Написанная в изящной повествовательной манере, простая, на первый взгляд, история любви - скорее, роман-катастрофа. Жена, муж, загадочный незнакомец... Банальный сюжет превращается в своего рода "бермудский треугольник", в котором гибнут многие привычные для современного читателя идеалы.
Книга выходит в рамках проекта ШАГИ/SCHRITTE, представляющего современную литературу Швейцарии, Австрии, Германии. Проект разработан по инициативе Фонда С. Фишера и при поддержке Уполномоченного Федеративного правительства по делам культуры и средств массовой информации Государственного министра Федеративной Республики Германия. Проект осуществлен при финансовой поддержке Фонда культуры Федеративной Республики Германия и Фонда С. Фишера.
Благодарим за содействие и поддержку:
Министерство культуры и массовых коммуникаций Российской Федерации
Немецкий культурный центр имени Гёте
Швейцарский Фонд культуры PRO HELVETIA
Проект подготовили: Марина Коренева (Санкт-Петербург) Хайнрих Детеринг (Киль)
Сердце акулы.Ульрих Бехер
Вечный гость. Марина Корнеева
Век двадцатый оказался для писательства не самым благополучным. И не потому, что он, начавшись с эпохи плюшевого комфорта и утонченной нервозности fin de siecle, покатился в пропасть мировых катастроф, и не потому, что он превратил сочинителя в фигуру публичную, требуя от него постоянного присутствия в «обществе» и обрекая писателя «незаметного» на то, что он так и останется «незамеченным», а потому, что это век умалющегося времени, воплощенный Кронос, пожирающий своих детей, по недоразумению оставивший в живых культуру, которая скукожилась до двух загадочных слов «модернизм» и «постмодернизм», затмивших собою целые поколения писателей — они просто пропали, исчезли, сгинули, оставив еле заметный след, в который нынче неожиданно начали вглядываться изумленные потомки. Первыми обнаружили «пропажу» немцы. Именно в Германии литературная критика, подведя, как и положено, итоги ушедшего века, объявила о «недостаче»: где-то там, в бурных шестидесятых, в дерзких семидесятых, неспокойных восьмидесятых и совсем уж не литературных девяностых потерялись значительные имена, писатели, которые по старинке не боялись сюжета, как не боялись они простых и ясных чувств — любви, ненависти, отчаяния и не испытывали страха перед нарождающимся «новым человеком», черты которого уже начали проступать в гламурном блеске ожившей после войны Европы. К числу этих «пропущенных» и «найденных» писателей принадлежит и Ульрих Бехер (1910—1990), которому, быть может, повезло больше других. О нем не просто вспомнили, о нем заговорили. И поводом к этим разговорам стала книга воспоминаний, выпущенная в свет его сыном, писателем Мартином Рода Бехером, который сумел не потеряться в тени знаменитого отца и сделал себе имя как даровитый драматурги прозаик, чьи произведения широко издаются в Швейцарии и Германии. «Вечные гости. Моя семейная история» (2000) — так называется эта книга — вызвала большой интерес читающей публики в Германии, где жанр воспоминаний, мемуаров, биографий стал почти «национальным» жанром, беспроигрышным для издателя, особенно если речь идет о «писательских династиях» — одно семейство Маннов на полвека обеспечило любителей семейных драм увлекательным чтением. Интерес к книге Мартина Рода Бехера понятен: здесь есть не только интригующая коллизия и не менее интригующие подробности частной жизни главных действующих лиц, предстающих в характерных ролях — тиран-отец, эстетствующая мать, несчастный сын, которого с детских лет «загоняли» в писательство, фиксируя каждое «изречение», здесь есть и другое — портрет эпохи и яркая судьба европейца, героя гораздо более масштабной драмы под скромным названием «Двадцатый век».
