От исторических, фольклорных и даже фантастических сюжетов — до психологически тонких рассказов о современных нравах и притч с остро-социальным и этическим звучанием — таков диапазон прозы Стивена Винсента Бене. Для его рассказов характерны увлекательно построенный сюжет и юмор.
На обложке — картина художника Гранта Вуда (США) «Полуночная скачка Поля Ревира».
А. Зверев. «Потоков рожденье…»
При жизни Стивену Винсенту Бене (1898–1943) выпало испытать и громкую славу, и нападки литературных антагонистов, считавших его глубоко старомодным писателем. Пик славы пришелся на 20-е годы, и это неудивительно: Бене — плоть от плоти яркого поколения, которое дало американской литературе Фицджеральда и Хемингуэя, Дос Пассоса и Каммингса, Вулфа и Ринга Ларднера. Почти ровесники, они изначально были очень друг другу близки всем характером мирочувствования. Редко случается, чтобы даты рождения оказались настолько значимыми.
Об этой значимости позаботилась история. Юность тех, кто начинал в 20-е годы, шла под далекий, едва слышный через океан грохот сражений первой мировой войны. Кто-то из них, как Хемингуэй и Каммингс, в отрядах Красного Креста поспешил к месту событий, не дожидаясь, когда на передовой появятся американские дивизии. Другим осталось наблюдать европейскую бойню со стороны, и они, подобно Фицджеральду, томились в армейском лагере где-то в Алабаме или, как Фолкнер, едва успевали примерить форму летного училища. Но потрясение, произведенное войной, ощутили они все. Война означала конец большой эпохи. Время раскололось, и смутно обозначилось начало нового, незнакомого мира.
Бене тогда был студентом Йельского университета, одного из самых старых и наиболее престижных в США. Сын кадрового военного, он рвался на фронт, но пришлось довольствоваться йельскими буднями, решительно не изменившимися, словно ничего серьезного не происходило за увитыми плющом оградами колледжей. Рутина держалась крепко, а все-таки свежим ветерком потянуло и в этих аудиториях, помнивших голоса людей, чьи имена вошли в историю. Интересам и увлечениям молодых сухая ученость отвечала менее всего. Уже слышались сетования на их вызывающую непочтительность к авторитетам, на их легкомыслие, насмешливость, цинизм.
Вскоре вернутся воевавшие, и тут выяснится, что отнюдь не мимолетной модой было это презрение к практицизму, в чем бы он ни проявлялся, эта жажда сиюминутной радости, этот скепсис в отношении былых ценностей. Очень часто все это проявлялось в формах едва ли не шутовских, хотя даже за откровенными проделками, предназначенными дразнить приверженцев благопристойности и традиций, распознавался дух времени. В тогдашнем умонастроении было много безрассудного, эфемерного, наносного, были позерство и игра. Но было и нечто серьезное. Ведь в конечном счете это умонастроение явилось отзвуком той ломки, которой подвергся миропорядок, потрясенный войной и Октябрьской революцией. Оглядываясь на свою юность, Фицджеральд напишет: «Казалось, что пройдет год-другой, и старики уйдут наконец с дороги, предоставив вершить судьбы мира тем, кто видел вещи как они есть». Этого не произошло. Но сама вера в это у лучших из того поколения была святой, какой бы наивной ни виделась она нам сегодня.
Бене безраздельно принадлежал этой эпохе с ее беспокойной атмосферой. Эпоха жила предчувствием социальных катастроф и коренных перемен всего порядка жизни; в стихах молодого Бене эти предчувствия неотступны и неотступно желание осознать «вещи как они есть» — без самообманов. Эмоциональный регистр его поэзии той поры предугадуем: жестокая ирония на одном полюсе, героика — на другом. Бене беспощаден, когда в поле его зрения попадают ханжи и демагоги, староверы и духовные мастодонты, вздыхающие над безумствами «гибнущей» молодежи. Его смех разит без промаха. Его гротеск граничит с шаржем, а сарказм густо подчеркнут, словно в клоунских репризах, не страшащихся никакого преувеличения.
Из цикла «Рассказы об американской истории»
Дьявол и Дэниел Уэбстер
Вот какую историю рассказывают в пограничном краю, где Массачусетс сходится с Вермонтом и Нью-Гэмпширом.
