мороки, бесконечно пустынный, без пастуха, коров и собаки.

II

Лучше признаться сразу: я рыжая, и в лицо мне словно дробью выстрелили. Немилость природы, делающая меня чувствительной к малейшим намекам! Если я посмею обсуждать бешамель Натали, та знает, как отомстить. Ей стоит только сказать:

— Ну конечно! Морковки не хватает.

И в этот миг я ее люблю, можете мне поверить! Ведь этот «пигмент» портит вам не только кожу. В восемь лет, сидя за партой маленького класса, я уже поняла: не так страшно поставить пятна на тетрадку, как носить их на лице.

За этим исключением, мне не пристало жаловаться на природу, не поскупившуюся на остальное. У меня есть силенки, и голова на плечах, и здоровье, да такое, что я не припомню, чтобы когда-нибудь пользовалась термометром или даже лечилась от панариция

[2]

. Неплохой список, как видите, и его еще, наверное, следует дополнить из благодарности к моим добрым феям, упомянув о моих зеленых глазах, хоть и с чуть поджаренными ресницами, моих тонких щиколотках, предмете моей гордости, а главное — об этой жажде жить, пробуждающей в тебе желание отведать всего, и этой страсти быть, околдовывающей твое дыхание, когда каждый раз чувствуешь, как воздух проникает в легкие. Я не старая, конечно, но я часто задумываюсь о том, как бы я могла когда-нибудь стать старой. Меня все еще интересует этот вопрос. Я

родилась молодой

и, если потребуется, охотно умру до срока, чтобы такой и остаться.

Эта молодость, однако, протекала только в одном старом доме. Я и не мечтаю о других, я даже не понимаю этих новых построек с жесткими углами, броской штукатуркой, вычурными садами, которые засажены деревьями, живущими только на компосте и не уходящими корнями в прошлое. Наш дом, Залука, в десяти километрах от Нанта, между Ла Шапель и Каркефу, был, да и есть

жилище.

Я в нем родилась, и моя мать, и бабушка. Один из предков поселился здесь сразу после Вандейского восстания

[3]

, на «церковной земле», приобретенной во время распродажи национального имущества, чья покупка терзала угрызениями совести три поколения Мадьо, пока забвение, привычка и постоянный достаток не позволили им занять место среди достопочтенных семейств нашего местечка. Впрочем, со времен Империи

III

К одиннадцати часам беспокойство, затем крики, потом короткие перелеты камышовок, отступающих перед вторжением чужака от камышей к камышам, указали на его приближение. Почти тотчас же я узнала знакомые звуки: легкий плеск, от которого вздуваются водоросли и чмокает прибрежная тина, скапывание с выныривающих весел, шелест воды, раздвигаемой носом лодки, чье днище глухо стукается о затонувшие ветки. Наконец по краю ивняка, между гримасничающими кустами, свежеостриженными плетельщиками корзин, заскользили две тени.

Двое, сказала я. Я была права. Дорога могла пылиться, а кусты на ней зеленеть! Нат и Берта, наблюдавшие за калиткой, никого не дождутся. Инстинкт, отправивший меня после того, как комнаты были прибраны, а платье мадмуазель Мартинель прострочено, на пригорок у рябины, откуда, как на ладони, видно все болото и то, что происходит в Мороке, меня не обманул. Из Бернери «они» наверняка отправились в Каркефу. Поскольку они, в общем, объявили нам о своей свадьбе — нам, дочерям, обязанным с этим смириться, — легко было догадаться, что они будут обязаны вежливенько сообщить сию новость господину напротив, не такому покладистому, который как раз проводил отпуск в своих владениях. И мама, в сопровождении своего кавалера, возвращалась по реке, в очередной раз вынужденной меня предать.

Давайте объяснимся. Морока, которую от нас отделяет Эрдра, ее торфяники, луга, изъеденные зарослями тростника, — в некотором роде зеркальное отражение Залуки: дом самцов, в котором живут двое мужчин — толстый Тенор и его Тенорино. То есть, я хочу сказать, мэтр Мелизе-старший, член совета правопорядка, и мэтр Мелизе-младший, в обиходе Морис, судейский, как и отец, и, как и он, адвокат нантской консервной промышленности.

