Энтони Берджесс — известный английский писатель, автор бестселлеров «Заводной апельсин», «Влюбленный Шекспир», «Сумасшедшее семя», «Однорукий аплодисменты «Доктор болен» и еще целого ряда книг, исследующих природу человека и пути развития современной цивилизации.
В бармене Пигги Хогге нежданно оживает творческий дар прежнего Эндерби — его желание и способность писать стихи. Сталкиваясь со всеобщей профанацией искусства, он бежит на Восток, где отдает все, включая вновь обретенное имя, за возможность работать со словом. Волны времени забирают у поэта даже кровного врага, и они же дарят ему, словно Афродиту, юную музу нового времени.
Поэт, сталкиваясь с тотальной профанацией искусства, бежит от пластмассово-синтетического мира в себя, но платит за это потерей творческого дара. Благодаря или вопреки лечению доктора Уопеншо, в бармене Пигги Хогге проступает личность Эндерби, его желание и способность творить. Теперь Поэту нужно только Слово…
Часть первая
Глава 1
1
— Лично я, — сказал клиент у стойки бара, — персонально, это назвал бы… пусть любой другой называет как хочет, мне плевать, черт побери… — Хогг, склонившись в полупоклоне, почтительно слушал, насухо вытирая стакан, из которого шумная женщина, актриса или еще кто-нибудь, пила и ела «Пиммз
[2]
Номер Один». — Но от себя скажу, я бы это назвал… — Хогг отдраивал несмываемую веронику помады, ожидая в высшей степени идиосинкразической развязки: не соответствующе соответственного слова, а слова, соответственно соответствующего личному, персональному представлению клиента о соответствии, — неприкрашенной вольностью. — Хогг глубже склонился с микроскопическим неудовольствием. Он сам некогда занимался словами (нет, до сих пор… только это лучше держать под замком: говорят, времена те прошли-проехали, на смену прут напролом времена пустоголовых ломовых извозчиков; те, кто так говорит, лучше знают; в любом случае, утверждают, будто лучше знают. И все-таки…). — В конце концов, имя есть имя. — Нельзя так выражаться, как этот мужчина. Это ложь неприкрашенная, а вольность — чертовская. Хогг очень многому научился за время общения с солью земли, барменами и им подобными. Однако бесстрастно сказал:
— Очень любезно с вашей стороны, сэр, подобное отношение.
— Еще бы, — бросил клиент Хоггу слово, будто чаевые.
— Только название не в мою честь дано, сэр, если можно так выразиться. — Хорошо, правильно: истинный бармен. — Можно сказать, меня сюда взяли, потому что оно уже так называлось.
— Всяких Хоггов полным-полно, — сурово заметил клиент. — Тот самый святой, что открыл школы для ребятишек в лохмотьях. Без лохмотьев не примут, это как бы школьная форма. Еще лорд Хогг, который отказывался становиться премьер-министром, а ему и не предлагали, поэтому он расхаживал кругом, звонил во все колокола, проклинал всех и вся.
2
Хогг шагал к Харли-стрит по сплошным листьям, летучим обрывкам бумаги. Лондонский Хогг, он наизусть знал дорогу по этим прогулочным улицам. Мачеха в чистилище, или где она там устроилась, в обморок бы упала, видя, как он хорошо знает Лондон. Братон-стрит, Нью-Бонд-стрит, перейти Оксфорд-стрит, потом по Кавендиш-стрит через Кавендиш-сквер на Харли-стрит, зная также, что дальше лежит Уимпол-стрит, где Роберт Браунинг читал кусочки «Сорделло», очень темной и длинной поэмы, женщине, сильно похожей на спаниеля, который у нее действительно был, а под кроватью жили огромные пауки. Отец приучил ее пить крепкий черный портер. Хогг старался прикинуться, будто не знает подобных вещей, ибо они лежали за пределами барменской сферы, только все равно знал, что знает. Нахмурился, презрительно вздернул плечи. Мужчина, продававший газеты и грязные журналы, посоветовал:
— Веселей, хозяин.
