В третий том входят очерковые и автобиографические произведения писателя, статьи, письма и архивные материалы.
Очерки
Уральские были
В детские годы
— Ты что не собираешься? Ревело уж!
[1]
— Ладно, без сборов. Отдохнем.
— Что ты! Отказали?
— Объявил вчера надзиратель — к расчету! Мать готова заплакать. Отец утешает.
— Найдем что-нибудь. Не клином свет сошелся. На Абаканские вон которые едут.
[2]
Сысертские заводы
— Здравствуй, матушка Сысерть, с крутыми горами! Здравствуй, быстрая река, с темными борами!
Так пела «мастеровщина» о своем заводе и речке. Гор, правда, там нет, но небольшие увалы, отроги Уральского хребта, густо покрытые сосновым лесом, со всех сторон окружили завод и так «ловко стали» около речки, что дали возможность легко ее запрудить.
Четыре заводских пруда имеются на этой маленькой речке: Верхнезаводский — самый большой, Сысертский, на котором стоит главный завод округа. Механический и Ильинский.
По числу прудов было и число фабричных зданий. Верхний завод готовил, главным образом, шинное, узкополосное и круглое железо. Ильинский «гнал кровлю». В Сысертском наряду с прокаткой сортового железа работали и доменные печи. Механическая обслуживала потребности завода в токарных и слесарных изделиях.
Возле верхнезаводских фабрик был маленький поселок, домов около семидесяти, из которых значительную часть составляли заводские дома: для управителя, надзирателя и т. д. Вблизи Ильинского частных домов совсем не было. Механическая вплотную примыкала к окраине Сысертского завода — «Рыму». Все занятое в производстве население жило в Сысертском заводе, который широко раскинулся в северной части заводского пруда, а дальше тянулся по берегу Механического и в заречной части. Считалось в Сысерти в пору моего детства около двенадцати тысяч населения.
Бары «исконные»
«Коренные, родовые, исконные» бары для Сысертского округа были Турчаниновы, которые владели заводами с 1759 года. Их фамилией часто назывался весь округ и его фабрикаты: турчаниновские заводы, турчаниновское железо, турчаниновская пристань.
В пору крепостничества Турчаниновы по своему усмотрению выселяли, вселяли и переселяли «своих горнозаводских». Известно, например, что Полдневая, бывшая когда-то крепостцой против башкирских набегов, была населена «мастеровыми Турчанинова». Село Кунгурское «заселено» в 1826 году крепостными, «перегнанными» из Полевского завода. Были случаи переселений чуть не накануне падения крепостничества. Так, в деревню Щербаковку Марк Турчанинов переселил своих крепостных из деревни Салтыковой, Пензенской губернии, в 1846 году.
Это переселение из центральной России в половине пятидесятых годов, между прочим, показывает, что на Урале Турчаниновы чувствовали себя более уверенно. Если в средней России уже заколебались устои крепостничества, то на далеком Урале они еще казались, видимо, крепкими. Здесь даже официально крепостничество держалось много дольше, чем в средней России. Бывшим своим крепостным верхбоевцам и новоипатовцам Турчаниновы удосужились выделить землю по уставным грамотам только 1 сентября 1879 года.
В конце прошлого столетия Турчанинрвы представляли не более как старое имя. Фамилия Турчаниновых давно уж разбилась на ряд ветвей. Приплелись сюда люди с другими именами, они приспособились к владельчеству «с бочку»: получили какую-нибудь долю в приданое за дочерью или «владельческой племянницей». Эту владельческую мелочь старые заводские служаки, гордившиеся былым могуществом Турчаниновых, презрительно называли «заводскими пьявками».
Дробность владения позволила более ловкой и близкой к верхам семейке Соломирских скупить большую часть владения и стать тем заводским барином, прихотью которого определялось заводское производство. Во времена моего детства как раз заканчивалась борьба Соломирских за владение с последней Турчаниновой. Так и говорилось: на половине Турчаниновой, на половине Соломирского, но больше «половины» звались по управляющим, которых тоже было двое: Трубин и Черкасов. Нужно сказать, что рабочие и служащие, кроме «прихвостней», относились к этой борьбе с насмешкой.
Турчаниниха
«Марья Антоновна — ангел небесный», — говорили о ней заводские «присудари» и их жены. Слово «небесный» обязательно прибавлялось. Думали, видно, что одного слова «ангел» мало.
