Тогда, в дождь

Беляускас Альфонсас Пятрович

Глубокое проникновение в суть проблем сложного послевоенного времени нашло отражение в новом романе А. Беляускаса «Тогда, в дождь», повествующем о буднях освобожденного от захватчиков Каунаса.

ТОГДА, В ДОЖДЬ

I

Ауримас! Глуоснис! — позвал меня кто-то, но это была не Соната. Я догадался сразу, едва открыл глаза, с усилием приподняв толстые щиты — веки; все было кончено. Это было еще яснее, чем час или два назад, — блаженны мертвые… А я был жив, и мне еще придется взглянуть в глаза Ийе, которая звала меня; звала откуда-то очень издалека, хотя стояла здесь же, рядом, кутаясь в зеленый шелковый халат — словно в дымку, и большими черными глазами смотрела на меня; она как будто даже сделала шаг вперед и как будто протянула ко мне руки; это было как в сказке: Ийя с простертыми руками; Ийя? Но Ийя осталась в прошлом, в сизом дыму войны; откуда она здесь? И эта кровать — откуда, эта комната? Люди, стоящие у изножья? Отчего они все смотрят на меня? И я сам — откуда? Что-то уже произошло — после того, как я выскочил из этого бара, и перед тем, как очутился здесь, на этой белой койке, что-то, чего я все еще не мог осознать. Ауримас, Глуоснис, ау!

Но это не была Соната — я видел, и не она звала меня; это была Ийя, моя белокурая Ийя, встреченная в сизом дыму войны; я и с закрытыми глазами видел ее — вот она, Ийя. Ийя из Агрыза, выплывшая из прошлого и сердобольно глядящая на меня; я даже чувствовал запах светлых ее волос, который щекотал мне ноздри, точно сказочный фимиам, и пробуждал воспоминания о былом, которые я воспринимал сейчас как самую подлинную реальность (ибо действительность казалась сном); и лежал я вовсе не на койке, а на схваченной жестким зазимком земле Агрыза, далекой северной станции, где по рельсам струилась стужа из льдистой сибирской тайги; струилась она и по мне — точно ток по железу; я лежал ничком, обхватив измазанный дегтем обломок льда, и ждал смерти, пытаясь представить, как она выглядит вблизи; я ничуть не боялся смерти (ведь я еще не видел Орла), по крайней мере, я думал, что не боюсь, — ну и где же знаменитая коса? А она почему-то медлила — эта смерть на рельсах, не подбиралась ближе, хоть холод все крепче скручивал меня и пальцы брякали, как спички в коробке; рядом слышался перестук колес. Поезда катили на восток, куда собирался и я, и на запад, откуда я прибыл; тум-тум-тум — стучали колеса по рельсам: тум-тум-тум — эхом отдавалось в сердце — тум-тум… Куда едешь — подальше — куда — подальше. Подальше от голода, от голодухи, от славного города Казани — поближе к людям, поближе к своим — к фронту; слышите, он хочет на фронт, он — Ауримас Глуоснис; сколько тебе лет — семнадцать; семнадцать — не берем; куда деться — не знаю, сказано, литовцев пока не берем… не знаю, не знаю; в каком направлении поезд? В Алма-Ату. В белый город на востоке. Белый хлебный город. Дальше, дальше. Тум-тум. Эхом в сердце. Колеса по сердцу. Тум-тум. Дальше. Люди, он болен. Граждане, этот парнишка болен; кто знает этого малого? Никто? Тогда… Вдруг тиф? Чума? Граждане, я вам говорю, что этот малый… Не больной я, нет, что вы; я здоров… дальше… тум-тум. Он бредит, граждане. Смотрите, весь потный. Хоть выжми. У него чума. Чума? Что вы! Я здоров — дальше… тум-тум-тум. Я здоров, не трогайте меня! Только я в Казани примерз к земле… К земле? Ну да, и если бы кто-нибудь краюшечку хлеба… Нет! Нет! Нет! Он болен. Чумой. Или тифом. Или еще чем-нибудь. Не трогайте его. Не прикасайтесь. Он заразит весь вагон, граждане, и мы не доедем до Алма-Аты. Белого хлебного города. Он… Стойте, что вы делаете. Надо вызвать врача. Нет. Нет. Нет. Некогда.. Уже подогнали паровоз. Гудит. Пошел вон! Вон из вагона! Поскорей. Прочь от нас. От наших детей. От малышей. Мы жить хотим. Хотим увидеть белый город. Уходи!..