Вскоре Хогг в рабочих брюках и приличном спортивном пиджаке в елочку сидел в приемной доктора Уопеншо. Дня три назад он получил краткий вызов от доктора Уопеншо, главной движущей силы процесса реабилитации — превращения Хогга из неудачиика-самоубийцы в полезного гражданина. Удалось выдумать лишь одну возможную причину краткости, однако настолько невероятную, что пришлось ее отбросить. Тем не менее, как подумаешь про всякие кибернетические триумфы, и на что они способны, и такой ловкий психиатр, как доктор Уопеншо, вполне может завести себе банк электронных мозгов, работающих на него (все за счет Государственной службы здравоохранения), поэтому есть небольшая возможность, что вызов связан с тем самым конкретным проколом, допущенным Хоггом, признаком рецидива, если воспользоваться модным жаргоном. С другой стороны, между ним, Хоггом, и доктором Уопеншо установились отношения взаимной любви и доверия, пусть даже официальные и оплаченные Государством, казавшиеся истинным чудом в травянисто-зеленом заведении для выздоравливающих. Разве доктор Уопеншо не демонстрировал его, Хогга, в качестве образцового выздоравливающего, приглашая коллег со всего мира щупать, тыкать пальцами, улыбаться, кивать, задавать коварные вопросы насчет его отношений с Музой, мачехой, уборной и псевдоженой, утешительно сводя все это бурное прошлое к туманной абстракции приличного, чисто клинически интересного случая, за который можно взяться пропахшими антисептиками руками? Да, вот так вот. Возможно, в конце концов, краткость — официальная упаковка, а в ней тепло, любовь, защита от чужих взглядов. И все-таки — тем не менее.
В приемной стоял газовый камин, над которым, как кипер
— Вот эту вот кучу богохульной белиберды тебе предлагают читать, — сказал мужчина у газового камина, обернувшись к Хоггу, взмахнув тоненькой книжкой. Потом поднес ее к камину, как бы специально поджаривая, будто хлеб перед плотным обедом в какой-нибудь школьной истории про доэлектрические времена. У него были буйные седые волосы, культурное произношение, отчего простонародный словарь казался аффектированным. Если он был, — а он явно был, — пациентом доктора Уопеншо, то, наверно, реабилитировался таким же образом, как Хогг, если Хогг в самом деле реабилитировался, что вполне вероятно. — А еще
3
Немного времени спустя Хогг, дрожа, сидел в общественной уборной, фактически видя, как плоть между ляжками студнем трясется от ярости. Над ним отправлялись на запад дизельные поезда, ибо было это на вокзале Пэддингтон, куда он пришел мимо мадам Тюссо, планетария, по Эджвар-роуд и так далее. Бросил в щелку пенни, получив возможность излить гнев существенно более, чем на пенни. Весь ненавидящий стихи мир обрел лицо доктора Уопеншо, но Хогг, звучно и справедливо заваливая в воображении это лицо дерьмом, а также мочась в него, знал, что мир довольствуется простой ненавистью, тогда как доктор Уопеншо идет дальше, целенаправленно уничтожая поэта. Или пробуя уничтожить. Он, Хогг, зол на мир. Мир очень плох, однако доктор Уопеншо еще хуже. Впрочем, опять же, разве не дурна распроклятая Муза, которая все придерживала свои дары, а потом явилась с подарком в самый что ни на есть неподходящий момент? Вопрос в том, каково положенье вещей. Чего ей от него надо, черт побери? Он издал чрезвычайно смертельный и пахучий взрыв, как некогда, сидя точно так же в рабочей мастерской квартиры на морском берегу, царапая голые ноги, пестревшие у электрокамина, упорно работая над стихом вместе с Музой, в тихом, в высшей степени профессиональном сотрудничестве. Может быть, она, смягчившись (для чего, между прочим, не следует обзывать ее дурной, распроклятой, как только что), хочет вернуться на постоянной основе? Тот самый острый спазм, из-за которого вспыхнул скандал, фактически, кроме вреда, никому ничего не принес.
