Ради сына

Базен Эрве

ГЛАВА I

Мальчишка удирает от меня — босоногий, в одних трусах. Обидевшись на замечание, которое я сделал ему во время утренней зарядки, он кубарем скатился с лестницы, пронесся по двору и выскочил на улицу в своих синих в красную полоску шортах (спортивная форма лицея Карла Великого). Сначала он бежит, выпятив грудь, — раз-два, раз-два, — словно тренируясь в беге на стометровую дистанцию. Но я не отстаю, и он начинает задыхаться. Теперь он уже не бежит, он продвигается вперед рывками, зигзагами, ноги перестают его слушаться, он то и дело, рискуя на что-нибудь наскочить, оглядывается, смотрит, далеко ли я, обезумевшими, дико сверкающими из-под спутанных волос глазами.

На углу он резко поворачивает, делает еще несколько прыжков и, согнувшись в три погибели от колотья в боку, прислоняется к стене небольшого дома. Как на грех, это дом Дуков. Я тоже запыхался, но стараюсь держаться с достоинством отца, у которого и в помыслах нет наброситься словно дикий зверь на свое взбунтовавшееся чадо; я замедляю шаг; в душе я уже торжествую, что на этот раз так быстро поймал его — прежде чем зашевелились занавески на окнах. Однако при мысли, что матушка Дук может в любую минуту с неизменным секатором в руках высунуть нос из зарослей бересклета и промямлить своим гнусным голосом: «Ну, полно, полно, Бруно! Надо слушаться папу», — я перестаю владеть собой. Мне бы молча подойти к мальчишке, спокойно взять за руку и отвести домой (пусть в наказание перепишет двести строчек текста. Видно, слишком крепко сидит во мне педагог: я часто повышаю голос, но никогда не позволю себе ударить ребенка), вместо этого я делаю глупость, кричу:

— Кончишь ты ломать комедию? Вернешься или нет? С меня хватит…

И вот результат: распахиваются сразу два окна, а Бруно, выбиваясь из последних сил, снова обращается в бегство. Как раз здесь кончается асфальт, и дальше идет мелкий гравий. Мальчишка прыгает по камням босыми ногами, словно купальщик на пляже, поранивший себе ступню; этот новый забег бесит меня, я опять срываюсь:

— Ну что ж, беги, беги! Я тебя предупреждаю: поранишь ноги!

ГЛАВА II

Леса давно сняли. Семья банковского служащего живет в этом доме. Хотя строители явно не отличались тонким вкусом, я без всякой неприязни смотрю на ярко-розовые стены и на двух фаянсовых козочек, которые пощипывают травку на низко подстриженном, похожем на щетку газоне.

Ведь все началось именно здесь. Должно быть, я слишком долго жил, подобно многим, боясь растратить сердечное тепло, словно слепец, который не знает ничего ни о себе, ни о своих близких. Моя профессия не сделала меня проницательным; она лишь научила меня неукоснительно соблюдать установленные правила и примешала к моей крови некоторую толику красных чернил. Единственно, что она воспитала во мне, это стремление быть справедливым. Я, конечно, понимаю, что сперва мое стремление к справедливости было так же далеко от моральных проблем, как изюм от только что сорванной грозди винограда. Но тому, кто привык взвешивать свои слова и отметки, выставляемые ученикам, в один прекрасный день может прийти в голову мысль, что сам он далеко не заслуживает высокой оценки. Если он на этом не остановится, начнет копаться в своих недостатках, он скоро станет невыносим самому себе. Он будет мешать угли, раздувать остывающий пепел, до тех пор пока слабый огонек не разгорится в яркое пламя.

Я не ищу оправданий своему безразличию, вслед за которым вспыхнуло жаркое пламя. Но я попытаюсь объяснить его. Мне приходилось встречать в жизни мужчин и женщин удивительно справедливых в своих чувствах. Но их мало. Большинство людей не отличается беспристрастностью, а я тем более. Взятые на себя обязательства, привязанность к многочисленной родне, возможно, помогли бы мне в какой-то степени избавиться от этого недостатка. Но в молодости я привык питаться соками от одного корня. Я был единственным сыном женщины, потерявшей на войне мужа, я не помнил ни отца, ни дедушки с бабушкой, ни дяди, давным-давно эмигрировавшего в Бразилию, — никого из родных, кроме своего троюродного брата Родольфа, закоренелого холостяка; но автобусы, которые связывали нас, делали западную окраину Парижа недоступной для тех, кто жил в восточной (за двадцать лет он обедал у нас в доме раза три, не больше). К тому же я рос, затерявшись среди безликой толпы одного из самых густонаселенных предместий, в обстановке, не располагавшей к большой близости с соседями, видя перед собой, за собой, рядом с собой только свою мать — женщину по природе общительную, но в силу обстоятельств жившую очень замкнуто, державшуюся в стороне от людей.

— От меня так и несет затхлостью, — говорила она о себе. — Тебе бы следовало бывать на людях, немного проветриться, обзавестись друзьями.

Нельзя сказать, чтобы она слишком носилась со мной, но ее влияние было настолько сильным, что даже в восемнадцать лет я не мог обходиться без нее. Мы были бедны, так как жили на одну ее пенсию; мы были бедны той бедностью, которая рождает в таких, как мы, разорившихся буржуа острое желание не ударить лицом в грязь, сохранить хотя бы дом и обстановку, дать образование сыну, чтобы в будущем он смог восстановить былой престиж семьи. Жесткая экономия не позволяла нам принимать тех, кого мать считала «людьми нашего круга», но, поскольку общение с людьми, которых она называла «прочие», было весьма ограничено, фактически мы жили, отгородившись от всего мира; в нашем затворничестве не было ни взаимного порабощения, ни страха оторваться от материнской юбки, оно стало для нас скорее привычкой, устоявшимся образом жизни, воздухом, которым мы оба дышали. Моя мать была гораздо строже и выдержаннее в своих чувствах, чем я. На улице она становилась одной из тех ничем не приметных хозяек, которые, сжимая в руке тощий кошелек, разглядывают выставленные на лотках товары, не имея возможности набить ими свою сумку. Но стоило ей перешагнуть порог нашего дома в Шелле, как она снова превращалась в мадам Астен. Она тут же обретала свою обычную уверенность; ее осанка, горделиво вскинутая голова, откровенная властность взгляда, вся ее спокойная величавость так гармонировали с образом тех сдержанно нежных и до последнего дыхания преданных матерей, которые видят смысл своей жизни в детях: наделенные самыми строгими представлениями о долге, они черпают силы в этой убежденности и даже с половой тряпкой в руках умеют управлять своими детьми и своими чувствами, не давая воли ни тем, ни другим.