Да, Дэниел Уэбстер умер — во всяком случае, его похоронили. Но когда над Топким лугом гроза, слышно, говорят, как раскатывается по небесам его голос. И говорят, если подойти к его могиле да позвать его громко и ясно: «Дэниел Уэбстер! Дэниел Уэбстер!» — задрожит земля и деревья затрясутся. И немного погодя услышишь басовитый голос: «Сосед, как там Союз стоит?» И уж тогда отвечай: «Крепко стоит Союз, стоит как скала в броне, единый и неделимый», а не то он прямо из земли выскочит. Так мне, по крайней мере, в детстве рассказывали.
И не было когда-то в стране человека больше его. В президенты он так и не вышел, но больше его человека не было. Многие надеялись на него почти как на Господа бога, и ходили про него и про все, что его касалось, истории в таком же роде, как про патриархов и тому подобных. Будто бы, когда он речь начинал говорить, на небе проступали звезды и полосы; а раз он с рекой заспорил и заставил ее в землю уйти. Говорят, когда он лес обходил с удилищем своим, Самобоем, форель из ручьев прямо в карманы к нему прыгала знала, что от него не увильнешь. А в суде он так говорил, что на небе ангелы подпевать начинали, а глубь земная ходила ходуном. Вот какой это был человек, и большая ферма его на Топком лугу была ему под стать. Куры у него росли — сплошь из белого мяса, до кончиков когтей, за коровами ухаживали, как за детьми, а у барана его, Голиафа, рога завивались как вьюн и прошибали железную дверь. Но Дэниел был не из фермеров-белоручек, он знал, чем земля живет; вставал он затемно и сам успевал присмотреть за всеми работами. Рот что у твоего волкодава, лоб — гора, глаза — что уголья в топке, — вот каков был Дэниел в лучшие годы. А самое большое его дело в книги не попало, потому что тягался он с самим дьяволом — один на один, и не на живот, а на смерть. И вот как, рассказывают, это вышло.
Жил в Крестах, в Нью-Гэмпшире, человек по имени Йавис Стоун. Человек, надо сказать, неплохой, но незадачливый. Посадит он картошку — жучок сжует, посеет кукурузу — червь сгложет. Земля у него была добрая, да только не впрок ему; и жена была славная, и дети, да только что ни больше ртов у него в дому — еды все меньше делается. У соседа на поле камень вылезет, у него валун вымахает. Купит он лошадь со шпатом — сменяет на лошадь с колером, да еще приплатит. Бывают же на свете такие люди. Но однажды все это Йавису опостылело.
В то утро он пахал и вдруг сломал лемех о камень — а вчера еще, поклясться мог, камня тут не было. Вот стоит он, смотрит на лемех, а правая лошадь закашлялась — тягучим таким кашлем, так что жди болезни и деньги готовь коновалам. А у двух ребят — корь, жена прихварывает, и у самого нарыв на большом пальце. Нет больше сил терпеть. «Ей-ей, — говорит Йавис Стоун и глядит вокруг прямо-таки с отчаянием, — ей-ей, хоть душу черту продай! И продал бы, за два гроша продал бы!»
Счастье О'Халлоранов
Крепкие ребята строили Великую Магистраль в начале американской истории. А работали на той стройке ирландцы.
Дед мой, Тим О'Халлоран, был в те поры молодым. Весь день вкалывает, всю ночь пляшет, была бы музыка. Женщины по нем сохли — у него на них был глаз и язык без костей. А надо кому по шее накостылять, он опять же пожалуйста — уложит с первого удара.
Я-то его знал много позже, он был тощий и седой как лунь. А когда вели на запад Великую Магистраль, тощих и седых там не требовалось. Расчищали кустарник на равнинах и рыли туннели в горах молодцы с железными кулаками. Тысячами прибывали они на стройку из всех уголков Ирландии — кто теперь знает их имена? Но, удобно расположившись в пульмановских вагонах, вы проезжаете по их могилам. Тим О'Халлоран был одним из тех молодцов: шести футов росту и скинет рубаху — грудь что Кошелская скала в графстве Типперэри.
А иначе как же? Ведь работка была не из легких. В то время начинался большой бум в железнодорожном строительстве, и по всей Америке, с востока на запад и с юга на север, спешили тянуть рельсы, словно черт за ними гнался. Для этого нужны были работяги с кайлом и лопатой, и эмигрантские суда из Ирландии приплывали битком набитые храбрыми парнями. Дома они оставляли голод и английское владычество, и многие считали, что: уж в свободных-то Американских Штатах их ждет золото — бери не хочу, хоть мало кто и в глаза его видывал, это золото. Не чаяли они и не гадали, что здесь им достанется рыть канавы по шейку в воде и загорать дочерна под палящим солнцем прерий. И что матери их и сестры пойдут в прислуги, хоть на родине ни у кого в услужении сроду не бывали. Пришлось привыкать. Да, сколько смертей и обманутых надежд идет на возведение новой страны! Но которые помужественнее и побойчее, те выдюжили и не пали духом и за словом в карман лезть не обучились.