Только, конечно, в те времена, прежде чем эта чертова женщина вышла за него замуж и заставила промотать капитал, он имел возможность быть профессиональным (т. е. ничего или очень мало зарабатывающим) поэтом. Теперь необходима зарплата. Даже если дар вернется в полной мере, его придется проявлять в виде так называемого милого хобби. Разумеется, удалось кое-что приберечь. Есть спаленка в отеле, питание, редкие чаевые. В спущенных брюках можно сосчитать накопленное. Наличные Хогг держал в губчатой сумке, прикрученной шнурком к пуговице на ширинке, не доверяя ни банкам, ни коллегам в отеле. Ключи — просто насмешка, так как есть служебные. Он однажды вошел в свою спаленку и застал там Джона-испанца с рубашкой Хогга в одной руке и с бритвенными лезвиями Хогга в другой, хотя был совершенно уверен в запертой двери. Джон с фальшивой улыбкой сказал, будто дверь не была заперта, он зашел позаимствовать лезвия, которые у него кончились, и в то же время его обуяло желание полюбоваться рубашками Хогга, очень уж, на его взгляд, хорошими. Хогг ему не поверил. В любом случае, деньги он держит в сумке в штанах. Сумка как бы прикрывает мошонку, ибо среди официантов, мальтийцев и киприотов, попадаются безобразные драчуны. Он вытащил из сумки рулончик пятифунтовых бумажек, серьезно пересчитал. Коряво нацарапанный человечек, некий голый бог плодородия, смотрел сверху без зависти.
Двадцать пять нарисованных львов преданно стерегут довольно слабоумную малолетку Британию. Неплохо. Сто двадцать пять фунтов. В брючном кармане около тридцати шиллингов серебром — весьма скудная благодарность. Хогг не потрудился подсчитывать стоимость других знаков благодарности в иностранной валюте. Дирхемы, лиры, новые франки, дойчмарки и прочее он держал в своем паспорте, который хранился во внутреннем кармане спортивного пиджака, висевшего сейчас на крючке на дверце. Хогг усвоил, что каждый служащий отеля должен хорошенько присматривать за паспортом в связи с кражами и подпольной торговлей, которую вели чернорабочие, мойщики посуды, островные подонки темного этнического происхождения, ловкие, порочные, не щепетильные. Несмотря на новый презренный статус Британии в мире, британский паспорт еще ценится. Вот, значит, какие дела. Хватит купить время на написание, скажем, каких-нибудь по-настоящему старательно отделанных секстетов или бессвязных песен поэмы в стиле Паунда
Он уже более или менее успокоился. С симпатией полюбовался граффити на стенах и дверце. Подумал, что кое-что можно признать неким видом искусства на основании очевидной попытки выразить сильные чувства в стилизованной форме. Встречались страстные послания, мольбы о встрече в условленном месте, хотя даты давно миновали; слишком экстравагантная для исполнения похвальба; краткие обращения к сексуальным партнерам, чересчур изысканные для этого мира. Ну, он, Хогг, пытался в рамках реабилитационной программы, навязанной отныне проклятым доктором Уопеншо, заняться общепринятым сексом, но не добился большого успеха. Теперь, в любом случае, надо быть молодым для подобающих занятий сексом: это ему отчетливо разъяснила молодежь — горничные-итальянки и прочее, — с которой он сталкивался, а также кое-какие образцы современного искусства, которое он, опять же следуя программе проклятого Уопеншо, мрачно пытался постигнуть. Вот, значит, какие дела. Пора прекратить без конца повторять эту фразу.
Были также на стенах краткие стихи, изложенные в основном в прозе, вроде произведений Крепости Веры. Стихи традиционные, главным образом на сортирный сюжет, но как-то грела мысль, что это все-таки стихи, заслуживающие уважения за гномическую мнемонику. То есть для нормальных людей. Невозможно представить, чтобы проклятый Уопеншо что-нибудь написал или нарисовал в уборной. Хогг заметил по правую руку симпатичное пятнышко голой стены. Для того, что он собирался сейчас написать шариковой ручкой, Музы не требовалось. Он написал:
Глава 2
1
— Большая честь, йя, — сказал мистер Холден из-за охапок цветов применительно к времени года. В смежной комнате клацали машинистки. Перед мистером Холденом стояли Хогг и Джон-испанец, сверкая соответственно кариесом и золотом, строго реагируя на замечание о большой чести. — Самый маленький для избранных, тогда как «Сэдлбэк» — просто питч
[30]
приблизительно правильного размера, йя. Поэтому в «Поросятнике» будут коктейли, и вот тут тебе, братец Хогг, придется показать силу бэтсмена. Мы приглашаем нескольких официантов из бара «Тихо Течет Милая Темза», как бы в запасные защитники. Начинайте-ка лучше зубрить рецепты коктейлей, ребята, почитайте какой-нибудь барменский «Уизден»
[31]
. «Лошадиные шеи», «прицепы», «манхэттены», «снежки», все, что можно. Как, удержите биту?
