Белинский ставит со всей ясностью вопрос о включении «физиологических очерков» в русло великих традиций русской реалистической литературы, требует в то же время от авторов овладения тем глубоким знанием и пониманием русской действительности, которое было свойственно Грибоедову, Пушкину, Лермонтову, Гоголю. Именно их творчество имеет в виду Белинский, когда говорит, что «литераторы, принимавшие участие в этих изданиях, могли бы, кажется, найти для себя готовую и притом верную точку зрения на общество в произведениях тех немногих русских писателей, которые умели постигнуть тайну русской действительности».
Русскую литературу часто упрекают за равнодушие к предметам отечественным. Это обвинение и справедливо и несправедливо. В самом деле, с одной стороны, много ли у нас книг, из которых можно было бы не только изучать, но и просто знакомиться с многочисленными сторонами русского быта, русского общества? Скажем более: где у нас эти книги? Их нет. Русская литература представляет едва ли не более материалов для изучения исторического и нравственного быта чужих стран, нежели России. Мы разумеем здесь произведения беллетрические, то, что составляет так называемую
легкую литературу,
которой назначение состоит в том, чтоб занимать досуги большинства читающей публики и удовлетворять его потребности. Произведения художественные, творения строгого искусства мы не причисляем к легкой литературе, а потому, говоря о бедности нашей литературы по части книг, которые знакомили бы русских с их собственным бытом, мы не имеем в виду тех поэтических созданий, которыми по справедливости всегда может гордиться русская литература и в которых отражается русское общество, каковы, например: комедии Фонвизина, «Горе от ума» Грибоедова, некоторые из стихотворных произведений Пушкина («Граф Нулин», «Евгений Онегин», «Домик в Коломне», «Родословная моего героя»), несколько его же повестей и рассказов в прозе («Пиковая дама», «Капитанская дочка», «Дубровский», «Летопись села Горохина»
{1}
), комедии, повести и роман («Мертвые души») Гоголя, «Герой нашего времени» Лермонтова и, наконец, еще несколько произведений других более или менее замечательных талантов. Если бы таких сочинений было и гораздо меньше, нежели сколько можно было бы желать их, – все-таки нельзя жаловаться на их малочисленность, потому что явление великих талантов не зависит от воли или желания людей. Но выбор предметов, которым посвящают перо свое обыкновенные (и по тому самому и более многочисленные) таланты, может подвергаться упреку или неодобрению. И вот с какой точки зрения литература наша вообще навлекает на себя сильные упреки со стороны публики. В самом деле, у нас довольно романов исторических, которые хотят знакомить публику с прошедшим бытом России, в разные эпохи ее существования; довольно романов сатирических, нравоописательных, которые хотят знакомить ее с нравами современного общества; еще более у нас повестей в этом роде и целые томы нравоописательных, нравственно-сатирических и всяких юмористических статеек. Но от этого нам нисколько не легче. В исторических романах мы не находим ничего, кроме исторических имен, и всего менее находим мы в них чего-нибудь похожего на древнюю Русь. Это просто-напросто ученические эскизы с романов Вальтера Скотта, эскизы, в которых историческая истина принесена в жертву несвойственному русской действительности романтизму. Сверх того, видно еще, что авторы изучили эпоху, которую брались изображать в своих романах, из «Истории государства российского» Карамзина, заглядывая в нее за несколько дней перед тем, как садились за свою работу. Не лучше этих так называемых «исторических» романов и так называемые нравоописательные романы: не знаем, что в них есть, но знаем, что в них нет нравов русского общества и что все, о чем в них рассказывается, так же легко могло случиться, или – все равно – так же легко могло не случиться в Китае, в Абиссинии, под водою и на облаках, как и в России. В них нет ни сатиры, ни нравов, потому что нет взгляда на вещи, нет идеи, нет знания русского общества, а есть только мелочный сатиризм, школьное критиканство, устремленное не на дикие понятия, не на ревущие противоречия между европейскою внешностию и азиатскою сущностию, а на прически a la moujik
Это особенно относится к нашей литературе, и отсюда ее удивительная бедность порядочными произведениями для насущного потребления публики, при замечательном (относительно) богатстве произведениями истинно высокими и художественными. Это факт, – и с этой стороны упреки публики справедливы. Сверх того, кроме журналов, у нас совсем не бывает порядочных книг, направленных к одной цели и составляемых в сотрудничестве, совокупными трудами нескольких лиц, – что так часто бывает во французской литературе. Это тоже факт, – и с этой стороны упреки публики опять справедливы. Она сетует на литераторов за их дух парциальности, не допускающий их действовать дружно и совокупными силами. В этом есть своя доля истины; но что же делать, если причины этой парциальности заключаются гораздо более в различии образования, направлений, понятий, нежели в корыстных расчетах, как привыкли у нас думать? Корысть так же хорошо связывает, как и разделяет людей, и потому она отнюдь не может быть непреодолимою помехою для дружной совокупной деятельности. Причины разъединенности и полемических отношений, в которых находятся друг к другу наши литераторы и которые не допускают их действовать заодно, скрываются в неопределенном, неустановившемся и пестром характере самой нашей общественности, где высокая образованность сталкивается с грубым невежеством, глубокая ученость с поверхностным полузнанием, страстное убеждение с решительным отсутствием какого-либо мнения, благородное стремление с корыстным расчетом, гений и посредственность, талант и бездарность часто пользуются одинаковым успехом; где, наконец, даже люди, которых должны соединять их даровитость