Ульрих Бехер родился в Берлине в 1910 году. Отец — преуспевающий адвокат, мать — пианистка. Он был одарен множеством талантов — прекрасно музицировал, рисовал, сочинял, и трудно было сказать, в какую сторону пойдет это юное дарование, если бы не встреча с Петером Зуркампом, преподававшим в гимназии, где учился Бехер, немецкий язык и литературу. Именно он, будущий издатель Гессе, Брехта, Беньямина, Вальзера, Адорно и других деятелей немецкой культуры, с многими из которых его связывала тесная дружба, привил вкус к писательскому творчеству своему ученику, который, получив по выходе из гимназии юридическое образование, предпочел карьере юриста свободу художника. Он берет уроки живописи и рисунка у Георга Гросса, известного художника-экспрессиониста, ставшего на долгие годы его патроном, — впоследствии о своем учителе Бехер напишет работу «Великий Гросс и великое время» («Der groBe Grosz und eine groBe Zeit», 1962) и опубликует свою многолетнюю переписку с маэстро («Flaschenpost. Geschichte einer Freundschaft». Der Briefwechsel mit George Grosz, 1989); Бехер много музицирует, еще не подозревая о том, что очень скоро настанут времена, когда ему придется музыкой зарабатывать себе на пропитание; пишет рассказы, пьесы, этюды. Свою первую книгу он выпустил в возрасте двадцати трех лет. Сборник рассказов «Мужчины совершают ошибки» вышел в 1932 году и уже в 1933-м попал в «черный» список изданий, подлежащих уничтожению, а ее автор — самый молодой из всех «вырожденцев» — причислен к представителям «вырожденческого искусства». Бехер переезжает в Австрию, где ему какое-то время еще удается заниматься писательской деятельностью: его пьесы с успехом идут на сценах Вены и Цюриха. Здесь, в Вене, он знакомиться с дочерью знаменитого австрийского сатирика Рода Роды и вскоре вступает с нею в брак. Жизнь, кажется, складывается вполне удачно: обширные знакомства в литературной среде, широкие возможности, открывающиеся энергичному молодому человеку, уже успевшему заявить о себе, сама атмосфера Вены, слывшей тогда литературной столицей Европы, — все это сулило благополучное будущее, относительно которого, впрочем, Бехер уже тогда не строил особых иллюзий, о чем свидетельствует его книга, вышедшая в свет в Швейцарии под характерным названием «Завоеватель. Европейские истории» (1936). После аншлюса все двери для писателя закрываются и он вместе с женой перебирается в Швейцарию, куда уже незадолго до этого переехал его именитый свекор, оказавшийся, несмотря на свою популярность, в такой же ситуации, как и его молодой собрат по перу. Положение эмигрантов в Швейцарии не было легким: хотя Швейцария формально и принимала граждан из Германии и Австрии, но в действительности жить в этой стране могли лишь немногие, поскольку власти не выдавали разрешения на работу; отсутствие документально подтвержденных средств к существованию служило основанием для высылки из страны. В любой момент «транзитному путешественнику» — гражданину другой страны - могло прийти уведомление, предписывающее «продолжить путешествие». Получил такое уведомление и Бехер, но дело осложнялось тем, что в его германском паспорте имелась роковая отметка «J» — еврей, с каковой «продолжать путешествие» было весьма затруднительно. Не без приключений справив себе фальшивый чешский паспорт, Бехер с семьей переправляется через Францию и Испанию в Португалию, где ему удается попасть на корабль, снаряженный Ватиканом, инициировавшим отправку в Бразилию «инженеров католического вероисповедания», под видом которых за океан отправились беженцы из самых разных стран — протестанты, иудеи, католики и православные. В Бразилии Бехер пишет главным образом для журнала «Другая Германия», продолжает работать над прозой, публикуя ее в небольших немецких издательствах, появившихся в Бразилии в эти годы, а в 1944 году получает вид на жительство в Америке и поселяется в Нью-Йорке, где, как и в прежние годы, занимается журналистской деятельностью. Только в 1954-м Бехер с семьей решает вернуться в Европу, выбрав местом жительства нелюбимую Швейцарию, откуда родом была его мать и откуда он вынужден был бежать, оказавшись на долгие годы оторванным от родной среды, от родного языка, от родной культуры, но продолжая присутствовать в «литературном пространстве» новой Европы, где уже с 1946 года начинают снова выходить его книги, написанные в эмиграции. Эта «новая Европа» не очень симпатична писателю, доставившему немало хлопот литературной критике, которая не знала, куда его «поместить» — в немецкую литературу или же в швейцарскую. Не помещать его никуда было нельзя. Слишком заметными были его послевоенные вещи — романы «В начале пятого» («Kurz nach 4», 1957), «Сердце акулы» («Das Herz des Hais», 1960; 1972) «Охота на сурков» («Murme-ljagd», 1969; рус. пер. 1976), «Профиль» («Das Profil», 1973), «Бывшее казино Вилльяма» («William»s Ex-Casino», 1975), блестящие рассказы, тонкая эссеистика и гротесковые пьесы, собиравшие полные залы. Сам Бехер считал себя вечным эмигрантом, «вечным гостем», как назвал его собственный сын, и это позволяло ему сохранять дистанцию по отношению к тому, что происходило вокруг, — не очаровываться достижениями «прогресса», не восхищаться головокружительными успехами Запада, свысока посматривающего на своего «дикого» восточного соседа, не разделять всеобщей радости по поводу локального торжества демократических идей, а делать то, что, собственно, и должен делать писатель: задавать вопросы — куда ведет этот прогресс и как распоряжается человек своей свободой? И может ли быть свободным человек, если он не свободен от воспоминаний? И может ли он быть свободен, если его, свободного человека свободного мира, лишают воспоминаний — не только исторических, но и нравственных, заставляя забывать о том, что кроме «человека производящего» есть еще человек чувствующий и человек думающий, и что человек существует в двух ипостасях — мужской и женской, и что у них — кажется - есть сердце. Об этом он и напишет роман «Сердце акулы» - изящную историю любви на фоне «лазурной» Италии, краски которой отчего-то тускнеют, напоминая черно-белые фильмы Антониони, который, как и Бехер, знал: сердце акулы живет очень долго. Даже если его вынули из тела и бросили на землю. Даже если мальчишки играют им в футбол. Оно, это сердце акулы, хранит память о жизни и продолжает биться до тех пор, пока не угаснет последнее воспоминание.
