Бородин

Берберова Нина Николаевна

В этой книге признанный мастер беллетризованных биографий Нина Берберова рассказывает о судьбе великого русского композитора А. П. Бородина.

Автор создает портрет живого человека, безраздельно преданного Музыке. Берберова не умалчивает о «скандальных» сторонах жизни своего героя, но сохраняет такт и верность фактам.

Нина Николаевна Берберова

БОРОДИН

I

Собственный дом матери — впрочем, матерью Бородин никогда ее не называл, а называл всегда «тетушкой», не то в шутку, не то всерьез, но так повелось с самого раннего детства, — собственный матери четырехэтажный, с чугунным подъездом и узорными наличниками, дом в Ротах выходил чисто вымытыми квадратными окошками прямо на двор Измайловского полка, и там маршировали солдаты. Он подолгу стоял и смотрел на их упражнения, не слыша команды за двойными рамами, но слыша барабан, звук которого очень любил — особенно, когда форточка была отворена и вместе с сухим морозом он сыпался в комнату. Под барабан он задремывал в сумерках на подоконнике. Челяди в доме было много. Экономка Катерина Егоровна и фрейлейн Луизхен искали его, а он не откликался за шторой. Не найдя его, обе садились в угол «зала» с вязаньем, подле свечи в бронзовом подсвечнике. Являлся буфетчик с разговорами. И однажды Саша услышал:

— А ведь подумать только: барыня-то ведь едва Сашеньку не скинула. И не было бы Сашеньки, спаси Бог!

Его не было бы? Как странно и страшно было представить мир без себя. Этот дом, с львом на чугунном подъезде, стоял бы, как стоит, и вот так же падал бы снег на последнего марширующего солдата. И масляный фонарь освещал бы вывеску «здесь бреют и стрегут». Так же Катерина Егоровна и Луизхен мыли бы в корыте братцев, а его не было бы, и кого бы тогда

она

любила? Он испугался при мысли, что другого кого-нибудь, сошел с подоконника. «Я сошла с подоконника», — сказал бы он, потому что всегда говорил о себе в женском роде, играя в девочку; он спрыгнул, побежал в спальню матери, и только там вернулось к нему блаженство, меры которому не было: всех краше, милей, умней, у зеркала сидела мать.

— Моя лапочка, сторублевый мой котик, — сказала она и поцеловала его в глаза, и он увидел нежный слой румян на ее щеках, ее тонкие, чуть начерненные брови, вдохнул запах духов, идущий от ее плеч и русых волос.

— Я хочу учиться на барабане, — сказал он, ковыряя какую-то баночку, — я бы тебе играла на барабане, тебе, Луизхен и Мари. (Мари была кузина, на которой он собирался жениться.)

II

Карета, запряженная шестеркой еще вполне бодрых, но несколько облезлых кляч, тронулась по Петергофскому шоссе, держа путь на Ямбург. Два пассажира дремали внутри, два — снаружи, на высокой скамеечке, скрытые, впрочем, от мелькавших красот северной природы кожаной занавеской. Кондуктор время от времени трубил над ухом в рожок, и тогда все четверо дремавших приоткрывали кто — один глаз, а кто оба глаза, произносили невнятное ругательство, мысленно проклиная и рожок, и жесткую скамейку, и погоду: дул сильный ветер с моря, и медленно бегущее время разматывало все тот же перед глазами плоский, туманный горизонт.

Внутри кареты сидели два немецких купца, ехавшие в Гамбург и Магдебург. На скамеечке, подле кондуктора — Бородин и некий молодой, подающий надежды ботаник. На шестые сутки, в Кенигсберге, наконец, все четверо сели в вагон железной дороги, а когда настал час разлуки, то даже как-то жаль было расставаться со спутниками, с которыми было выпито не мало кюммелю и съедено все, что было дано в дорогу «тетушкой» и «маменькой» (маменькой Бородин называл ту самую горничную, которая была взята в дом для его молодости).

Съедено, выпито, спето немало (в четыре голоса) немецких песен. Рассказана была друг другу вся жизнь. Ему рассказывать было нечего, жизни он, в сущности, еще и не видел, но ему было весело думать, что она впереди. Он теперь, ординатор Второго сухопутного военного госпиталя, ехал в Гейлельберг усовершенствовать свои познания в химии.

Профессор Зинин куда больше него заботился о его будущем. Его увлечение медициной смущало Зинина — он возлагал на Бородина большие надежды; в Гейдельберг он посылал его, считая, что Менделеев и Сеченов, молодые химики, близкие друзья Бородина, сумеют его целиком завязать в узел своих работ, оторвав его от практической медицины. Если бы Зинин знал! Но что же именно? Ведь Бородин и сам еще ничего не знал о себе, только то, пожалуй, что было еще что-то третье, что отчасти

мешало

и химии, и медицине. Это третье называлось «любимым досугом» — да, да, только и всего, но без него ужасно как тошна становилась его молодая, счастливая, какая-то гладкая жизнь. «Любимый досуг» не мог, конечно, стать делом его жизни: десять лет потрачено на другое, и что люди скажут? Ему 25, его уже знают в Париже, в Генуе, о Германии нечего и говорить. Его работами над бензоиланилидом заинтересовался недавно сам Шюценберг. «Любимый досуг» должен остаться досугом, но отчего так тревожит мысль, что не все рассуждают, как он, что есть люди, которые ломают судьбу, губят «карьеру» ради этого «досуга», делают его целью всего?

Тревожит мысль, не дает спокойно думать о гейдельбергском будущем ни в мальпосте, ни в поезде. Не зависть — этого греха он не знает, да и кому может он завидовать? — но какая-то смесь смятения, недоумения охватывает его при воспоминании об одной встрече (в гостях у доктора артиллерийского училища Ивановского), вернее — о двух встречах с одним офицериком. Никогда никто не говорил с ним так о музыке, вообще так не говорил, не играл ему такого, не смотрел так странно мимо него, словно зная что-то, чего он не знает.