— Я все знаю, — сказал Хогг, — в том числе те, что еще не придуманы.
— Я ему покажу, — посулил Джон, — если не знает.
— Поп-группа, вы говорите? — спросил Хогг.
— Такие вещи надо знать, — заметил мистер Холден. — У тебя полно времени, чтоб газеты читать. Как бы запоздалое чествование, вроде последнего удара на правую сторону поля. Они кино снимали на Багамах, как вам должно быть известно, и только теперь удосужились организовать это мероприятие. Есть чего отмечать. Новый золотой диск, награды к дню рождения, а теперь Йод Крузи стал ЧКЛО. Йя, много поводов для торжества. Mucho
[32]
, — добавил он для Джона.
2
После этого они ладили гораздо лучше, хотя Джон преувеличенно хромал на ногу, которую Хогг пнул в голень. Когда пришел день торжественного обеда, оба работали в полном согласии, к удовлетворению мистера Холдена.
— Йя, — сказал он, — все, что нам тут нужно, — гармония. Прямо настоящая славная открывающая игру пара. Хоббс с Пи-Джи Грейсом, или еще кто-нибудь.
Впрочем, в середине дня мистер Холден нервно засуетился. Все надо сделать как следует. Стереофонические динамики испражняли (Хогг не мог выдумать другого слова) псевдомузыку, сочиненную и исполняемую почетными гостями, мистер Холден старался отрегулировать громкость, которая обеспечила бы надлежащий баланс подсознательной инсинуации и откровенной наглости. «Мебельная музыка» в стиле Эрика Сати
[41]
, однако довольно хитроумно написанная, чтобы лаять в ушах, добиваясь поставленной цели. Хогг думал, что никогда в жизни не слышал подобного смешанного коктейля, непристойного, шумного и безвкусного одновременно. Он смешивал в огромных кувшинах коктейли, подбирая составляющие наугад. В конце концов, поэзия составляется из случайных деталей, а искусство готовки коктейлей гораздо ниже. В данный момент Хогг решился составить особенный личный коктейль, специально для тех, кого уже не любил, включая шайку богохульников, коллектив почетных гостей, и для тех, кого он, увидав, не полюбит. Смешал шотландское виски с британским вином типа портвейна, добавил горького бочкового пива, гренадин, ангостуру и чуточку очень кислого апельсинового сока в банках, дешево закупленных менеджментом несколько месяцев назад. Поскольку окончательный цвет вышел несколько тускловатым для праздничной выпивки, вбил туда три яйца, взбил электричеством в желтоватую розоватую пену. Осторожно чуточку попробовал из мерного стаканчика, обнаружив полное безвкусие. Хотя тошнотворное послевкусие оставалось, очень хорошо. Кивнув, он поставил кувшин в холодильник к другим охлаждаться.
— Лучше надень-ка парик, приятель, — посоветовал мистер Холден. Хогг оглянулся на Джона-испанца и трех официантов-албанцев из нижнего бара «Тихо Течет Милая Темза». Все они жутко смахивали на пугала в грубых бараньих тупеях, задуманных, как понял Хогг, в качестве определенного знака почтения к завидному атрибуту молодости, олицетворяемому богохульными хулиганами, а именно к буйному омерзительному изобилию волос на голове. Хогг вытащил свой парик и напялил. Ему не понравилось отраженье в зеркальной стене. Оно сильно напоминало мачеху, которая пробуждалась от послепивного туманного сна, надевая очки, вставляя зубы, с головой, покрытой очень неаппетитными лохмами Медузы.
Видно, первого прибывшего разнообразные заинтересованные лица откомандировали на устройство обеда. Хогг нахмурился: лицо казалось знакомым. Ирландское грозовое лицо, как бы борющееся со своим лондонским лоском. Пиджак без лацканов, зауженные брюки здорового цвета каши.
3
Хогг с Джоном-испанцем компанейски мыли стаканы, впрочем, Хогг в каком-то забытьи, хоть с привычной любезностью реагировал на взволнованные комментарии Джона насчет продолжавшегося мероприятия. Джон отхлебывал из полупустых бокалов и был говорливей обычного.
