Андрей Белый вошел в русскую литературу как теоретик символизма, философ, поэт и прозаик. Его творчество искрящееся, но холодное, основанное на парадоксах и контрастах.
В третьем томе Собрания сочинений два романа: «Московский чудак» и «Москва под ударом» — из задуманных писателем трех частей единого произведения о Москве.
Московский чудак
Вместо предисловия
Подготовляя первую часть первого тома моего романа «Москва», я должен сказать несколько пояснительных слов. Лишь во втором томе вступает тема современности. «Москва» — наполовину роман исторический. Он живописует нравы прошлой Москвы; в лице профессора Коробкина, ученого мировой значимости, я рисую беспомощность науки в буржуазном строе. В лице Мандро изживает себя тема «Железной пяты» (поработителей человечества); первый том моего романа рисует схватку свободной по существу науки с капиталистическим строем; вместе с тем рисуется разложение дореволюционного быта. В этом смысле первая и вторая часть романа («Московский чудак» и «Москва под ударом») суть сатиры-шаржи; и этим объясняется многое в структуре и стиле их.
Москва. 1925 год.
Глава первая
День профессора
1
Да-с, да-с, да-с!
Заводилися в августе мухи кусаки; брюшко их — короче; разъехались крылышки: перелетают беззвучно; и — хитрые: нет, не садятся на кожу, а… сядет, бывало, кусака такая на платье, переползая с него очень медленно: ай!
Да, Иван Иванович Коробкин вел войны с подобными мухами; все воевали они с его носом: как ляжет в постель, с головой закрываясь от мух одеялом (по черному полю кирпичные яблоки), выставив кончик тяпляпого носа да клок бороды, а уж муха такая сидит перед носом на белой подушке; и на Ивана Ивановича смотрит; Иван же Иваныч — на муху; перехитрит — кто кого?
В это утро, прошедшее в окна желтейшими пылями, Иван Иваныч, открывший глаза на диване (он спал на диване), заметил кусаку; нарочно подвыставил нос из простынь: на кусаку; кусака смотрела на нос; порх — уселась; ладонью подцапал ее, да и выскочил он из постели, склоняя к зажатой руке быстро дышащий нос; защемив муху пальцами левой ладони, дрожащими пальцами правой стал рвать мухе жало; и оторвал даже голову; ползала безголовая муха; Иван же Иваныч стоял желтоногим козлом в одной нижней сорочке, согнувшись над нею.
Облекшися в серый халат с желтостертыми, выцветшими отворотами, перевязавши кистями брюшко, он зашлепал к окну в своих шарканцах, настежь его распахнул и отдался спокойнейшему созерцанию Табачихинского переулка, в котором он жил уже двадцать пять лет.
2
Дома, домы, домики, просто домчёнки и даже домченочки: пятиэтажный, отстроенный только что, кремовый, весь в разгирляндных лепных; деревянненький, синенький; далее: каменный, серо-зеленый, который статуился аляповато фронтоном; карниз — приколонился, а полинялая крыша грозила провалом; все окна ослепли от ставней; дом прятался в кленах, его обступивших и шамкавших; свесилось там красно-лапое дерево над чугуном загородки.
Тянулся шершавый забор, полусломанный; в слом же глядели трухлявые и излыселые земли; зудел свои песни зловещий мухач; и рос дудочник; пусто плешивилась пустошь; туда привозили кирпич (видно, стройку затеяли); снова щепастый заборик, с домишкой; хозяин заохрил его: желтышел на пропёке; в воротах — пространство воняющего двора с желклой травкой; дом белый, с замаранным входом, с подушками в окнах.
Там около свалки двушерстая психа, подфиливши хвост, улезала в репье — с желтой костью; и пес позавидовал издали ей — мухин сын; с того лысого места, откуда алмазился битыш бутылок, подвязанной пяткой хромала тяжелая бабища потроховину закидывать: бочка-дегтярка, подмокнувши, темный подсмолок, воняющий дегтем, пустила; несло: сухим сеном, навозом и терпкостью.
Брошенный в лоб Табачихинскии переулок таков, гражданин! Таким был и остался; нет, желтенький дом — разобрали на топку.
Напротив — кирпично-коричневый каменный дом, номер шесть, с трехоконной надстройкой, с протертыми окнами; фриз изукрасился лепкою из гирлянд четырех модильонов; а фриз поднимался пятью капителями гермочек, между которыми окна занавесочками из канауса
[5]
синего скрыли стыдливо какую-то жизнь; переблёклые зелени сада — за домом, подъездная дверь (на дощечке: профессор Коробкин).