Марина Коренева
Сердце акулы
[l]
В Швейцарии, в тех ее кантонах, где говорят на немецком языке, женщины — существа среднего рода. Не потому, что их часто называют бесполыми уменьшительными и ласкательными именами, — скажем, Фин вместо Жозефина или Алекс вместо Александра. Мужчин тоже называют уменьшительными и ласкательными именами — скажем, Фил вместо Филипп, — но род от этого не меняется. Юную даму здесь принято называть «создание», тогда как в прочих странах немецкого языкового ареала это слово в таком значении уже является устаревшим и остается в ходу только у священников либо употребляется иронически. О пожилой матроне швейцарцы, однако, никогда не скажут «создание», вот и выходит, что этого качества, женственности, удостаиваются лишь старость или зрелый возраст. В патриархально-демократической нейтральной Швейцарии цветущая женщина — существо среднего рода, «создание» — в середине двадцатого столетия понемногу начинает бороться за свои избирательные права. Имя и артистический псевдоним «Лулубэ» получилось из уменьшительно-ласкательного производного от обычного «Луиза» — «Лулу», к которому она сама, вступив в брак, присоединила «Бэ», первую букву своей девичьей фамилии «Бруггер». Она была одной из лучших барабанщиц Базеля — вот кем она была!
Город на Верхнем Рейне, где некогда профессорствовали Эразм Роттердамский, Ганс Гольбейн Младший, Фридрих Ницше и другие примечательные люди, этот город является колыбелью европейского искусства игры на барабане. Разумеется, и на берегах Конго тоже превосходно барабанят. Но в Базеле походная барабанная дробь, древняя дробь ландскнехтов, под которую бесчисленные войска наемников торжественным маршем, чеканя шаг, шли воевать в бесчисленных европейских войнах, — эта дробь благодаря зародившемуся еще в Средние века празднику Масленицы стала частью невероятно воинственного и необузданного с виду, в действительности же слаженного и организованного, грандиозного и великолепного народного празднества, подобного которому нет больше нигде в Европе, празднества в подлинном смысле слова сказочного, с архаическими образами, звуковыми и зрительными, со множеством фантастических и таинственных явлений, единственного и неповторимого празднества, имя которому — протестантский карнавал. Лулубэ была дочерью базельского предпринимателя, занимавшегося извозом, который и сам был барабанщиком от Бога... Как-то во время «Масленцы» («и» в этом слове базельцы проглатывают), вскоре после Первой мировой войны, он, напившись, запустил в мать Лулу барабанной палочкой и выбил ей глаз. Не сделай он этого, его дочь — а она, четырехлетняя девочка, видела, как ее матери было нанесено отцом «в состоянии ограниченной вменяемости» это «тяжкое телесное повреждение», — не приняла бы так близко к сердцу небольшое происшествие, которое почти тридцать лет спустя разыгралось перед ее изумленным взором на острове-развалине, острове заключенных, Липари. Историю с сердцем акулы. Не так близко к сердцу... Сердце акулы. Не так близко к сердцу...