«Марейка-сука», — коротко определяла мастеровщина.
Одни в своем определении налегали на внешность, другие — на внутренние качества. Даже в пору увядания Турчаниниха была красивая, хорошо одетая женщина. Немудрено, что в годы молодости она закружила, завертела последнего Турчанинова и разорила его дотла. Мотать она умела мастерски. В последние годы своего владельчества, не выезжая из Сысерти дальше Екатеринбурга, она ухитрялась спускать такие суммы, которые по тому времени были огромными. Иногда, впрочем, на нее находила полоса экономии и хозяйственности. Что это была за хозяйственность, лучше всего показывает «индюшачий завод».
Турчаниниха как-то узнала, что в Екатеринбурге на базаре индюшки дороги, и решила устроить специальный «индюшачий завод». Для начала под индюшек был отведен нижний этаж бывшего турчаниновского дома в Екатеринбурге. Потом одного этажа оказалось мало, пришлось переселиться в верхний. Увлечение продолжалось несколько лет. К столу подавались «свои» индюшки, но когда Турчаниниха спросила, можно ли часть индюшек пустить в продажу, то приставленный к этому делу «счетный человек» объяснил, что продавать-то нечего, да и «своя» индюшка не может пойти по рыночной цене: она раз в десять дороже. На этом «индюшачья затея» и кончилась. В результате пришлось вывозить из дома целые горы птичьего помета, заново отделывать дом, перестилать паркетные полы, перекрашивать стены и т. д.
Около Турчаниновой — пышной вдовы — постоянно вертелась целая стая фаворитов, которых мастеровщина звала «ейные кобели». Выезд этой группы куда-нибудь на прогулку с барыней назывался «собачьей свадьбой».
Пучеглазик
Первого из владельцев Соломирских я не помню. Слыхал лишь, что он был из офицеров какого-то кавалерийского полка. Мастеровые звали его даже генералом. Как кавалерист он больше всего возился с лошадьми, устроил даже конский завод, который после его смерти весьма быстро растаял. Дебош и пьянство были ему не чужды, но, видимо, была и «прижимистость», если он сумел прибрать к рукам все крошки, которые сыпались с пьяного турчаниновского стола, и передал своему наследнику свыше восьмидесяти частей владения.
Этому наследнику пришлось лишь закончить борьбу с последней Турчаниновой. Борьба была не особенно трудной, и Дмитрий Павлович Соломирский стал единственным владельцем заводов. Про него мастеровые говорили: «Митрий Павлыч у нас — душа-человек, только в заводском деле „тютя“». Добродушно-пренебрежительное отношение к нему сквозило и в заводской кличке — «наш Пучеглазик».
Этого дельца я стал знать, когда он уже был пожилым человеком с седыми, коротко подстриженными усами. Самым заметным в его наружности были обвислые щеки и вытаращенные глаза. По одежде он ничем не отличался от служащего средней руки. Только фуражка с «дворянским (красным) околышем», которую он носил зимой и летом, была необычной в заводском быту.
Смолоду Соломирский жил вне заводов, но в пору моего детства он уже почти безвыездно сидел в Сысерти.
Летом разъезжал по своему обширному поместью с фотографическим аппаратом, ружьями и рыболовными принадлежностями. В наиболее красивых уголках Сысертской лесной дачи у него были «понатыканы» охотничьи и рыбацкие домики, и старик здесь жил созерцательной жизнью любителя природы, которому нет дела до рабочих, задыхавшихся в «огневой» и надрывавшихся в рудниках.
Повести
Зеленая кобылка
За большими окунями
В
[24]
то лето, 1889 года, мы усердно занимались рыбной ловлей. Только это уж была не забава, как раньше. Ведь мы не маленькие! Каждому шел десятый год, все трое перешли в третье, последнее, отделение заводской школы и стали звать друг друга на «ша»: Петьша, Кольша, Егорша, как работавшие на заводе подростки. Пора было помогать чем-то семье. И вот мы сидели утрами на окуневых местах, вечерами выискивали ершей, в полдень охотились за чебаками. Наши семейные нередко хвалили за это.
— По рыбу в люди не ходим, свой рыболов вырос, — скажет при тебе мать.
Иной раз отец одобрит:
— Хоть мелконька рыбка, а все — ушка! Понятно, что такие разговоры подбадривали нас, но все-таки тут было что-то вроде шутки: говорят, а сами посмеиваются.