3
Среди прочих тащился на Ваньке брюнет, поражающий баками, сочным дородством и круглостью позы: английская серая шляпа с заломленными полями весьма оттеняла с иголочки сшитый костюм, темно-синий, пикейный жилет и цепочку: казалось, что выскочил он из экспресса, примчавшего прямо из Ниццы, на Ваньку; он ехал со злобой в прищуренном взоре, сморщинивши лоб и сжимая тяжелую трость; а другая рука, без перчатки, лежала на черном портфелике, отягощавшем колено; увидевши юношу, вскинул он брови, показывая оскалы зубов, набалдашником трости ударил в извозчика:
— Стой.
И, как тигр, неожиданно легким прыжком соскочил, бросив юноше руки, портфелик и палку:
— А, Митенька!
— Здравствуйте!
4
Мимо же шли: мальчуган проюркнул из кривой подворотни; попёр черномордик; проерзала кофточка; пер желто-рожий детина, показывая шелудивый желвак; проскромнели две женщины; скрылись в подъезде; и желтая там борода повалила; отмахивали — одиночки: шли — по двое, по трое; кучей, вразноску, вразмашку, враскачку — с подскоком, семейственно; шли там караковые иль — подвласые, сивые, пегие, бурочалые люди.
От улицы криво сигал Припепёшин кривуль, разбросавши домочки, — с горба упасть к площади: в дёры базара; туда и сигал человечник от улицы, — чтобы с гроба покатиться к базару: на угол; с порога клопеющей брильни там волосочек напомаженный грязной гребенкой работал над дамским шиньоном; и там заведенилися полотеры; оттуда — орали:
Вместе с сигающим людом сигал в переулок и Митя Коробкин; свой лоб отирал под горбом; покатился на угол пылеющей площади, где протянулся прочахший бульварец, где слева встречало роенье людское.
На площади рты драло скопище басок, кафтанов, рубах, пиджаков и опорок у пахнущих дегтем телег, у палаток, палаточек с красным, лимонным, оранжево-синим и черным суконным, батистовым, ситцевым, полосатым плетеным товаром всех форм, манер, способов, воображений, наваленным то на прилавки, то просто на доски, лотки, вблизи глиняных, зелено-серых горшков, деловито расставленных, — в пыли; Коробкин протискивался через толоко тел; принесли боровятину; и предлагалося:
5
По коридору бежала грудастая Дарья в переднике (бористые рукава) с самоваром, задев своей юбкой (по желтому цвету — лиловый подцвет) пестроперые, рябенькие обои; ногой распахнула столовую дверь и услышала:
— Вот, а пропо — скажу я: он позирует — да — апофегмами… А Задопятов…
— Опять Задопятов, — ответил ей голос.
— Да, да, — Задопятов: опять, повторю — «Задопятов»; хотя бы в десятый раз, — он же…
Тут Дарья поставила самовар на ореховый стол.
Глава вторая
«Дом Мандро»
1
И вот заводнили дожди.
И спесивистый высвист деревьев не слышался: лист пообвеялся; черные россыпи тлелости — тлели мокрелями; и коротели деньки, протлевая в сплошную чернь темней; истер стал ледничать; засеверил подморозками; мокрые дни закрепились уже в холодель; дождичек обернулся в снежиночки.
И говорили друг другу:
— Смотрите-ка!
— Снег.
2
Звуки гамм прервались: раздалися шаги проходивших по залу, томительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной, — звонкого эхо; и дверь отворилась: степенный лакей, став на пороге дверей, огласил:
— Соломон Самуилович…
И Эдуард Эдуардович бросил:
— Просите.
Он владил массивную запонку в белый манжет.
3
Лизаша уселась опять за рояль, белый и звонкий; бежали по клавишам пальчики, — переговаривать с сердцем, заспорило, сердце забилось:
— Нет, нет!
Круглолицая, с узеньким носиком, с малым открытым роточком, с грудашкою, встала, пошла — узкотазая, бледная; и — небольшого росточка; неясное впечатление от Лизаши: невинность; глаза — полуцветки: они — изумруды, они — агаты; посмотришь в глаза, они — сверком исходят.
Меж тем говорила ужасные вещи; и — делала тоже ужасные вещи.
Она говорила подругам и Мите-
4
Соломон Самуилович Кавалевер.