и благородство стремлений, никак не могут сойтись друг с другом, потому что один из них, по своим литературным мнениям, англоман, другой не признает ничего, кроме немецкой литературы, и в особенности ненавидит французскую, а третий не хочет знать ничего, кроме французской литературы… Посмотрите, какое разделение между нашими литераторами по одному отношению к русской литературе; один благоговеет перед писателями старой школы и видит высокие образцы литературы только в Ломоносове, Державине и Карамзине; другой присовокупляет к ним Жуковского и косо смотрит на Пушкина; третий совершенно холоден к старинным писателям, во имя Пушкина; четвертый, преклоняясь перед новыми писателями, враждебно смотрит на старинных; пятый, удивляясь гению Пушкина, не понимает, как можно восхищаться «фарсами» Гоголя, разумея под этими «фарсами» «Ревизора» и «Мертвые души»… Во всем этом видно больше общественной незрелости, чем невежества или ограниченности, и нисколько не видно никаких корыстных и низких расчетов. И как публика осудит литераторов за подобное разделение, если оно еще более царствует между ею самою? Ведь литература есть отражение общества, и все ее недостатки, равно как и хорошие стороны, суть недостатки и хорошие стороны самого общества…
К причинам бездейственности наших литераторов и – ее следствия – бедности нашей литературы принадлежит еще и эта странная раздражительность, проистекающая все из той же неопределенности и детскости нашей общественности, – раздражительность, которая во всем игривом, веселом, остроумном и юмористическом готова находить личности и намеки; которая, что бы обладаемый ею человек ни прочел, беспрестанно восклицает: «Как можно это писать? Как позволяют это печатать?» Раз Гоголь в своей фантастической повести «Нос» хотел было распространиться насчет ученых коллежских асессоров, и ничего не решился сказать об этом любопытном предмете, потому что, по его словам, «Россия такая чудная земля, что если сказать об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессоры, от Риги до Камчатки, непременно примут на свой счет; то же разумей и о всех званиях и чинах». В «Мертвых душах» он еще резче выразился об этом предмете, оправдываясь, почему не назвал по имени двух дам, действующих в его романе: «Автор чрезвычайно затрудняется, как назвать ему обеих дам таким образом, чтоб опять не рассердились на него, как серживались встарь. Назвать выдуманною фамилиею опасно. Какое ни придумай имя, уж непременно найдется в каком-нибудь углу нашего государства, благо велико, кто-нибудь, носящий его, и непременно рассердится не на живот, а на смерть, станет говорить, что автор нарочно приезжал секретно с тем, чтоб выведать все, что он такое сам, и в каком тулупчике ходит, и к какой Аграфене Ивановне наведывается, и что любит покушать. Назовите по чинам – боже сохрани! – и того опаснее. Теперь у нас все чины и сословия так раздражены, что все, что ни есть в печатной книге, уже кажется им личностию. таково уж, видно, расположение в воздухе. Достаточно сказать только, что есть в одном городе глупый человек, – это уже и личность: вдруг выскочит человек почтенной наружности и закричит: ведь я тоже человек, стало быть, я тоже глуп; словом, вмиг смекнет, в чем дело».
Действительно, эта обидчивость одна из самых характеристических, резко бросающихся в глаза, и, вместе, самых комических черт нашей несозревшей общественности. Несмотря на все стремление наше к балам, собраниям, клубам, публичным гуляньям, кафе-ресторанам, концертам, театрам, несмотря на все стремление наше особенно к балам, собраниям, клубам и кафе-ресторанам, стоящее нам часто всей жизни и всего состояния, мы не имеем даже ни малейшего понятия о
И однакож едва ли было бы благоразумно оставаться и успокоиться, сложив руки, на подобном неутешительном результате. В таком случае гораздо похвальнее делать «ничего», то есть, что можно, нежели ничего не делать. Иногда в стремлении сделать хоть
Комментарии
Принадлежность этой статьи Белинскому была впервые установлена П.Н. Сакулиным (см. его публикацию: «Неизвестная статья В. Г. Белинского», Известия Отделения русского языка и словесности Академии наук, т. XVI, книга 3-я, СПБ, 1911, стр. 155–168).
Первая часть «Физиологии Петербурга» была разрешена цензурой еще 2 ноября 1844 года. Однако выход ее в свет задержался из-за очерка Некрасова «Петербургские углы», который был разрешен только 11 февраля 1845 года. (Вторая часть сборника имеет дату цензурного разрешения – 2 января 1845 года.) Этим и определяется помещение настоящей статьи и следующей за ней («Петербург и Москва») после статей о Крылове и Кантемире, вышедших в свет в самом начале февраля 1845 года. Учитывая внутреннюю близость между всеми статьями Белинского, связанными с «Физиологией Петербурга», мы далее помещаем обе его рецензии на этот сборник, хотя, строго говоря, вторая из них должна была бы итти после статьи о «Тарантасе» Соллогуба.
Две части «Физиологии Петербурга» свидетельствовали об организационном оформлении натуральной школы. Белинский был наиболее активным участником сборника (кроме печатающихся здесь двух его статей из первой части, им были помещены во второй части статьи «Александринский театр» и «Петербургская литература») и его идейным вдохновителем, определившим оригинальный характер сборника.
Белинский ставит со всей ясностью вопрос о включении «физиологических очерков» в русло великих традиций русской реалистической литературы, требует в то же время от авторов овладения тем глубоким знанием и пониманием русской действительности, которое было свойственно Грибоедову, Пушкину, Лермонтову, Гоголю. Именно их творчество имеет в виду Белинский, когда говорит, что «литераторы, принимавшие участие в этих изданиях, могли бы, кажется, найти для себя готовую и притом верную точку зрения на общество в произведениях тех немногих русских писателей, которые умели постигнуть тайну русской действительности».