Вот бы так наудить, чтобы не смеялись! С полведра бы окуней, да все крупных! Либо ершей-четвертовиков!
Мимо двойного караула
Петька первым выбежал на мысок и сейчас же зашипел на нас:
— Тш… тш… Тише вы! Разговор где-то…
Мы прислушались. Справа как будто доносились голоса, но так смутно, что Колюшка заспорил:
— В ушах у тебя, Петьша, звенит.
— Как не так! Слушай хорошенько. Вот… На этот раз довольно ясно донесся смех. Петька побежал к раненому, который с трудом, тихо постанывая, пробирался по коровьей тропе.
Дома
У всех нас матери не спали.
Встретили «горяченько», но вовсе не так, как мы ждали. Отцов у нас с Петькой не оказалось дома. По первым же словам мы поняли, где они.
Матери даже не спросили, как бывало раньше, когда мы опаздывали: «что долго? где шатался? куда носило?», а сразу перешли к приговорам:
— Я тебе покажу, как за большими гоняться! Будешь еще у меня? будешь?
будешь?
Загадочный Тулункин
Утром, когда пили чай, пришел отец. Пришел усталый, но веселый и чем-то довольный. Сел рядом со мной, придвинул к себе:
— Ну как, рыболов, дела-то? Много наловил? Я готов был сейчас же бежать на погребицу за рыбой, но отец остановил, а бабушка сказала:
— Сейчас ушку варить станем. Страсть хорошая рыбка! Окуньки больше.
— Ты лучше спроси, в котором он часу домой Пришел, — вмешалась мама.
— Опоздал, видно? Насыпала, поди, мать-то, а? Она, брат, смотри!
Выследили до конца
До шести еще было далеко, и мы занялись игрой в городки, только перешли на Первую Глинку. У них было гораздо лучше играть, чем на нашем, каменушенском косогоре. В шесть часов я сходил к Ивану Матвеичу. Он только что пришел с работы и умывался у крыльца. Я тут ему и сказал:
— Дяденька, тебя Софроныч с лошадью ждет, а где — я укажу.
Иван Матвеич выпрямился во весь свой высокий рост и так, с мокрым лицом, спросил:
— Какой Софроныч?
— С которым ты в городе работал. Еще письмо он тебе писал…
Дальнее-Близкое
Вся
[26]
выработка нашего завода отправлялась в город. Его обычно не называли.
Любому из подростков было известно, что до города сорок семь верст, что самое трудное место в дороге — кривой Шеманаев угор, а в городе — «железный круг» и «привокзальная топесь». На «железный круг» и «топесь» была заметная прибавка провозной платы, но каждый из возчиков железа старался «выхватить езду в лавку».
«Лавка», или, как ее официально называли «склад металлов Сысертских заводов», была «с ходу», вблизи Хлебного рынка.
— Удобство — в лавку-то, — хвалились возчики. — Сдача маховая, успевай по весам пропустить. Приказчик за одним глядит: не убавлено ли дорогой. А как его убавишь, коли кровельное да прутовое в пачках, а шинное — в сгибнях. Попробуй отгрызи! Да и всякому лестно другой раз езду в лавку получить. Сторожатся, чтобы оплошки не вышло. Глядишь, сдача-то вприскочку идет. Сдал — и сразу на Хлебный. Распрег лошадь, поставил к хрептюгу, а сам можешь горяченького хлебнуть, коли пятак имеешь: Обжорный рядом.
Совсем по-другому рассказывали о привокзальных складах:
За Советскую Правду
Вместо предисловия
Партизанское
[36]
движение в Сибири не раз освещалось в воспоминаниях участников и в художественной литературе. Это вполне понятно. Но мне кажется интересной и та полоса, когда движение еще не оформилось, но уже везде чувствовалось. Обманутое вначале сибирское крестьянство теперь приходило везде к одинаковому выводу: «Какой это порядок: четверть — пирует да торгует, остальные воюют, либо без дела дома сидят». Ничего яркого, бьющего в глаза в этой полосе жизни, Сибири, но мелочи были настолько показательны, что а решаюсь дать маленький кусок тогдашнего быта, по рассказам непосредственных участников.
Здесь нет выдумки. Иногда даже не изменены названия мест и действующих лиц. Оставшиеся в живых могут узнать себя.