Он был узколобый, с седою бородочкой; лысый; горбина огромного носа всегда заключала, вертел барышами, как пальцами, он и высказывал лишь доскональные мнения; он-то и был настоящим созвездием, перед которым поставили декоративную ширму: «Мандро».
Кабинет раздавался обоями гладкого, синего, темно-синего, очень гнетущего тона, глубокого, — с прочернью; фон — углублялся: казалось, стены-то и нет; — кресла, очень огромные, прочные, выбитые сафьяном карминного листа, горели из ночи.
И также горел очень ярко сафьянный диван.
Пол, обитый все той же материей синего, темно-синего, очень гнетущего тона — глубокого, с прочернью, даже внушал впечатленье, что кресла естественно взвешены в ночи; перед диваном распластывался зубы скалящий белый мед, ведь с золотистою желчью оглаженной морды; казался он зверем, распластанным в хмурь.
5
Читатель нас спросит: а что же профессор Коробкин, которого бросили мы, когда он, окровавленный, пал посреди
Моховой.
Он — очнулся.
В университете была ему быстро оказана первая помощь; увы! — обнаружился слом (выше локтя) руки и ушиб головы, за который весьма опасалися; с перебинтованными головою и левой рукой доставлен он был в свой коричневый домик: с почтительным педелем.
Очень бодрился дорогою:
Глава третья
Бестолочь
1
Дверь, обитая карей клеенкой; дубовые полки и — желтая волосяная настилка; отсюда рябил коридорик, такой пестроперый: по серому полю кружочки в белесых и в карих глазках; в коридорике — двери: налево, направо и — наискось; чуялось, что раздадутся звоночки, что Марфушка впустит события времени: двери — откроются:
— Вы не снимайте цепочки дверной: вы спросите-ка, — кто там.
— Профессор Коробкин?
— Так точно.
2
По правде сказать, был профессор вполне подготовлен к тому, что источник пропажи томов — его сын; и как только поправился он, так, таясь от семьи, понаведался к Грибикову, его ждавшему: долго справлялся о томиках, — желтом и темно-коричневом.
Грибиков долго, со смаком рассказывал, как стелелюшивал Митенька книги: весь август, сентябрь и октябрь; он степенно поднялся с сиденья; смеялся двузубьем, свое ротовое отверстье раздвинув; глаза ж — стервенели: гиеньи.
Профессор как будто горчицы лизнул; но он твердо понес огорчение это; пошел к Веденяпину: потолковать: таки так-с: сын — дурак! Веденяпин же выставил, вот ведь подите, вопрос материальный:
— Карманные деньги у вашего сына имелись?
— Да нет!
3
В злой, снеговой завертяй, поднимающий жути и муть, — с пересвистами, с завизгом, — выступили: угол дома, литая решетка (железные пики сцепились железною лапкою); и — дерева, раскаракульки; снежная гривина, воздух чеснув, отмельтешила; каменный, серо-ореховый дом, отступя от решетки — сложился себя повторявшим квадратом и крупные пуприны взнес: межоконных полос; точно шмякнули сбитыми сливками; наерундили гирлянд известковых излеплин и вылеплин: груш, виноградин.
Ореховый торт, а не дом!
Точно в торте, сидел Задопятов.
За стеклами окон второго этажика морщились сборочки крапчатых штор с очконосою дамой под ними, едва выяснившейся пролизнями седо-серых волос, отдающих и в зелень и в желчь; поднимались два синих очка из-за стекол, — огромных до ужаса; и — все рассеялось: серо-ореховый дом, точно рушась темневшими окнами в мути и
amp;
жути, свой угол показывал из пересвистов и завизгов; скверик — исчез; подворотни — развылись; заборы ломились.
И дуем неслись раздымочки из труб.
4
Никита Васильевич сидел, перекутав колени вигоневым пледом: строчил свой «эссе», подложив под себя неуклюжую ногу, мотаясь пенснейною лентою и веей волос; надувался, чтоб выпустить воздух над строчками фразы; ее перечел, зачеркнул; и, откинув вигоневый плед, он по вздошью похлопал себя, попривстал, — потоптался ногами по коврику; засеменил каракатицей в угол, к плевальнице: сплюнуть.
И — сплюнул.
Во всей обстановке, его окружающей, нюхалось затхлое что-то.
Здесь ветрили форточки; синий скрипел вентилятор, и денно, и нощно; но выветрить припаха все не могли; и дохлятиной сладкой воняло чуть-чуть, — не то трупом, не то мятным пряником.
Грустно оглядывал — то же; все то же!