— Ведет дела сардин, сахара и печенья! — говорила Натали, которая уже несколько месяцев, в отместку, не покупала бакалеи местных компаний.

IV

Натали в первый раз затопила камин в гостиной. Сосновое полено в центре издало сухой треск и стрельнуло головешками в защитный экран. Мама подскочила в своем кресле, пододвинутом к самому очагу, в очередной раз поднесла руки к вискам. Мы быстро и практически молча съели знаменитую щуку, или, скорее, то, что от нее осталось, превращенное во фрикадельки. Затем, когда со стола убрали, а посуду помыли, мама свернулась клубочком в вольтеровском кресле с подголовником, постанывая:

— Опять эта мигрень! Уже неделю не проходит.

Она только что проглотила одну за другой две таблетки аспирина, и мы, все три, не бросая вязания, окружили ее, полные внимания. Но и с долей недоверия. Старается ли она выиграть время, избежать сцены? Когда с излияниями чувств было покончено, среди нас снова быстро воцарилась неловкость. Мы все пребывали в нерешительности. Мама поглядывала на нас, словно уже собираясь раскрыть рот, — и отводила глаза, замыкалась в ожидании. За окном небо, почти целиком затянутое тучами, принесенными западным ветром, потемнело настолько, что было похоже на вечернее. Сквозь тюлевые занавески теперь просачивался только влажный серый свет, в котором растворялась мебель и медь, то тут, то там выдаваемая своими отблесками.

— Знаешь, — пробурчала Натали, — я отослала заказ госпожам Гомбелу в Кло-Бурель. Что до мадмуазель Мартинель…

— Хорошо-хорошо, — сказала мама. — Разошли все и больше ничего не принимай. Слава Богу, теперь нам это уже не потребуется.

V

Супругу сначала повезло. Не посовещавшись между собой — это было бы неприлично, — мы с Нат ждали его приезда, словно свистка к началу матча. Мне было любопытно посмотреть, как он выйдет из положения, какую мину принца-консорта, внезапно взошедшего на иностранный трон, он нам состроит. Даже считая этот брак необходимым, я все же не могла понять, почему он согласился жениться тайком, тем самым затруднив себе вхождение в наш круг. Я делала тысячу предположений: «Его отец был против. Он припер его к стенке, как мама — нас!» Или другое, несмотря на сцену на Эрдре, в конце концов нормальную для прощания мужа с женой: «На самом деле они не хотели жениться. Они на это решились в последний момент, потеряв голову, и ему, наверное, так же стыдно своего поступка, как было ей, когда она приехала».

Но от продуманной встречи как раз пришлось отказаться. В шесть часов, несмотря на еще четыре принятых порошка, мама билась головой о стену. Она была красная и горячая, и Нат сунула ей градусник под язык: 39,6!

— В постель! — тотчас приказала Натали.

Обезумев — или делая такой вид — при мысли о том, чтобы предоставить нам одним принять Мориса Мелизе, мама пыталась цепляться за свое кресло. Но очень скоро, дрожа всем телом, сотрясаемая ознобом — а, может быть, втайне желая обойтись без сцен, собрав вокруг себя свой мирок, полный тревоги и предупредительности, какими обязаны окружать больную, — она дала дотащить себя до комнаты и завернуть в теплое одеяло. Так что когда в семь часов на трех последних поворотах раздались три сигнала клаксона, несколько раз повторенные и далеко разнесенные болотным эхо, мне не пришлось думать о том, какое выражение придать своему лицу. Выход готов, представления излишни. Материнский жар избавлял нас от необходимости ломать лед. Я спустилась по лестнице через две ступеньки, говоря себе из принципа: «А если открыть дверь и спросить его: «Что вам угодно, месье?.. Мадам Мелизе? Здесь таких нет. Здесь живет мадам Дюплон!» Но эта тонкая шутка осталась невостребованной. На самом деле я выбежала прямо к калитке, открыла ее, бросилась к дверце машины — «Ведетты» черного или темно-синего цвета, — которая только что остановилась без малейшего скрипа тормозов, и по-хозяйски расположилась на заднем сиденье

— В поселок, быстрее. К доктору Магорену. Мама больна.