Время действия февраль-апрель 1919 года.
По линии
Шестеро на площадке товарного вагона — норма. Даже самые строгие охранники не придираются на остановках. Стоять приходится боком. Положение крайних опасное. «Бывает, что и спихнут». В середине и безопаснее и теплее. Только все-таки холодно.
Конец зимы, безветрено, а дышать больно. Зима девятнадцатого года, мягкая и снежная вначале, теперь прижала наглухо. Вторую неделю держатся морозы, лютые, упорно ровные, градусов на тридцать пять. Начинает казаться, что это тоже норма, как шестеро на площадке. Есть площадка — значит на ней должны стоять шестеро, которые угрузли в шубы, изредка переговариваются, замерзают и безнадежно смотрят на «сибирские просторы». Кроме телеграфных столбов, не на чем остановиться глазу. Ни одного пятнышка. Бело и ровно. Хоть бы кустик какой.
Через сорок верст остановки. Станционные постройки видны только крайним — на площадке. Поезд либо не доходит, либо далеко проходит мимо станции. Сходить нельзя — место потеряешь.
К остановке заранее готовятся. В проход и к буферам выставляют острые углы корзинок, сундучков. «Крайние» спускаются на последнюю ступеньку. Дикая возня, матерщина, просьбы, женские слезы: «Мне бы только перегон!» Все пущено в ход при первой атаке на вагон. Получив должный отпор, осаждающие переходят к «дипломатическим» переговорам, сначала у вагонов, потом у площадок.
— Может, братцы, кому недалеко? Потеснились бы!
На волчьем положении
Маленький бритый человек в синих очках притулился в середине площадки, между двумя мордастыми спекулянтами. Поверх городской шубейки надет огромный, с чужого плеча, бараний тулуп с «саксачьим» воротником. «Семифунтовые казанские с крапинками» надежно защищают ноги от холода. Теплая на меховой подкладке шапка-ушанка. А все-таки, видно, перемерз. Кашляет. Надрывно, подолгу, до холодного поту. Беспокойно возится. Руки тянутся к пояснице, где расползлась окопная язва.
Высокий спекулянт в дохе из дикого козла ворчит:
— Умирать которым пора, а тоже за товаром ползут.
Рыжебородый толстяк, стоящий вторым с краю площадки, поддерживает своего приятеля:
— Вон у меня тоже сидит какой-то… Не шевелится. Замерз, поди, а место занимает.
За теплом
Барабинск в сущности не город, а железнодорожный поселок. Расстояния пустяковые. Бани общественной нет. Гостиница одна. Две школы, три кооператива. Видимо, конкурировавшие тогда «маслоделы» — «Закупсбыт» — и «Сибсоюз».
— Чуть не дерутся за покупателя
— А гостиница — вон она. Из дробовика добыть можно. Полно там офицера.
Все это Кирибаев узнал от словоохотливого старичонки, который стоял у лошади, выжидая, чем кончится попытка его сына попасть в поезд.
Парню «помогали садиться» двое специально привезенных мужиков, но ничего все-таки не вышло.
«Самое спокойное место»
На площади, в стороне от вокзала, учатся солдаты. По улицам их тоже немало. Часто проходят офицеры.
— Вам куда? — спрашивает извозчик.
— Да где подешевле. На постоялый какой-нибудь.
— К Киличеву свезу. У них купцы останавливаются, — решает извозчик и поворачивает на улицу к Оми. Низенький дом на пять окон, просторный двор. В кухне за чаем парятся пятеро крестьян. Две пустых бутылки показывают, что языки развязались основательно.
— Ты думаешь в том сила, чтоб до краю давить? Нет, брат, с пупа сорвешь.
Через межу
I
— Бакенщик! Телята тут ходят?
[42]
Круглолицый парень, усердно обстругивавший черемуховый прутик, даже вздрогнул от неожиданности и быстро повернул голову.
На тропинке, по которой он обычно поднимался от реки к лесу, стояла женщина с корзинкой. Женщина была в лаптях, в сарафане неопределенного «старушечьего» цвета и в белом, повязанном уточкой платке. Будничный крестьянский наряд, однако, казался малоподходящим и яркому лицу и всей стройной, ловкой и подвижной фигуре. Парень даже застыдился своей выгоревшей на солнце рубахи и обтрепанных галифе защитного цвета.