В незрелой душе Лулу что-то сломалось после того, как у нее на глазах совершилось это пьяное разнузданное деяние, оставшееся безнаказанным. Происшествие замяли, представив дело как несчастный случай, мать — сама кротость и терпение — вставила себе стеклянный глаз и заказала очки. Будучи очень рассеянной, она частенько сетовала: «Опять мой глаз куда-то подевался... Лулу, ты не видела мой глаз?» Вот так Лулу и росла, с полуосознанным представлением, что жестокость в современном мире вовсе не нарушает привычного хода событий. Вторая мировая война, хотя Базель и находился на территории тогдашнего европейского мирного оазиса, гигантский масштаб гитлеровской бойни, с ее массовым истреблением беззащитных людей, усугубили душевную травму девочки. Как и все окружающие, она считала, что фашизм омерзителен. И тем не менее, когда после войны она поступила в Институт прикладного искусства и вышла замуж, став теперь уже Лулу Б. Туриан, она не раз ездила на этюды во франкистскую Испанию и сделалась aficio-nada — страстной любительницей корриды. А потом, как-то в сентябре, она вместе с мужем Ангелусом Турианом поехала для разнообразия на Липари — скалистый островок, где в эпоху «новой Римской империи» Муссолини содержались в заключении его политические противники вместе с уголовниками, — и увидела, да, увидела, как оно бьется, бьется сердце...
Ангелус Туриан ни в чем не походил на Лулубэ, он был, можно сказать, ее абсолютным антиподом. В базельских художественных кругах его прозвали Херувимом, хотя, собственно, «cherubim» — форма множественного числа от «cherub». (Но это мелочи для тех, кто любит пить кофе в Париже, куда можно добраться скорым поездом или на такси всего за пять с половиной часов, — так утверждают некоторые, впрочем, немногочисленные любители подобных экспериментов, предпочитающие всем остальным парижским заведениям кафе рядом с собором Сен-Жермен де Пре в шестом квартале.) Ростом Херувим был едва ли не ниже Милого Создания, то есть своей жены. У него были светло-рыжие с необычным, розоватым отливом волосы; челочкой на лбу и бородкой «a la экзистенционалист» они обрамляли его лицо, словно вылепленное из марципана. К тому же он всегда носил белые, светло-голубые или розовые пуловеры, зимой шерстяные, летом — хлопчатобумажные. И весь этот муж-живописец излучал нечто умилительно-ангельское и напоминал перистое облачко в лучах заходящего солнца.
Перистое облачко, что ты против огромной акулы? Плывешь себе над ней в небесах, ты, перистокучевое облачко, и никто не подумает, что и у тебя есть сердце. А вот у акулы сердце есть и, оказывается, еще какое...
[2]
Мужчины совершают ошибки. Первой, самой серьезной, ошибкой мужа-художника были те слезы. Вторую Ангелус Туриан допустил, когда в свои тридцать два года стал учиться игре на барабане. Его третья и последняя ошибка — поездка на остров Липари. Но этих трех ошибок избежать было невозможно. Они совершились в известном смысле сами по себе, независимо от Божьей или человеческой воли, как ananke — рок древних эллинов, который несопоставим с понятиями «случай» или «судьба»: непреодолимая неизбежность, что проникает незаметно во все закоулки лабиринта человеческих отношений. Если бы чета Туриан купалась в море у берегов Липари и Ангелуса или Лулубэ средь бела дня растерзала акула, тогда можно было бы говорить о преступной неосторожности, о несчастном «случае» или трагической «судьбе». Но чтобы сердце акулы, только сердце, просто сердце и больше ничего (велико искушение прибавить некрасивый довесок «в чистом виде»), — чтобы это никому не нужное, брошенное сердце морского хищника могло возыметь такую власть над чадом человеческим...
Брошенное сердце крупного хищника, прошедшего и огонь, и морскую воду...
Жители Базеля играют на барабанах с малых лет. Весь год они упражняются, но не на барабане, а на таком толстопузом «жбанчике» с резонирующим дном. Прикоснуться к священной телячьей коже барабана дозволено только в тот особый час, возвещающий приближение Масленицы, когда весь Малый Базель, что на правом берегу Рейна, будто наэлектризован в ожидании прибытия Лесного Брата, Дикого Охотника, который должен спуститься в город с верховьев Рейна. И вот наконец на исходе января, не по-зимнему мягким утром появляется плот, управляемый четырьмя плотогонами, скользит по реке под гром выстрелов из установленной на нем пушки. Он прибыл.
Над широкой низиной между Юрой, Шварцвальдом и Вогезами клубился густой туман. Стиснутые толпой, запрудившей Средний Рейнский мост, Турианы смотрели, как приближается плот.
