Жертва

Беллоу Сол

Второй роман Сола Беллоу.

Критика называла его «лучшим англоязычным произведением 1940-х» и сравнивала с ранними работами Достоевского.

Незамысловатая поначалу история о редакторе маленького нью-йоркского журнала, радостно окунающегося в холостяцкую свободу во время отъезда жены, вскоре превращается в поразительную по силе притчу. Притчу о самовыражении личности и о сложности человеческой души, вечно раздираемой высокими порывами и низменными страстями…

1

Бывает, в Нью-Йорке вечером печет, как в Бангкоке. Как будто весь материк стронулся с места, сполз к самому экватору, злобно-серая Атлантика стала зеленой, тропической, и это дикие феллахи кишат на улицах, снуют под гигантскими памятниками своей тайны, а их огни рассыпчато, слитно, слепя, без конца взбираются в раскаленное небо.

В такой вот вечер Аса Левенталь выскочил впопыхах из трамвая на Третьей авеню. Задумался, чуть не проехал свою остановку. Когда сообразил, вскочил, закричал кондуктору: «Ой, да погодите же минуточку!» Черная дверь старого вагона уже смыкалась; он дернул ее, нацелился плечом, протиснулся. Трамвай рванул, Левенталь, задыхаясь, смотрел ему вслед, ругнулся, потом повернул и зашагал по улице.

Левенталь разнервничался ужасно. Весь вечер провел со своей невесткой, женой брата, на Статен-Айленде. Убил, верней, на нее весь вечер. Сразу после обеда она звонит ему на службу — он работал редактором в одном отраслевом журналишке на Манхэттене, — с ходу начинает дико рыдать, умоляет приехать, приехать немедленно. Младший мальчик заболел.

— Елена, — он сказал, едва ему удалось вставить слово, — я занят. Поэтому, прошу тебя, возьми себя в руки и скажи: это действительно так серьезно?

— Приезжай немедленно! Аса, ну пожалуйста! Сейчас же!

2

Левенталь был грузный, с большой головой; нос тоже большой. Волосы у него были черные, волнистые, жесткие, глаза под сросшимися бровями густо-черные, а величины такой, какой у взрослых в общем-то не бывает. Большие по-детски, но совсем не с детским выражением. В них отражался ум, в этих глазах, но как бы не занятый своими возможностями, как бы предпочитающий ими не обременяться, безразличный; и это безразличие как будто распространялось на окружающих. Сегодня Левенталь был всклокоченный из-за жары, хоть и всегда не чересчур аккуратный. Галстук съехал на сторону, вылез из-под воротничка; манжеты торчали из рукавов пиджака, наползали на мохнатые запястья; обвисли мешками брюки.

Левенталь был родом из Хартфорда. Там учился в школе, кончил, уехал из дому. Отец держал магазинчик тканей, характер имел паршивый, с сыновьями не церемонился, был эгоист. Мать умерла в сумасшедшем доме — Левенталю было восемь лет, брату шесть. Исчезла из дому, и старший Левенталь на все их вопросы отвечал: «Она нас оставила», — с такой обидой, будто речь идет об измене. Только уж почти совсем взрослые они узнали, что к чему.

Макс школы не кончил; бросил после девятого класса. А Левенталь вот кончил и поехал в Нью-Йорк, и тут одно время работал на одного аукционщика, такого Гаркави, который был другом его дяди Шехтера. Этот Гаркави взял Левенталя под свое крылышко; подбил поступить в вечерний колледж, даже деньги одолжил. Левенталь выбрал подготовительный юридический, но никак не мог там освоиться. Может, мысль, что затеял неподъемное дело, сама по себе давила. Да и сам колледж — сама атмосфера, особенно зимними синими вечерами, хмурость некоторых студентов, притом кой-кому за пятьдесят, молью траченные, а настырные — все это действовало. И он не умел заниматься; так и не научился в закутке за отцовой лавкой. Курс он кончил, но успехов особых не выказал, и шествовать далее по стезе юридического образования никто ему не предлагал. Он с удовольствием остался бы при Гаркави, но старик схватил пневмонию и умер. Сын, Дэниел, ушел с предпоследнего курса в Корнелле

В Балтиморе жизнь началась уже совсем другая; не такая одинокая. До него не сразу дошло, что в Нью-Йорке он так притерпелся к своему одиночеству, что даже не замечал, как от него мается. В первый же год на таможне его залучили в одну компанию; там они каждую субботу ездили в оперу, в Вашингтон. Пять-шесть представлений он даже высидел — ради общего развития. Зато начал регулярно выбираться на люди. Пристрастился к креветкам и мидиям. Купил два костюма и плащ — это он-то, с октября по апрель взмокавший в верблюжьем пальто, которое отказал ему со своего плеча старый Гаркави.

На пикнике на Чесапикском берегу в честь Шестого июля он влюбился в сестру одного своего приятеля. Высокую, сильную, красивую девушку. Он проследил взглядом, как она в ровном, сплошном блеске залива идет по сходням с экскурсионного катера и под руку с братом ступает к рощице, навстречу пахучему дыму над жареной бараниной. Потом он смотрел, как она бежит, состязаясь с другими женщинами, руки прижав к ребрам. Оказавшись в хвосте, она остановилась и сошла с поля, хохоча, утирая лицо и шею платком из того же шелка, что летнее платье. Левенталь стоял рядом с ее братом. Она к ним подошла, сказала: «А ведь умела же бегать, когда поменьше была». Мысль, что она до сих пор не привыкла себя считать женщиной, и красивой женщиной, нежно уколола Левенталя. Он думал о ней, когда смотрел, как ковыляют участники состязания «три ноги на двоих». Особенно заметил одного, рыжего, который рвался из пут, выбрасывал вперед свободную ногу, дергался, злился на напарника так, будто состязание — мука, позор, смываемый только победой.