— Глухой, что ли? Тебя спрашивают. Телят видишь тут около будки?
— Ходят какие-то. Каждый вечер около будки спят.
II
Нагорье — маленькая деревушка. В ней только тридцать два двора. И все-таки это едва ли не самый заметный поселок на сотню километров правого берега. Всякий, кому приходится плыть мимо, невольно заметит его и одобрительно, а то и с завистью подумает: ловко выбрали местечко
Холмистый, высокий берег здесь дает довольно обширную ровную площадку, образующую почти прямой угол по береговой линии. С запада площадки ровная, уходящая в гору грань высокого бора. С севера лес разорван прогалинами полей, смотрит не сплошным массивом, а колками, и от этого кажется более разнообразным и веселым.
Между крутояром берега и рекой — широкая травянистая пойма с причудливо разбросанными по ней клочьями кудрявых кустарников. Все тридцать два двора деревни расположены вдоль берега. Часть их смотрит окнами на восток и юг, часть на юг и запад. Лишь один дом, занимающий центральное место, глядит окнами двух своих этажей на три стороны. Этот дом заметно выделяется среди остальных построек деревни. Однако жалких хибарок с провалившимися крышами, осевшими пристройками, дырявыми воротами и кривыми загородками здесь почти не видно. Преобладает пятистенник на пять или четыре окна. У многих домов флигеля-малухи. Эти малухи тоже не смотрят грудами полугнилой трухи, как часто видишь по другим деревням.
Обращает внимание, что на пойме против деревни почти нет нижних огородов — капустников. Если кто-нибудь из проезжающих мимо на пароходе удивится этому, сейчас же найдется доброволец из местных жителей, который начнет объяснять:
— Легонько тут женщины живут. В верхних огородах, за избами, садят то, что без хлопот растет. Картошку, да морковку, да еще ягоду викторию разводят. А капусту ведь ее поливать надо, а им некогда. Положение такое, чтобы каждый день в городе на базаре сидеть.
III
Уводя своих гостей от неприятных разговоров на улице, Бурый не знал, как ему быть дальше.
«Выпалит дура про пароходы при таком вот, — думал он о Преснецове. — Сплавить бы колоду куда-нибудь».
Чтобы выиграть время. Бурый предложил приезжим осмотреть свое хозяйство. Рассчитывал показать, какой он «культурный хозяин» и как «помогает советской власти».
Удачи, однако, и здесь не вышло. Приезжие, видимо, мало знали сельское хозяйство и в самых чувствительных местах разглагольствований Бурого безразлично поддакивали.
«Пропал заряд», — решил про себя Бурый. Вороная, белоногая красавица Стрелка тоже не произвела должного впечатления. Оживился лишь «немец», который заговорил на самом чистом русском языке.
Отслоения дней
Дневниковые записи, письма
[43]
Письмо к Л. И. Скорино
20 сентября 1941 г.
[44]
Думаю, что вы уже достаточно осведомлены об эпистолярности изучаемого вами объекта, поэтому не очень удивляетесь продолжительному молчанию. Во всяком случае срок оказался достаточный. Настала пора отвечать, но тут опять у вашего объекта начинает выступать субъективное мнение по существу работы.
Вот первые два вопроса: о бабушке и маме. Мне здесь почудилось что-то не тае, какое-то направление в генеалогию, когда внимание должно быть направлено на социальную среду, независимо от родственных отношений. Может быть, я бестолково об этом говорю? Постараюсь это же разъяснить более длительным путем.
О разговорах бабушки мной довольно подробно давалось в очерке «У старого рудника» и в повестушке «Зеленая кобылка». Вероятно, дважды или даже трижды, сколько я могу припомнить дополнительно, но ведь у меня, во-первых, нет уверенности, что все это именно слышал от нее — от Авдотьи Петровны, а не от бабки или деда своего товарища, и, во-вторых, нельзя забывать, что общая сумма слышанного вне семьи во много раз превышает то, что слышал в семье.
Из письма к Л. И. Скорино
25 марта 1945 г.
Наш деловой разговор, начатый на «гороблагодатском вечере», оказался незаконченным и, к сожалению, не имел условленного продолжения на следующий день… Выезд из Москвы пришелся какой-то неожиданный и суматошливый. Наш свердловский вагон прицепили почему-то к 44, который отходил вечером 21. Не удалось побывать даже на художественном совете, где должны были говорить о «Каменном цветке». Остались незаконченными и другие вопросы — издательские и союзные. Струсил отстать от своей группы, махнул рукой на все дела в расчете, — спишусь. Вот теперь и приходится.