Тим О'Халлоран приехал из Клонмелла. В семье он считался за дурачка и простофилю, потому как вечно развешивал уши. Брат его Игнейшес пошел в священники, другой брат, Джеймс, подался в моряки, но такие дела, все понимали, были не про него. А так-то он был парень славный и покладистый, и притом любитель приврать: нагородит с три короба и не поперхнется! У О'Халлоранов в роду всегда такие были. Но настали голодные времена, малые дети плакали и просили хлеба, и в родимом гнезде стало тесно. Не то чтобы Тима так уж тянуло в эмиграцию, хотя вообще-то пожалуй что и тянуло. С младшими сыновьями это бывает. А тут еще Китти Мэлоун.
Якоб и индейцы
История эта давних дней — да не обделит Господь всех, кто жил в то время, и потомство их.
Так вот, в те дни Америка, понимаете ли, была другой. Это была красивая страна, но если бы вы увидели ее сегодня, вы бы не поверили. Ни автобусов, ни поездов, ни штатов, ни президентов, ничего!
Ничего — только колонисты, да индейцы, да дикие леса по всей стране, да дикие звери в лесах. Вы представляете, какое место? Вы, дети, теперь об этом даже не задумываетесь; вы читаете об этом в учебниках — но что там напишут? А я заказываю разговор с моей дочерью в Калифорнии и через три минуты говорю: «Алло, Рози?» — и Рози мне отвечает и рассказывает о погоде, как будто мне интересно знать! Но так не всегда было. Я вспоминаю мою молодость — все было не так. А при дедушке моего дедушки опять-таки все было по-другому. Послушайте рассказ.
Дед моего деда был Якоб Штайн, и приехал он из Реттельсхайма, из Германии. В Филадельфию приехал — сирота, на парусном корабле, но человек не простой. Он был образованный человек — он учился в хедере
[5]
, он мог стать ученым из ученых. Но видите, как случается в нашем скверном мире? Чума, новый великий герцог — всегда что-нибудь не то. После он неохотно об этом рассказывал — зубы во рту они ему оставили, но рассказывал он неохотно. И зачем? Мы, дети диаспоры, когда приходит черный день, мы его узнаем.
И все-таки вообразите — молодой человек с красивыми мечтами и образованием, ученый юноша с бледным лицом и узкими плечами в те давние времена приезжает в такую новую страну. Ну, он должен работать, и он работает. Образование отличная вещь, но в рот его не положишь. Он должен носить за плечами мешок и ходить с ним от двери к двери. Это не позор; так начинали многие. Но он не толковал Закон и первое время очень скучал по дому. Ночами он сидел в комнате при одной свече и читал проповедника Коэлета
[6]
, покуда горечь проповедника не наполняла его рот. Лично я не сомневаюсь, что Коэлет великий проповедник, но имей он добрую жену, он был бы более веселым человеком. В те времена они держали слишком много жен — они запутывались. Но Якоб был молод.
За зубом к Полю Ревиру
[12]
Одни говорят, это Хэнкок и Адамс
[13]
ее заварили (сказал старик, попыхивая трубкой), другие спорят, что все началось еще с Закона о гербовом сборе или даже того раньше. Опять же есть которые стоят за Поля Ревира и его серебряный коробок. Но как я слышал, она разразилась из-за Лиджа Баттервика и его зуба.
Что разразилось? Да она, Американская революция. Что же еще. Вы вот тут толковали про то, как южане запрягали крокодилов землю пахать, я к слову и припомнил.
Да нет же, это не басни. Мне рассказывала двоюродная бабка, она сама урожденная Баттервик. Она много раз писала куда надо, хотела, чтобы тот случай внесли в книги по истории. Но всегда ей отказывали под каким-нибудь пустячным предлогом. Наконец она разозлилась и написала письмо прямо президенту Соединенных Штатов. Нет, понятное дело, собственноручно он ей не ответил, у президента, надо полагать, дел хватает. Но в ответе, который ей прибыл, сказано, что президент получил ее интересное сообщение и выражает ей признательность, так что вот. Эта бумага у нас в рамке на стене висит, чернила, правда, малость повыцвели, но подпись еще можно разобрать — не то Бауэре, не то вроде Торп, — и почерк прямо каллиграфический.