— Видал чертову штуку, hombre? Сплошь мороженое, как большой monumento. — Соответствует барочным вкусам Джона, живым воспоминаниям о воздвигнутых каудильо победоносных групповых памятниках: «Грузи-друзи» с барабанами и гитарой из сильно сбитого замороженного кондитерского крема, непонятно, действительно ли предназначенные для еды, хотя в данный момент прорезался смех.
— О? — сказал Хогг.
— Видишь этот чертов vaso
[45]
? Туда páarpado
[46]
упало. Рехнуться можно, hombre. — Не столько фальшивое веко, сколько накладные ресницы с одного глаза.
— А, — сказал Хогг. Некоторые стаканы очень липкие.
4
Итак, они пытались двигаться на запад по Глостер-роуд, невзирая на оппозицию (предательскую и фривольную) встречного потока и сводивших на нет все усилия красных огней светофоров. Тут, думал Хогг, в квартире той самой женщины, для него начались настоящие бедствия. И теперь неизбежное происшествие гонит его (ну, не скажешь, что гонит) по той же самой длинной улице в бегство из мира не просто Весты, но и Уопеншо тоже. Да, у них один мир, одинаковый. Этот мир не для поэта. А правда ли, что есть мир для поэта? В любом случае, куда он думает ехать? Лучше сообразить. Не скажешь ведь: «Будьте любезны, какие у вас есть самолеты?» Вполне теперь успокоенный, охлажденный своими обидами, он вытащил из тайника пятифунтовые бумажки. Паспорт путешествовал в полной надежности над правым соском. Решительно, нет худа без добра. Это насчет паспортов. Жалко, что багажа никакого. Авиакомпании, думал он, наверняка относятся к багажу точно так, как отели. Все равно ведь вперед платишь, правда? Тем не менее, нельзя вызывать никаких подозрений. Газеты скоро раскричатся на улицах. Мужчина, отвечающий вот такому описанию. Может скрываться под вымышленным именем. Гонятся ли за ним? Он выглянул в заднее окно. Позади полным-полно машин, хотя ни из одной широковещательно не высовывались возбужденные руки и головы. Он уверен, все будет в порядке, с ним все будет в полном порядке. Он же не виновен, правда? Только вел себя, как виновный. Кто за него заступится? Никто. Нацелил заряженный пистолет на Шема Макнамару. Кроме того, если этот ужасный йод мертв, хорошо, что он мертв. У него было намерение, мотив и возможность.
Такси уже въезжало на эстакаду, ведущую к аэровокзалу, голому и кричащему, как какой-нибудь экспонат очень крупной промышленной выставки. Он расплатился с таксистом, дав совершенно незапоминающиеся чаевые. Шофер глянул на них с весьма умеренной кислотой. Вспомнит, просмотрев вечерние газеты? Угу, угу, я его подхватил у отеля. Вид подозрительный. Куда-то полетел. Хогг вошел в аэровокзал. Куда лететь, черт побери? И ему вдруг послышался голос Джона-испанца, который рассказывал о своем брате Билли Гомесе. В каком-то очень экзотическом баре тычет в людей ножом. Где ж это? Хогг имел путаное представление о мавританской империи: грязные люди в хламидах, казбы
— Надо было как следует прочитать. Ничего тебе нельзя поручить. Ну, твои вещи останутся, не мои.
— Откуда я знал, что на чартерный рейс нельзя с собой брать столько, сколько на обычный? — Он разложил на грязном полу костюм, упакованный в полиэтилен, словно труп. Хогг увидел за стойкой зевавшего служащего. Над ним неоновым египетским курсивом тянулась надпись: ПАНМЕД ЭРУЭЙЗ. Панмед. Значит, за Средиземным морем. Он подошел и вежливо сказал:
— В один конец до Марокко, пожалуйста. — Марокко наверняка где-то рядом со Средиземноморьем, или что-нибудь вроде того. Хогг увидел, как читатель газеты в дождевике взглянул на него. Без багажа, без переброшенного через руку пальто, мужчина очевидно в бегах.