Одновременно направляю коротенькое письмецо в издательство «Советский писатель» с извинением за невыполненное обещание и с некоторыми практическими вопросами: что, когда, в каком объеме и к какому сроку я должен сделать? Интересуюсь также их отношением, к переговорам о параллельном издании в ГИХЛе по плану 47 г., а также публикацией сказов в изданиях типа трехлистной «Библиотечки „Огонька“.
Здесь, мне кажется, надо договориться начистоту, без обиняков и недомолвок. Не говоря уж о том, что я много обязан «Советскому писателю» за прекрасное издание 42 г., меня тянет к этому издательству хотя бы то, что в его распоряжении находятся рисунки покойного К. В. Кузнецова. Правда, не все там мне нравится. Я не хотел бы, например, повторения замены грациозного горного козлика домашним козлом, приказчика — офицера-гвардейца охотнорядцем, милой подвижной ящерицы каким-то чудовищем, но зато там есть иллюстрация к «Каменному цветку», выражающая основную идею книги. Возможность сохранить для книги часть иллюстраций Кузнецова и особенно первую уже тянет к издательству «Советский писатель». Поэтому прошу сообщить, как с этим предполагается: будут ли использованы рисунки первого издания, или все будет формироваться снова?
Письмо к А. С. Мякишеву
24 июля 1943 г.
[48]
Глубокоуважаемый Александр Семенович! Простите, пожалуйста, что так безобразно задержался с ответом. В оправдание себе могу сказать только о своей стариковской ослабленной работоспособности при большой сравнительно загрузке. Сильно мешала и слепота. Ведь я теперь могу разбирать даже печатное только через очки, усиленные лупой, а ваш почерк, внешне красивый, никак нельзя отнести к разряду легко читаемых. Между тем хотелось прочитать, так как на слух как-то не могу привыкнуть воспринимать вещи. В результате и вышло это безобразие. Простите, пожалуйста.
С другой стороны, и вы постарайтесь сделать из этого случая полезный для себя вывод. Если придется еще посылать свои работы, — а это, вероятно, будет, — то предварительно приводите их в удобочитаемый вид. Лучше всего перепечатывайте на машинке. Имейте в виду, что в наши дни даже «присяжные рецензенты» отвыкли разбирать рукописное, и когда столкнутся с ним, то читают с пятого на десятое, что, разумеется, не в интересах автора. Отсюда необходимый вывод: если затрачено время и труд на рукопись, то надо найти возможность показать свою работу в удобочитаемом виде. И смею заверить, это играет очень значительную роль. Теперь о рукописях.
«Жизнь Потоскуевой улицы» мне понравилась больше. Там есть очень правдивые и свежие куски. Таково, например, описание семейного быта. Тут всему веришь вплоть до речевых особенностей. Прекрасно описана поездка в воскресный день за травой, где работа сочетается с отдыхом. Та часть рассказа даже соблазняла оставить его для напечатания в альманахе «Уральский современник». Но остановила другая сторона рассказа — его общее направление по давно пройденной дорожке «Нравов Растеряевой улицы» Глеба Успенского. Правда, в вашем рассказе есть эпизод с золотом, но он мало меняет дело и даже производит впечатление чего-то вводного, тогда как именно эта работа и все с ней связанное являлась основной для Березовска. По рассказу вышло, что старатели и горнорудные рабочие являются вкраплением среди сапожников, портных и людей обслуживающего труда, а в действительности это было не так. Ошибка, видимо, произошла потому, что вы просто брали ближайшее действительное окружение, не задумываясь над тем, является ли оно типичным для горнорудного поселка. В силу этого и получилось, что в рассказе основное население оказалось в тени, а такие характерные профессии, как гранильщики и искровщики вовсе не упомянуты. Но, повторяю, в работе все-таки много интересного. В заключение совет — всегда критически относиться к рассказам стариков, хотя бы и самых добросовестных и надежных, так как многое они могли позабыть или неправильно понять по своей малой грамотности.
Дневниковая запись
12 августа 1945 г.
Четверг 8 августа оказался памятным. Сегодня понедельник следующей недели, а он не выходит из головы. Приходится записать.