Тридцать пар рельсов, по которым идет стужа из Сибири, тридцать двойных линий стужи. Лед под головой. Пальцы как зубья бороны. Вагоны. Паровозы. Агрыз. Железнодорожный узел Агрыз; поезда на восток, поезда на запад; тридцать эшелонов в обе стороны, вперед и назад, тридцать первый — в Алма-Ату. Ау!.. Тридцать пар рельсов, проложенных над моей грудью, тридцать эшелонов, которые — словно по туннелю — идут по моему сердцу — тум-тум-тум; куда лезешь, болван?

Я вздрогнул и, кажется, очнулся; Ийи не было, не было и тех людей, которые стояли у изножья кровати; я лежал в темной большой комнате с длинными, до пола, портьерами и раздвижной дверью из матового стекла; и вовсе не на кровати, а на широком, продавленном диване, хоть и плотно укутанный пуховым одеялом; я все еще чувствовал запах волос Ийи — он исходил от пухового одеяла, которым я был укрыт, от подушки, в которую я вцепился, — я держал ее, точно тот кусок льда в Агрызе; поглотить этот запах не могла даже сырость, занесенная снаружи, из этой ночи (ах, что-то вспоминается!); по мне обильно стекала вода.

II

— Коллега, ваше приглашение?.. Где пригласительный?

Пригласительный? Правда… Вот… Пока разыскал, пока подал, перед тем взглянув кому, — прошло время. Студент с бакенбардами (видимо, с последнего курса) злыми карими глазами оглядел Ауримаса — скажите, пожалуйста, не торопится, — не слишком почтительно поднес к глазам четырехугольную бумажку, надорвал уголок и надменно процедил сквозь зубы:

— Будьте любезны вытереть ноги!

— Что, что? — удивился Ауримас, но студент с бакенбардами не был расположен вести дискуссии и равнодушно кивнул на дверь зала, вернее, показал кивком куда-то поверх входа в зал; взгляд, помимо желания Ауримаса, проследовал за кивком. ЖЕЛТОРОТЫЕ, ВЫТИРАЙТЕ НОГИ! — значилось поверх дверей, а через дверь вливались в вестибюль запахи и голоса, пиджаки, платья, лица; ЖЕЛТОРОТЫЕ, ВЫТИРАЙТЕ НОГИ! — маячили белые буквы на зеленом полотнище.

— Извольте аккредитоваться, живо! — расслышал Ауримас и повернул голову налево; на него смотрел другой студент — тощий, веснушчатый и горбоносый; в руке он держал самый настоящий березовый веник, который, судя по всему, намеревался вручить Ауримасу; еще кучка таких же веников была свалена у стены. — Удостоверение!

III

Увидел и обмер, спохватившись, что чуть было не смазал по физиономии конопатого; я знал, что Соната ничего не поймет — или попросту не захочет ничего понять, и все равно подошел к ней, точно провинившийся детсадовец к воспитательнице; чувствовал, что сегодняшняя встреча особой радости не сулит. Соната, я опять подвел тебя, я один и никто другой, но как же тебе все объяснить? Я не мог прийти. Я писал. Ты не знаешь, чем я занимался, а я писал; но если и узнаешь, простить не сможешь; с тебя станется даже высмеять меня, Соната, но я не мог иначе…

— …перо? — переспросил Старик, будто не веря своим ушам, и выпустил мальчика и даже ковырнул засаленным пальцем у себя в черном ухе: не ослышался ли он? — Перо, говоришь? Что же, бери его. На!

Старик сунул руку за пазуху и неторопливо извлек оттуда старинного образца коричневый пистолет — с рукояткой слоновой кости и толстым, довольно длинным стволом; мальчик как-то видел такую штуку в музее.

— Ну, возьми, чего же ты ждешь?

IV

— Ты здесь? — спросила она небрежно и отвернулась к девушке, с которой разговаривала, той самой брюнетке в полосатом, которую Ауримас, казалось, только что видел на балконе возле «вечного студента»; уму непостижимо, как она успела появиться здесь, подумалось: Эдди Нельсон остался один с той, белокурой. Ийя, — он вздохнул, снова вспомнив это имя. Ему нравилось это имя — Ийя, безвольное сочетание гласных; имя, растаявшее в далекой дымке, образ, уплывший с туманом; от всего этого веяло далеким, но сладостным теплом.

— Здесь, — ответил он.

— Я искала тебя, бесстыдник.

Он поднял глаза — и сразу же Ийя исчезла — это имя, это лицо; рядом стояла брюнетка в полосатом; надушенным платочком она обмахивала лицо; ее глаза горели любопытством.

— Кто ищет, тот найдет, Соната, — Ауримас покосился на брюнетку. — Есть такая песня…