5
Видно, Чарли был так называемым драгоманом
[50]
. Он пересчитал свой груз, потом, когда все сели, снова пересчитал. Нахмурился, словно счет не сходился. Хогг сидел рядом с весьма старомодного вида женщиной в начале среднего возраста, то есть моложе него самого. Она улыбнулась ему, как компаньону по приключению. Наряд, в котором благоразумная приходская сиделка ходит в церковь: шляпа, костюм цвета непропеченной пирожной корки. Почти закрытые колени в чулках из какого-то фильдеперсового, непрозрачного, как оружейный металл, материала. Хогг пробно улыбнулся в ответ, потом опасливо оглядел других членов компании. В основном неприметные люди, втайне боявшиеся отправляться в экзотические места. Мужчины уже пробовались на роли, как будто путешествие в самом деле изобиловало вынужденными лишениями, и им предстояло самодеятельно развлекаться. Один, типа мытаря с бычьей шеей, по дороге в аэропорт указывал на достопримечательности и выдумывал мнимые исторические ассоциации, скажем, «вот тут королева Лиззи пила молочный портер». Шла осмотрительная борьба за роль буффонного комика, и, похоже, побеждал мужчина с торчавшими наружу зубами, способный кривить лицо, как резиновое. Был еще шумный серьезный мужчина, видимо завсегдатай публичных библиотек, сделавший предварительный доклад об опаснейшей фауне Северной Африки. Другой мог без запинки сообщить курс валют. Соседка опять улыбнулась Хоггу, как бы радуясь, что все будет мило и славно. Хогг в притворной (в притворной?) усталости закрыл глаза.
Когда приехали в аэропорт, новости еще не прорвались. Может быть, менеджмент все опечатал по требованию полиции, несмотря на заявление премьер-министра, что ему надо вернуться в Палату. Почти все двадцать минут до взлета Хогг провел в уборной, мрачно сидя на стульчаке. Можно как-нибудь замаскироваться? Если вытащить зубы, подумают, будто он претендует на роль круизного комедианта. Снять очки? Он попробовал, но без них еле видел. Сменить стиль прически? Фактически, слишком мало волос, впрочем, он зачесал их вниз на манер римского императора. Прихрамывать на ходу? Довольно просто, если не забывать. Из громкоговорителя донеслись дамские интонации, поэтому он дернул цепочку и направился к своей компании. Мужчина с лишним багажом вдруг осознал факт оказанной Хоггом любезности, кажется, не заметив никаких перемен в его внешности. С рассеянным затуманенным взором, без верхней челюсти (намек на внезапный приступ тошноты, поразивший его после выхода из уборной) и со скудной имперской прической, Хогг кивал и кивал, что ничего тут, собственно, такого нет, он всегда только рад услужить.
Все пошли к самолету. Ветер гнал песок по гудрону. Прощай, английская осень. Самолет Хоггу не показался особенно элегантным. На форменном пиджаке стюардессы недоставало пуговицы, а сама она, хоть и бесцветно-блондинисто миленькая, производила впечатление пустого места, не располагая к доверию. Дешевка, вот что все это такое. Хогг сел у окна по правому борту, в последний раз глядя на Англию. Кто-то сел рядом — женщина. Которая с ланкаширским полукультурным акцентом сказала:
— Кажется, отправляемся, да? — Та, что сидела с ним рядом в автобусе. Хогг что-то буркнул. Неизбежное событие. В стянутом сверху резинкой кармашке на задней спинке кресла перед собой он с огорчением нашел чтиво, очень веселое, в высшей степени красочное. Не стоит тревожиться, не упадем ли мы в море. У нас прекрасные показатели безопасности полетов. Сохраняйте спокойствие, стюардесса вам скажет, что делать. А ей кто скажет, задумался Хогг. И брошюры о портах посадки во время круиза.
— Я в первый раз, — сообщила женщина рядом. — А вы? — Зубы, похоже, все собственные. Она сняла шляпу. А волосы мышиные.
Глава 3
1
— Коперник, — показывала мисс Боланд. — А чуть к западу Эратосфен. А потом, еще дальше к западу, Апеннины. — Лицо ее светилось, словно она (как в определенном смысле действительно было) была спутницей спутника. Эндерби очень холодно смотрел на луну, которую он по каким-то причинам, связанным с облаками («округлая Дева» у Шелли и прочее), ожидал увидеть лежащей под ними. Но она стояла высоко, как всегда. — А вон там внизу, на юге, Анаксагор. Прямо под Mare Frigoris
[54]
.