Вечер был посвящен начинающим. В их числе оказался школьный учитель. Во время войны он ходил добровольцем танкового корпуса, был ранен и дважды, кажется, награжден. Естественно, что теперь он хочет отразить в литературе свои переживания во время войны, хотя самый богатый материал им накоплен в другой области, — в области деревенского быта и наблюдений над природными явлениями. Это сказалось и в его творчестве. Рассказ, в общем никудышный с точки зрения фабулы, оказался великолепным по отдельным вкраплениям в пустую породу. Привлекает уже самое название первого рассказа «Окунь — он в корнях живет». Заглавие фразой, по-моему, одно из труднейших. Тут надо что-то очень яркое и короткое подобрать. Редко кому удается. Здесь, мне кажется, удача бесспорная. По этой короткой фразе видишь основного героя, — хоть портрет пиши. Так и встает перед тобой широкобородый старик, может статься, с лысиной, а то еще и в седых кудрях. Он, может быть, не очень далек, но верит себе и склонен поучать. «Окунь-он в корнях живет». Широкая борода и «густой» голос здесь вполне уместны. Это не тенорок, не хитроватые глазки и узенькая бородка. Тогда бы были другие словосочетания: «Окунек — он корешки любит». Еще лучше оказалось название одного из действующих лиц — Павелко. Меня это просто поразило. Сам ношу это имя, знаю, кажется, все его изменения: Паша, Пашутка, Пашуня, Павлик, Павлушка, Павка, Пашка и т. д., а такого даже не предполагал. И в то же время это необыкновенно просто и естественно. Своего рода один из бесконечных показателей, что можно подшитые кожей штаны у письменного стола просидеть, а не выдумаешь того, что можно подслушать в жизни. И это дает толчок к твоим словообразованиям. После Павелко немудрено составить что-нибудь в таком же роде. Богат оказался рассказ и подробностями, взятыми из наблюдений над природой. Чувствуется, что автор много знает и умеет передать теми яркими речениями, которые сложились в народе, как обобщение этих наблюдений. Конечно, и гагара кашляет, и перепелка жалуется — «вот поведут! вот поведут!» Приятное впечатление произвело, что автор не слишком легко устремляется по проторенным дорожкам.
В рассказе есть место, когда старик рыбак должен раздеться и полезть в воду, чтоб вытащить окуня. По всем литературным традициям в таком случае полагается, чтоб онуча пахла, чтоб человек осматривал свое нагое тело со вздувшимися жилами, синими венами. По поводу загорелой морщинистой шеи тоже добавка привычная. Ничего этого в рассказе нет, и это производит впечатление свежести. Так оно и должно быть, чтоб читатель не припоминал: «А вот так же у Бунина, а это у Чехова». Да и правильней, кажется, что в простых деревенских условиях такие детали, как раздевание или одевание, не замечаются. Надо — разделся. Что ж тут необыкновенного? По этому случаю вспомнился случай из своей газетной работы. Ехали, кажется, в Талицком районе. Надо было спросить дорогу к одной из артелей, куда пробирались с агрономом, помнится, Белоноговым (с ним мне все-таки порядочно пришлось поездить). Спросили у пастухов. Те показали вдоль дороги и пояснили: «Видишь вон, девки: купаются. Так вот, не доезжая маленько, свороток налево увидишь. За лесом-то его отсюда не видно». Потом, поглядев в сторону купающихся, добавили: «Ишь их, холер, полон мыс набилось! Не иначе из артели есть. Близко тут. Вы спросите которую. Проводит, а то у них с поворотка-то плетень пойдет, дорожек много, а все по лесу. Сбиться просто». Эта вот простота отношений, предполагающая возможность спрашивать дорогу у «купающихся девок», вспомнилась здесь. Девки, вероятно, подняли бы сперва визг, но потом, узнав, что у них спрашивают «про дело», спокойно объяснили бы. Но мы, городские люди, постеснялись и в результате, верно отправившись по дорожке, запутались потом в ее многочисленных ответвлениях. Вечером в артели над нами же смеялись: «Испужались наших девок. Думали, поди, — лешачихи!» «Вот и угадали на заводский картофельник. Почитай, пятнадцать верст проколесили, а тут и двух не наберется». «Здорово их девки-то испужали! Свету не видят, гонят почем зря!»