Ради сына

Глава I

Мальчишка удирает от меня — босоногий, в одних трусах. Обидевшись на замечание, которое я сделал ему во время утренней зарядки, он кубарем скатился с лестницы, пронесся по двору и выскочил на улицу в своих синих в красную полоску шортах (спортивная форма лицея Карла Великого). Сначала он бежит, выпятив грудь, — раз-два, раз-два, — словно тренируясь в беге на стометровую дистанцию. Но я не отстаю, и он начинает задыхаться. Теперь он уже не бежит, он продвигается вперед рывками, зигзагами, ноги перестают его слушаться, он то и дело, рискуя на что-нибудь наскочить, оглядывается, смотрит, далеко ли я, обезумевшими, дико сверкающими из-под спутанных волос глазами.

На углу он резко поворачивает, делает еще несколько прыжков и, согнувшись в три погибели от колотья в боку, прислоняется к стене небольшого дома. Как на грех, это дом Дуков. Я тоже запыхался, но стараюсь держаться с достоинством отца, у которого и в помыслах нет наброситься словно дикий зверь на свое взбунтовавшееся чадо; я замедляю шаг; в душе я уже торжествую, что на этот раз так быстро поймал его — прежде чем зашевелились занавески на окнах. Однако при мысли, что матушка Дук может в любую минуту с неизменным секатором в руках высунуть нос из зарослей бересклета и промямлить своим гнусным голосом: «Ну, полно, полно, Бруно! Надо слушаться папу», — я перестаю владеть собой. Мне бы молча подойти к мальчишке, спокойно взять за руку и отвести домой (пусть в наказание перепишет двести строчек текста. Видно, слишком крепко сидит во мне педагог: я часто повышаю голос, но никогда не позволю себе ударить ребенка), вместо этого я делаю глупость, кричу:

— Кончишь ты ломать комедию? Вернешься или нет? С меня хватит…

И вот результат: распахиваются сразу два окна, а Бруно, выбиваясь из последних сил, снова обращается в бегство. Как раз здесь кончается асфальт, и дальше идет мелкий гравий. Мальчишка прыгает по камням босыми ногами, словно купальщик на пляже, поранивший себе ступню; этот новый забег бесит меня, я опять срываюсь:

— Ну что ж, беги, беги! Я тебя предупреждаю: поранишь ноги!

Глава II

Леса давно сняли. Семья банковского служащего живет в этом доме. Хотя строители явно не отличались тонким вкусом, я без всякой неприязни смотрю на ярко-розовые стены и на двух фаянсовых козочек, которые пощипывают травку на низко подстриженном, похожем на щетку газоне.

Ведь все началось именно здесь. Должно быть, я слишком долго жил, подобно многим, боясь растратить сердечное тепло, словно слепец, который не знает ничего ни о себе, ни о своих близких. Моя профессия не сделала меня проницательным; она лишь научила меня неукоснительно соблюдать установленные правила и примешала к моей крови некоторую толику красных чернил. Единственно, что она воспитала во мне, это стремление быть справедливым. Я, конечно, понимаю, что сперва мое стремление к справедливости было так же далеко от моральных проблем, как изюм от только что сорванной грозди винограда. Но тому, кто привык взвешивать свои слова и отметки, выставляемые ученикам, в один прекрасный день может прийти в голову мысль, что сам он далеко не заслуживает высокой оценки. Если он на этом не остановится, начнет копаться в своих недостатках, он скоро станет невыносим самому себе. Он будет мешать угли, раздувать остывающий пепел, до тех пор пока слабый огонек не разгорится в яркое пламя.