Историю, как она в книгах записана, моя двоюродная бабка не уважала. Ей нравились в истории неожиданные закоулки и разные предания, какие сохраняются в семьях. К примеру, про Поля Ревира все только то и помнят, как он скакал на коне. А когда о нем рассказывала моя двоюродная бабка — ну прямо видишь его в мастерской, как он заваривает в серебряном чайнике Американскую революцию и ждет, пока настоится. Да, верно, он был серебряных дел мастер, но, по ее словам, это еще не все. Как она рассказывала, выходило, что в его быстрых и ловких руках таилась волшебная сила, и вообще он был из тех людей, кто умеет заглядывать в будущее. Но когда речь заходила о Лидже Баттервике, тут уж бабка пускалась во все тяжкие.
Джонни Пай и Смерть Дуракам
Сейчас про Смерть Дуракам слышишь мало, но когда Джонни Пай был мальчишкой, о нем ходило много разговоров. Одни говорили, что он вот такой из себя, другие — что вот этакий, но почти все были согласны в том, что является он то и дело. Или это Джонни Паю так казалось. Но Джонни Пай был приемыш, может быть, он потому и принимал все это всерьез.
Когда родители его умерли, мельник и его жена вызвались растить его, это они сделали доброе дело. Но только что он сменил зубы и стал вести себя как почти все мальчишки, они стали обрушиваться на него как гром, удар за ударом, а это было дело уже далеко не такое доброе. Они были хорошие люди, всегда поступали по правилам, но правила у них были ужасно строгие, и они считали, чем строже обращаться с мальчишкой, тем он вырастет умнее и лучше. Может, с некоторыми детьми это получается, но с Джонни не получилось.
Он рос смышленым и покладистым, не хуже большинства мальчишек в Мартинсвилле. Но почему-то ему никогда не удавалось сделать то, что его просили, или сказать то, чего от него ждали, — во всяком случае, у себя дома. Обращайся с мальчиком как с дураком, он и вести себя будет по-дурацки, я всегда это говорю, но некоторых людей приходится в этом убеждать. Мельник и его жена считали, что для Джонни самое милое дело — обращаться с ним как с дурачком, и добились того, что он и сам в это поверил.
И это причинило ему много горя, потому что воображение у него было мальчишеское, и было его, пожалуй, побольше, чем у других. Порку он мог перенести и переносил. Но не мог перенести того, как все шло на мельнице. Едва ли мельник задумал это загодя. Но Джонни, как себя помнил, знал, что стоит мельнику услышать о смерти кого-нибудь, кого он не любил, он скажет: «Ну вот, Смерть Дуракам пришел за таким-то» — и вроде как причмокнет губами. Это была, так сказать, семейная шутка, но мельник был крупный человек с крупным красным лицом, и слова его пугали Джонни. В конце концов он представил себе, как выглядит Смерть Дуракам. Тоже крупный мужчина, в клетчатой рубахе и плисовых штанах, и ходит по белу свету, помахивая ореховой дубинкой со свинцовым наконечником. Образ этот сложился у него совершенно отчетливо, как это вышло — не знаю, но мысленно он видел его так же ясно, как любого жителя Мартинсвилла, и время от времени он спрашивал для проверки какого-нибудь взрослого, робко спрашивал, так ли выглядит Смерть Дуракам. Они, конечно, смеялись и отвечали, что именно так. И тогда Джонни просыпался среди ночи в своей каморке над мельницей и ждал, когда на дороге послышатся шаги Смерти Дуракам и когда он наконец явится. Но никому об этом не говорить — на это у него смелости хватало.
Однако со временем терпеть дольше стало невмоготу. Он попался на какой-то ребяческой шалости — поставил жернова, чтобы мололи мелко, когда мельнику было желательно получить грубый помол, — ну, перепутал, знаете как бывает. Но заработал за это две порки — одну от мельника и одну от мельничихи, и после этого мельник сказал: «Ну вот, Джонни Пай, теперь жди: Смерть Дуракам за тобой непременно явится. В жизни не видел такого дурака». Джонни глянул на мельничиху узнать ее мнение, но она только покачала головой, и лицо у нее было серьезное. И в тот вечер он лег в постель, но не мог уснуть, потому что стоило прошелестеть ветке или скрипнуть мельничному колесу, как ему уже мерещился Смерть Дуракам. И наутро, когда никто еще не вставал, он связал свои пожитки в пестрый узелок и удрал из дома.