5
Вот он вышел в переднюю с гладко расчесанной белой кудреей волос, в сюртуке; свою ногу протягивал в каменный ботик.
Прислуга стояла с распахнутой шубой.
Из двери просунулась в спину ему голова Анны Павловны блеклой сваляшиной желто-зеленых волос, распылавшись щеками, ушами: она — почернела (взлив крови к виску); громко капнула на пол железною шпилькою; друг перед другом стояли с таким напряженьем, как будто они ожидали, кто первый повалится вниз головою в открытую падину.
Выбежал.
Ропотень креп; кто-то крышу ломал; и — бамбанила: вывни ветров! Улыбнулося небо к закату: прозором лазоревым; туча разинулась солнышком; день стоял сиянским денечком: на миг; искроигрием ледени бросились в нос все предметы.
Москва под ударом
Предисловие автора
Роман «Москва» задуман в трех томах, из которых каждый — законченное целое; но оба лишь создают целое — «Москву», как мировой центр.
В первом томе, состоящем из двух частей, показано разложение устоев дореволюционного быта и индивидуальных сознаний, — в буржуазном, мелкобуржуазном и интеллигенческом кругу.
Во втором томе я постараюсь дать картину восстания новой «Москвы», не татарской; и по существу уже не «Москвы», а мирового центра.
Лишь в обоих томах очертится тема моего романа.
Сентябрь 1925 года. Кучино.
Глава первая
Свалень событий
1
Вы представьте, — однажды под вечер Мандро — фон-Мандро — пробирался по неосвещенным покоям, таясь от лакеев, не в шубе собольей, а в драном пальтишке, подняв воротник; проюркнув, точно ворик, в подъездную дверь и на дрянненьких саночках, точно какой неимущий, поехал куда-то; стрельнул сверкунцами Кузнецкий, Тверская; Никитская сбавила свету; замеркли уже переулочки.
Над многоверхой Москвой неслись тучи.
Поземица снежная перевивала волокна под ноги; расстались два дома; меж ними писались замахи метели; мутнел переклик расстояний; кривой переулок разглазил фонариком; вот — и заборик: с приметами снега.
Мандро расплатился.
Безверхий домишко желтел перед ним из теней; в прикалиток прошел; серопузая психа попалась под ноги.
2
Ну, ну, — и закута ж!
Муругие стены с придухою, плесенный запах; какая-то ларина, прель; не постель — просто козлы; на них — растряпья промесилища грязная; стульчик порожний (зачем-то сушился подштанник на нем); на полу и расплюй, и мокрель; на постели лежал заварызганный карлик в кофтенке кирпичной, скорей, впрочем, серой от грязи, трухлея своей передряблой и струпистой кожей; под глазом вскочил неприличный пупырь; еле дергались ноги его в потрясухе; изветошил платье: какой-то бахромыш додирывал; с сипом дышал, что-то мумлил.
Как видно, — был пьян.
Эдуард Эдуардович, чуть не заткнув нос от вони, всем видом брезгливость показывал; жескнул глазами на карлика:
— Что — насандалились? — зубил он. И отвечало безгласие.
3
Лизаша стояла перед зеркалом в люстровом свете такой вертишейкою, вертиголовкою, делая в зеркале глазки себе и юродствуя жестами, детски не детскими; а за спиною ее, из-за складок портьеры, выглядывала густобровая, густоволосая голова: Эдуард Эдуардович, в позе, с осклабленным ртом, как-то свински глядел на нее; эти взгляды ложились слишком уж пристально; липли к коленям, к груди; и, казалось, хватались за руки, за ноги, за груди, стремясь обездушить.
Ей стало неловко (а сердце в межреберьи билось). Ему папиросный дымочек пустивши под нос, подобравшись, пошла прочь от зеркала с твердыми, сжатыми бровками; нервно бахромила пальцами краюшек белого шарфа; сегодня надела она свое первое длинное платье, — легчайшее, белое: юбка с оборкой плиссе.
Они ехали с «богушкой» на заседанье «Эстетики». Он над зеленой доской диабаза глаза опустил и рукой гребанул бакенбарду; оправил вишневый свой галстух, — прекрасно повязанный:
— Едем!
Ему «мадемуазель фон-Мандро» показала вдруг ставшие лунками глазки, взяла его под руку, чтобы пройтись с ним в проход, где со столбиков статуи горестных жен устремляли глазные пустоты года пред собою, — не видя, не слыша, не зная, не глядя.