Я не ищу оправданий своему безразличию, вслед за которым вспыхнуло жаркое пламя. Но я попытаюсь объяснить его. Мне приходилось встречать в жизни мужчин и женщин удивительно справедливых в своих чувствах. Но их мало. Большинство людей не отличается беспристрастностью, а я тем более. Взятые на себя обязательства, привязанность к многочисленной родне, возможно, помогли бы мне в какой-то степени избавиться от этого недостатка. Но в молодости я привык питаться соками от одного корня. Я был единственным сыном женщины, потерявшей на войне мужа, я не помнил ни отца, ни дедушки с бабушкой, ни дяди, давным-давно эмигрировавшего в Бразилию, — никого из родных, кроме своего троюродного брата Родольфа, закоренелого холостяка; но автобусы, которые связывали нас, делали западную окраину Парижа недоступной для тех, кто жил в восточной (за двадцать лет он обедал у нас в доме раза три, не больше). К тому же я рос, затерявшись среди безликой толпы одного из самых густонаселенных предместий, в обстановке, не располагавшей к большой близости с соседями, видя перед собой, за собой, рядом с собой только свою мать — женщину по природе общительную, но в силу обстоятельств жившую очень замкнуто, державшуюся в стороне от людей.

— От меня так и несет затхлостью, — говорила она о себе. — Тебе бы следовало бывать на людях, немного проветриться, обзавестись друзьями.

Нельзя сказать, чтобы она слишком носилась со мной, но ее влияние было настолько сильным, что даже в восемнадцать лет я не мог обходиться без нее. Мы были бедны, так как жили на одну ее пенсию; мы были бедны той бедностью, которая рождает в таких, как мы, разорившихся буржуа острое желание не ударить лицом в грязь, сохранить хотя бы дом и обстановку, дать образование сыну, чтобы в будущем он смог восстановить былой престиж семьи. Жесткая экономия не позволяла нам принимать тех, кого мать считала «людьми нашего круга», но, поскольку общение с людьми, которых она называла «прочие», было весьма ограничено, фактически мы жили, отгородившись от всего мира; в нашем затворничестве не было ни взаимного порабощения, ни страха оторваться от материнской юбки, оно стало для нас скорее привычкой, устоявшимся образом жизни, воздухом, которым мы оба дышали. Моя мать была гораздо строже и выдержаннее в своих чувствах, чем я. На улице она становилась одной из тех ничем не приметных хозяек, которые, сжимая в руке тощий кошелек, разглядывают выставленные на лотках товары, не имея возможности набить ими свою сумку. Но стоило ей перешагнуть порог нашего дома в Шелле, как она снова превращалась в мадам Астен. Она тут же обретала свою обычную уверенность; ее осанка, горделиво вскинутая голова, откровенная властность взгляда, вся ее спокойная величавость так гармонировали с образом тех сдержанно нежных и до последнего дыхания преданных матерей, которые видят смысл своей жизни в детях: наделенные самыми строгими представлениями о долге, они черпают силы в этой убежденности и даже с половой тряпкой в руках умеют управлять своими детьми и своими чувствами, не давая воли ни тем, ни другим.

Глава III

Озарений в жизни не бывает. Порой сознание наше пронзает яркая, как молния, вспышка, но это всего лишь первый толчок. Едва она осветит темные его глубины, пробудит его, как тут же гаснет, и мы снова погружаемся в рутину старых привычек. Но совесть проснулась, и теперь она уже не даст нам покоя. Одно дело — почувствовать свою ответственность в целом, другое — быть на высоте при всех обстоятельствах.

И вот начинаются мелочные придирки. Сидя на своем насесте, я часами, пока мои сорванцы пишут контрольную работу, взвешиваю все свои «за» и «против». Сотни раз я обвиняю себя. Сотни раз нахожу себе оправдание… «В конце концов, чего не хватает этому мальчишке? Я обращаюсь с ним так же, как со своими старшими детьми. Точно так же, как их, я каждый вечер и каждое утро целую его, а если наказываю, то делаю это скрепя сердце. Он не может пожаловаться, что о нем мало заботятся. Его хорошо кормят и хорошо одевают — я не жалею на это денег. Я трачу на него даже больше, чем следует. У него есть электрическая железная дорога, десятка три маленьких автомашин, подъемный кран, велосипед, то есть все дорогие игрушки современных детей, о которых в его возрасте я не смел и мечтать. К тому же он мог бы заработать 500 франков, если бы стал первым учеником, и 250, если бы вышел на второе место в классе, не моя вина, что он не заставляет меня раскошеливаться, как частенько делает его старший брат. Одному богу известно, сколько мне приходится возиться с его домашними заданиями! Мало того, что я целыми днями долблю одно и то же в лицее, так еще в собственном доме меня ждет оболтус, которого я натаскиваю из вечера в вечер, чтобы хоть что-нибудь вбить в его пустую голову».