Лесной Брат стоял на носу. Голова у него была большая, как у бизона, и в тусклом солнечном свете, струившемся сквозь туман, она отливала золотистозеленым, как бронза, покрытая патиной. На плече он нес елку, будто сорвал ее где-то, словно былинку. Позади него стоял знаменосец с цеховым знаменем и барабанщик, одетый как швейцарский гвардеец французского королевского двора — в старинную форму в стиле рококо; на корме — канонир, четыре плотогона мерно раскачивались в такт гребле...
[З]
— Вы тоже родственники умерших? — вдруг совершенно неожиданно спросил по-английски молодой человек, сидевший за соседним столиком.
— Мы?
— Да. Если позволите задать вам этот вопрос.
— Родственники умерших? Простите, а что вы имеете в виду? — вежливо осведомился Туриан тоже по-английски (как все швейцарцы, будучи к тому же городскими жителями, супруги умели объясняться на трех-четырех языках).
Все трое сидели вечером и пили аперитив на разделенной строгими колоннами террасе траттории «Монте Роза», за двумя шаткими столиками под соломенным навесом; отсюда открывался вид на Средиземное море. Налево — миновав исполинский ствол могучей одинокой пинии, взгляд устремлялся к морю, которое синело за крышами и молом в городке Марина Лунгади Липари; справа, на северо-востоке, — море сверкало между склонами Монте Роза и Сан-Анжело. Англичанин, едва ли намного старше Туриана, допил третий стакан кампари с содовой и заказал еще, крикнув в сторону плетеной занавески, за которой скрывалась кухня, после чего стал смотреть сквозь черные, как обсидиан, солнечные очки, придававшие лицу неопределенное и непроницаемое выражение, на крепость, которая возвышалась в южной части Марина Лунга. Мощное строение на пьедестале из отвесных скал, круто обрывавшихся в море. Незнакомец медленно перевел взгляд на северо-восток, на кусочек моря, отливавший всеми цветами радуги, и дальше, к треугольнику вулкана Стромболи, который в этот вечерний час торчал над горизонтом фиолетово-черным зубцом. От вершины треугольника к бледно-желтым неаполитанским небесам поднималась прямая струйка дыма, казавшаяся на таком большом расстоянии тонким волоском, который странным образом сгибался под прямым углом, словно дымок на детском рисунке.
[4]
Беспокойные первые ночи на острове.
Траттория «Монте Роза» располагалась на самой окраине Липари, на склоне небольшой горы, которой она и была обязана своим названием, напоминающим о самой высокой вершине Швейцарских Альп. Через перевал, который вел к соседней горе Сан-Анжело, поросшей серо-зелеными кактусами, проходила дорога на пемзовые карьеры Канетто. Пансион был построен в том особом эолийском стиле, который Ангелус сразу определил как «прикладной кубизм». Три дома кубической формы, повернутые так, что между ними образовывался закрытый от моря двор, были выкрашены в разные цвета: кирпичный, лазоревый и белый. Кирпичный считался хозяйским, в лазоревом разместились супруги Туриан, заняв две небольшие комнатушки, напоминавшие из-за отсутствия мебели общественный туалет. С «нормальной» водой на этом острове, считавшемся некогда тюрьмой, было плохо, о чем свидетельствовали специальные приспособления на крышах для того, чтобы дождевая вода по сложной системе желобков и труб, изобретенной, наверное, еще во времена Гомера, стекала в резервуары, устроенные во дворе. Такой же древностью веяло и от местных террас, представлявших собою необычную конструкцию из трех толстых колонн, подпиравших поперечные балки, поверх которых настилалась тростниковая или бамбуковая крыша.
— Вот сюда выставлял Одиссей своих товарищей, — заметил Ангелус, — когда они, набравшись дурных манер у мадам Цирцеи, начинали себя скверно вести.
— Добрых две тысячи лет спустя после господина Кроманьонца здесь побывал господин Одиссей, и тому есть множество доказательств. Покинув Гиссарлык, он прямиком направился сюда.
—Покинув что?
[5]
— Херувим! Ты когда-нибудь видел такой серый, почти черный берег? Словно пепел!
— Гм. Читал о чем-то таком у Гомера. Киммерийские берега.
— Представь, я как раз начала рисовать одного киммерийца, он... э-э... нагой и желтоватый, цвета серы, бредет по такому вот пепельному берегу. Не то бредет, не то ползет на четвереньках. Этот человек похож на Йена.
— Какого еще Йена?
— Мистера Кроссмена.