4
Лизашу уже занимала беседой своей мотылястая барышня; что-то ожгло спину ей; обернулась; и — видела: там Эдуард Эдуардыч стоял; через головы всех он возлег на ней взглядом.
Они забарахтались: взглядами.
Вдруг!
Перед Мандро слишком быстро раздвинулась кучка; из центра ее вышел где-то таившийся — маленький, рябенький — Киерко: крепкий и верткий; Мандро, заприметив его, раскрыл рот, став таким угловатым, рукастым (манжетка казалась промятою), галстух же — скошенный; он, было, — в сторону, да опоздал, потому что уже Николай Николаевич — загоготушил (с «подчерком»), засунувши руки в карманы и дергая плечиком:
— Ну-те?
5
Где же они — среброусые и седоусые дни?
Далеки!
Солнопечное время; снежишки сбежали в два дня; уж отмазались двери; профессор, надев плоскополую шляпу, террасою в садик ходил: пошуршать прошлогодним проростом, листвой перепрелой и серой, которая в солнце казалась серебряной, где уже полный пенечек промшел, где уже обнаружились сохлины над водороиной, еще сыревшей промоем дождя и пятном снеголеплин, пускающих из-под себя лепетавшие, полные отблесков, струи — под склон; где лежала дровина — полено к полену — с корою сырою и отставшей: узор обнаружить (в ней червь, древоточец, знать, жил).
На дровину вскарабкался, как показалось профессору издали, малый глупыш в неприятной, кровавого цвета кофтенке, кричавшей под солнцем, под ним, подобравши рукой свою юбку, в подол набирая дрова, загаганила Дарьюшка; там за забориком, мимо него промелькнула весенняя, голубоперая шляпка (весной появлялись двуперые шляпы); по небу летели сквозные раздымки; и небо присинилось там сквозь раздымки.
Профессор подставил свой лоб под припек; он припеки любил без затины; зноистое место себе выбирал; и сидел, из лица сделав морщ.
Глава вторая
Негодяй
1
Переулочек жаром горел, вонький дворик подпахивал краской: маляр облиловил фасад; затрухлели, лущась, щербневатые почвы, желтевшие дикою редькой; Дряхлена Ягинична вешала рвани и драни; в заборный пролом, над которым зацвикала птичка, открылись вторые дворы — с провисением стен, с перекраивами крыши, с дымоходами, с ямой; свинья, задрав визглое рыло, там чвакала в млякоти; прела конюшня под ласткой, откуда торчали по-прежнему: кузов рыдвана, пролетка с протертым крылом, сани, ящик кареты; висели — постромки, провиток кнута, перетертая в деле шлея. Все — по-прежнему. Спрашивали:
— Где же чортова курица?
Грибиков больше не тыкался старым евнушьим лицом с протабаченной истиной; может быть, — всюду он выступил: летнее время; и всюду росли теперь грибики; даже — на пнях: род поганок. Не сядешь на пень.
Паутина рвалась, на которой висел годов двести из сплетен — лихих, переулочных, цапких, московских, — Кащеем: над жужелем мух, — тех, которых посасывал; охая, слег, неполезных грибочков откушавши; и — шебуршил с простыней под лоскутным своим одеяльцем безруким таким червяком, искривленным и перекоряченным: в свойствах тряпьевых. Стал бабою. Сети рвались.
И все, скрытое ими, являлось наружу: гаганило; гики пошли по московским трактирам; галданы — по чайным; уже салотопный завод бастовал; волновались у Цинделя; на мыловаренном переставали работать; выскакивали в переулок; устраивали под заборами — сбродни и сходни. В портках айдаком оттопатывал кто-то под вечер.
2
Накануне еще неполезных вкушений своих он пытался просунуться в спор: под окошко; стояли там — Клоповиченко, печник и рылястый мужик; топорищем с размаху при-кряхтывал он по тесине; печник лякал пальцами глину.
И — слышалось:
— Долго ли будем хворать — от своего от хвоста? Это выслушав, Грибиков — дергом: за форточку:
— Ладно, — ужо тебе будет, — сказал он себе.
И подвыставил ухо; к нему приложился, чтоб голос услышать:
3
Фольговой Тихон Задонский — облещивал: венчиком; Грибиков зло одеяло откинул:
— Мой чашки!
— Поставь самовар! Переклейные стены отвесили задрани.
— Не шабалдашничай!
— Гнид не дави.