Тянется вверх чья-то рука. Я спрашиваю сквозь зубы:

— В чем дело, Дюбуа? Хорошо, выйдите, только не сидите там четверть часа, как обычно.

Предательски приподнимаются крышки у двух парт: конечно, идет тайное совещание. Я прикрикиваю: «Лоранти, Мартлен, получите по сто строчек!» — и снова погружаюсь в свои мысли; подперев ладонью подбородок, я то смотрю на класс, то пробегаю глазами лежащую передо мной тетрадь, но не вижу ни того, ни другого. «Так ты сказал, что занимаешься с ним? Вот действительно признание. Ты говоришь так, словно то, что ты делаешь для сына, стоит тебе усилий. Сознательных усилий, столь привычных для тебя. Ты никогда не дашь повода упрекнуть себя в несправедливости. Ты даже не строг с ним, это правда, но разве в этом дело? Некоторые люди придерживаются весьма суровых взглядов на воспитание, но от этого они не меньше любят своих детей. Только любовь их требовательная. Ты же лишь механически выполняешь свой долг, а это верный способ не выполнять его как следует».

Глава IV

Почему до сих пор я не рассказал самого главного? Почему я лишь вскользь упомянул о Лоре и Мари? Сам не знаю. Я зашел в тупик и теперь пытаюсь найти в нем себе убежище, пытаюсь воспользоваться этим предлогом, чтобы избежать прямого разговора о самом себе. Ложный стыд. Говорить о тех, кто занимает твои мысли, — это лицемерный способ говорить о самом себе. У людей слабых эгоцентризм нередко принимает подобную форму. И он лишь потому не так бросается в глаза, что они терпеливо молчат, делая вид, будто их не касается то, что на самом деле угнетает их. Подобно глубоководным рыбам, они научились безропотно переносить гнетущую тяжесть безмолвия. Долгие годы я ухитрялся защищаться от малейших намеков, замкнувшись в своем суровом и нелепом спокойствии. Мое поведение могло порой обмануть мою свояченицу. Но не тещу, стреляного воробья, и уж тем более не Мари Жермен, которая на правах друга не слишком щадила меня и не раз говорила:

— Бедный мой Даниэль, не знай я тебя так хорошо, я могла бы подумать, что ты любитель ложных ситуаций.

И, рискуя вызвать у меня неприязнь, она все-таки как-то сказала:

— Ведь тупик, в который ты попал по милости своей жены, отнюдь не самый неприятный. Не будем говорить о Жизели. Она умерла. Но Лора-то жива. Вы живете, запутавшись в сетях любопытных взглядов и недомолвок. Твои соседи, друзья и даже твои дети следят за тобой…

Да, конечно, даже мои собственные дети. В этом не было никакого сомнения. Совсем маленькими дети принимают окружающий их мир таким, какой он есть. Но, вырастая, они вместе с сантиметрами «набираются ума», как частенько повторяла моя мать. Вначале они говорят, не задумываясь, и по своей наивности иногда попадают в самую точку. Потом они начинают задумываться, но уже ничего не говорят, а это, пожалуй, еще хуже.

Глава V

Из года в год ровно полтора месяца летних каникул мы проводили в Анетце, в своем домишке Эмеронс, что избавляло нас от лишних расходов.