— Очень интересно, — сказал не очень заинтересованный Эндерби. Сам он никогда не извлекал из луны, как объекта поэзии, особенной пользы, однако все равно считал, что имеет больше прав на луну, чем она. Она обращалась с луной в высшей степени фамильярно.
— И Платон чуть повыше.
— Почему Платон? — Они не просто пили чай, а обедали. Обед разносила вокруг (со свесившимися на правый глаз волосами, сосредоточенно прикусив язычок) мисс Келли. Обед не слишком хороший, но Эндерби, чтоб успокоить желудок, волком проглотил свою порцию и частично (пожертвованную с улыбкой, поскольку она не испытывала особенного аппетита) порцию мисс Боланд. На каждого пришлось по три еле теплые рыбные палочки с недостаточно разогретой, наструганной слишком тонко картошкой и каким-то рыбным соусом, поданным в пластмассовой кукольной баночке с тугой крышкой. У соуса был неожиданный при кукольно-розовом цвете и изысканной мизерности даже двойной порции металлический звонкий вкус. Затем, как ни странно, а может быть, вовсе не странно, последовал кусок сухого gâteau
[55]
с клейкой начинкой, в которой присутствовал холодный бараний жир, цеплявшийся к нёбу какими-то железными ржавыми коготками. Эндерби перед едой пришлось вставить верхнюю челюсть под прикрытием необходимости энергично прокашляться, поднеся к левой щеке красочную брошюру о танжерских развлечениях. Теперь, после еды, возникла необходимость вытащить обе челюсти, имевшие жуткий вкус, тем паче что на деснах, соответственно между и над вставными зубами, залег слой холодного подгоревшего масла. Собственно, для этого следовало пойти в туалет, но, сперва сомневаясь в наличии туалета в этом самолете, а потом развеяв сомнения при виде резинового комедианта по фамилии мистер Гаткелч, который с театральным облегчением возвращался оттуда, Эндерби суеверно почувствовал, что, если покинет салон даже на две минуты, вполне возможно, появится безбилетный разносчик газет, раздавая последние выпуски с фотопортретом, и после этого все, включая вдруг ставшего очень серьезным мистера Гаткелча, его свяжут перед жестоким арестом севильской полицией. Поэтому он остался на месте. Надо выждать, покуда мисс Боланд немножечко не вздремнет или до прибытия самолета в залитую лунным светом Севилью. В рамке окна сияла очень красивая полная луна, которую мисс Боланд сплошь испещрила классическими именами.
— Не знаю, почему Платон. Так назвали, и все. На всей лунной поверхности запечатлена память о многих известных людях. Видите, прямо над Платоном Архимед, Кеплер, а с правого краю Гримальди.
2
Эндерби спал, хоть и без снов, как будто последний пригодный для снов материал слишком шокировал, чтоб претвориться в фантазии. Пробудил его толчок мисс Боланд, которая улыбнулась и почему-то сказала:
— Грязнуля.
— А? — сказал он.
— Прибыли, — объявила она. — В солнечную Испанию, хотя среди ночи и в дождь. — И фыркнула: — Дождь в Испании.
— Почему вы сказали — грязнуля? Я сделал что-нибудь неподобающее? То есть во сне? — Он гадал, какой невоздержанный поступок способен был совершить против собственной воли.
3
Через час обессиленный Эндерби лежал на кровати в отеле. Он бросил в ящик в вестибюле отеля письмо, обнаружив в своем маленьком казначействе чаевые песеты и получив возможность купить марки у усатой дуэньи, которая с достоинством зевала за администраторской стойкой. Казалось, никто из служащих отеля, должно быть уставших или гордо презирающих прибывавших по ночам постояльцев, даже минимально не взволнован новостями о кончине британского поп-певца. Значит, пока все в порядке. Хотя ненадолго. Конечно, многое зависит от главного хранителя тайны истинной личности Хогга, а именно от проклятого Уопеншо; многое зависит от фотографии Хогга в завтрашних газетах; немногое зависит от семантических исследований мисс Боланд слова puerco.