4
К Вишнякову нельзя подойти со словесными едами: шею протянет; и — бросится, точно гусак, — под животики — ижицей, ликом своим — продрежжать вразумительно: и — оставалось: подслушивать около двери — о чем бишь.
О жизни полезной.
Притом: видно сразу, что — швец очень дельный; словами строчит, точно шапкой двоих накрывает; за словом не лезет: словами, как спичкою, — шаркнет, чиркает.
Свет высекается!
Этот тщедушный уродец, бывало, появится, юркая вздергом горба; и — картузик долой; кресты — в угол: Задонскому; прыгает глазками:
5
Веяло летними цветнями: дул тепелок: блекотала листва; завихорились пыли и прахи; подбросились ветки, подбросились листья; над ними вдали — солносядь; накитаяло Небо: кенаровым цветом и тихостью синей; означились грусти; пробрызгались травы слезистым бериллом; жара оседала мутнеющим сгаром; пожухли окрестности: стены и крыши.
В открытом окошечке из самоварной трубы вылетали в нахмур красноглазые искры.
Окно распахнулося; в вечер уставились две головы: одна — черной наклейкой дыры носовой, а другая — шпинечком бородки: она показала до правого уха разорванный рот: и — дрежжала под облако:
Карлик «Яша» подтягивал:
Глава третья
Удар
1
Лизаша свалилась в безгласную тьму.
И — лежала: с опущенной шторою; села потом; в своей бледной, как саван, рубахе, головку и плечики спрятавши в космы: в сваляхи волос; так мертвушей сидела в постели, и — думала, думала.
Думала в тьму.
Из угла чернокожий мальчонок-угодник грозился изогнутым пальцем за бледно-зеленой лампадкой, бросающей мертвельный отблеск; похож был на мальчика, ножик во сне приносившего ей: проколоть; но не «о н» прокололся: она; с той поры пролетели столетья: мерели в ней чувства.
И даже «недавнее» — мертвая грамота.
2
В узеньком платьице из черношерстой материи, кутаясь желтою шалью (дрогливая стала), — просунулась робко в соседнюю комнату; Пхач, — как запхымкает, как зажует жесткий волос усов, залезающий в рот: ничего, кроме волоса, в нем не заметила; весь был покрыт волосами: горилла такая!
Слонялась по комнатам, жмурясь от света; глаза — провалились, утихли; зрачки — два прокола булавочных: малые, острые; жалась закисчиво по уголочкам, желая угаснуть: не быть.
Приходила Харитова:
— Ну? Как здоровьице?
— Как-то мне мрется.
3
Москва — страшновата: гнилая она разваляльня в июле; душевный валёж открывается под раскаленными зданиями.
Были моркие суши и бездожи; камни зноились; воняли гнилючие дворики; сваривал люто меж мягким асфальтом и крышею день: люди жаром морели; из чанов асфальтовый чад поднимался над варевом тел человечьих.
Лизаша мертвушей свалилась в валеж многорылых людей (от различных углов — до различных углов): без конца, без начала, без смысла и без перерыва; дырявый картузик — за горничной в ярком, оранжевом платье, в чулках фильдекосовых; тихий нахальчик, хромающая деревянная ножка; рукач и глупач пиджачишками запетуханились в пыли — под пабелки дома, которые там пообсыпались: красный кирпич улыбался; а пастень от дома напротив ложилася синею плоскостью: наискось!
В жалком, прочахленьком сквере устроили «лето в деревне» над выплевом семячек, над апельсинными корками, под иллюзорной акацией с серым от пыли листом, поднимавшимся под теменцы поднебесные: в городе пылями сложено небо.
Лизаша присела на сквере.
4
Перегусты зноилися облаком; день был — парун; разомлели от жару; и зори — булаными стали; казалось, что дней доцветенье проходит — в дымленье.
Горели леса под Москвою.
В харчевне алашили.
Кто-то, надевши очковые стекла и витиевато запутавши ногу о ногу, немытыми пальцами муху давил: выдавался пропяченной челюстью.
Неосторожности!
5
Собирался кружок.
Переулкин вошел, весь саврасый, кося светлым глазом; он лапу свою протянул — не ладонь; была теплая.
— Будете слышать о нем! — зашептала Лизаше Харигова.
Деятель громкий Китая и Афганистана, — его ль вы не знаете? Слово его в наши дни превратилося — в лозунг народам востока; с ним Ленин считался; тогда же, — он прятался: по огородам; капусту сажал; загудел с Котлубаниным; слышалось:
— Сад… Садоводство… Сады!