Эмеронс, к которому ведет узкая проселочная дорога, петляющая среди поросших ивняком холмов и таких глубоких ям, что туда заплывают угри, никак не назовешь поместьем. Скорее, это просто рыбачий домик, стоящий неподалеку от заброшенного дока, в двух шагах от дикого пляжа; зимой, когда ведомство путей сообщения закрывает шлюзы, сюда невозможно добраться. Маленький, невзрачный домик, сложенный из рыжего камня и крытый шифером. Ну а более точно — бывшая конюшня, с пристроенной к ней печью, примостившаяся на одной из террас холма, на которую когда-то выгружали навоз и которая превращается в остров при каждом разливе реки. Охраняемый двумя гигантскими вязами, корни которых оплели весь холм, наш домик возвышается над Луарой, откуда река проглядывается метров на семьсот.

Наше летнее прибежище не отличается особым комфортом — в Эмеронсе три небольшие побеленные комнаты, почти без всякой обстановки, но зато здесь можно не опасаться нашествия горе-туристов. Как большинство людей, проживших всю жизнь у реки, я не представляю себе отдыха без воды, и даже самые живописные пейзажи Прованса мне, вероятно, не возместили бы этого недостатка: мой взгляд томился бы от жажды. И хотя Эмеронс — наследное владение Омбуров, я люблю этот уголок, где плывут туманы, еще более прозрачные, чем в наших краях, гонимые легким ветром, под которым колышутся и шуршат камыши. Пожалуй, я даже рад, что после смерти Жизели и ее отца Эмеронс перешел именно к моим детям. (Лора с матерью получили в нераздельное пользование дом в Шелле). Теперь мосье Астен живет в Анетце у своих детей. Там он не только их отец, он их гость, товарищ их игр. Когда он, катаясь на лодке, гребет, невпопад размахивая веслами, или неумело пытается что-то починить в доме, ему кажется (и это действительно так), что в эти минуты он, как никогда, близок своим детям; он делит все их радости и ничуть не обижается, если они дружелюбно подтрунивают над ним. В Эмеронсе я чувствую себя другим человеком. Мы все здесь становимся другими, даже Лора. Только Мамуля никак не может привыкнуть к деревенской жизни, она ворчит, она брюзжит, она вздыхает по своему окну, по своим кактусам, по своей кошке, одноногим столикам и волшебным шнуркам.

И хотя ее стоны и вздохи нельзя принимать всерьез, все-таки именно они вынуждают нас придерживаться этих пресловутых полутора месяцев — максимального срока, который она может выдержать, не превратившись действительно в несносную старуху. Вот уже второй год Мари советует мне отправлять детей после Эмеронса в лагерь, организованный Обществом взаимопомощи, чтобы они могли (уже без меня) еще немного подышать кислородом. К счастью, сами дети этого не хотели. Мамуля недовольно бурчала: «Это еще зачем? Неужели им не хватает воздуха в наших двух садиках?» Лора говорила, что, по ее мнению — а ее мнение было всегда очень расплывчатым, выжидательным, готовым тут же совпасть с моим, — это было бы неплохо для мальчиков, но совсем не обязательно для Луизы. Я же, правда, не признаваясь в этом, думал как раз обратное; детей надо было давно записать в лагерь, а я все еще говорил «посмотрим», хотя для себя уже все давно решил. Отправить детей в лагерь означало, само собой, отправить туда и Бруно, а это вовсе не соответствовало взятой мною линии: Бруно должен был постоянно чувствовать присутствие отца.

Итак, эти каникулы ничем не должны были отличаться от всех предшествующих. Недолгий отдых на берегу реки — сорок дней, которые только Мари могут показаться тоскливыми. По существу, вся прелесть Эмеронса заключается в том, что там ничего не происходит; и на этот раз, как и в прошлые годы, там тоже ничего не произошло. Почти ничего. Я не хочу поддаваться мании, свойственной мне, как, впрочем, и многим, — отыскивать какие-то поворотные моменты в жизни. Изменения, происходящие в нас, совершаются настолько медленно, что их трудно бывает уловить. Мы долго пренебрегаем предзнаменованиями. Иногда самое незначительное событие, если до конца осознать его, становится для нас «откровением». Но капля может переполнить чашу. Мне же понадобилась целая река (ирония, достойная моей слепоты).