Скоро, когда он себя почувствует не таким обессиленным, надо будет пойти повидаться с мисс Боланд. Она на этом же этаже отеля, который называется «Марруэкос», всего через пару дверей. Вскоре Эндерби заказал бутылку «Фундадора» и стакан. С «Фундадором» он познакомился в «Поросятнике»: нечто вроде пародии на арманьяк. Пил он его от нервов, лежа на кровати, застеленной покрывалом цвета вареной печенки. Обои цвета кошенили. Картин на стенах нет. Все абсолютно голое, и эту наготу он ничем не прикрыл. Ничего в гардеробе, никакого багажа на полке для багажа в ногах кровати. В открытое окно начинал дуть горячий ветер, соответственно кошенильным стенам. Горячий ветер раздробил тучи, открыв уже испанскую луну, деталь сценической декорации Дон Жуана. Мисс Боланд в благоразумном ночном пеньюаре накручивает сейчас волосы на бигуди, глядя на луну. Luna. Может быть, поищет это слово в сумочном словаре.
Эндерби страдальчески поднялся, пошел в ванную. Из смежной ванной за стеной доносились едкие упреки жены мужу, мужчине с лишним багажом. Ненормальное либидо. Таскать с собой презервативы. Хотя слишком робок и гадок, чтоб ходить к señoritas и bintim
[63]
, не так ли? В любом случае, что-то в этом роде. Она, как рабыня, отдала ему лучшие годы. Эндерби со вздохом кратко помочился, дернул цепочку и вышел из ванной, застегиваясь и вздыхая. Выйдя из номера, встретил направлявшуюся к его двери мисс Боланд. И правда, какое совпадение.
— Я иду, — объявила она, — за своими стихами.
В самом деле, она скорей выглядела как женщина, идущая за стихами, чем как женщина, читающая лекции по селенографии. Пеньюар, вовсе не благоразумный, а прозрачно-черный, раздувался на горячем ветру из окна в конце коридора, под ним ночная рубашка персикового цвета. Причесанные мышиные волосы потрескивали на горячем ветру, схваченные ленточкой персикового цвета. На губах помада цвета кошенили, соответственно горячему ветру. Эндерби сглотнул. Сглотнув, кивком пригласил заходить. И сказал:
4
Секстет. Все хорошо, думал он. И сказал испанскому рассвету, что, по его мнению, все в порядке. Потом хлебнул «Фундадора». Совсем не так много осталось. Она вписала свое имя, та самая мисс как-ее-там, луна. Эндерби на манер лектора прочитал секстет своему отражению в зеркале:
А смысл? Кажется, вполне ясен. Вот что происходит в человеческом обществе. Сад Эдема (из другого сонета, того, который взбесил проклятого Уопеншо) превращается в поле, где люди строят, сражаются, пашут, или еще что-нибудь. Они себя почитают, считают очень умными, а потом все персонифицируются в вожде-автократе, вроде этого самого Франко в Мадриде. Гуманизм всегда ведет к тоталитаризму. В любом случае, что-то вроде того.
Эндерби был умеренно доволен стихом, сильней радуясь перспективе более крупной структуры — цикла. Несколько лет назад он издал том под названием «Революционные сонеты». В книгу вошли не только сонеты, но название ей дали первые двадцать стихотворений, каждое из которых старалось вместить, — эксплуатируя парадигму темы и контртемы в излюбленной Петраркой форме, — определенную историческую фазу, на которой совершалась революция. Теперь он чувствовал, что можно взять те двадцать сонетов из сборника и, добавив еще двадцать, в сотрудничестве с Музой построить обширный цикл, сам по себе составляющий том. Понадобится новое название, более изобретательное, чем старое, например, «Мозг и Раковина», или еще что-нибудь. Пока есть вот эти два сонета — про Сад Эдема, и новый, про человека, строящего собственный мир за пределами Сада. Где-то в глубине подсознания зудело воспоминанье о начатом и оставленном в весьма грубом виде другом сонете, который после хорошей отделки и тщательной полировки станет третьим. На самом деле, думал он, тот сонет будет предшествовать этим двум, изображая первичную революцию на небесах, — бунт Сатаны и подобные вещи. Люцифер, Адам, дети Адама. Получатся три первых стиха. Ему казалось, что, достигнув определенной степени опьянения, за которой последуют тщательные раздумья, можно будет вернуть сонет к жизни. По крайней мере, если оставить ворота открытыми, рифмы наверняка притопают обратно в американских армейских ботинках на мягкой подошве. Октава: Люцифер сыт по горло незыблемым порядком и согласием на небесах. Хочет действовать, выдумывает идею дуализма. Секстет: он низвергается и сотворяет ад в противоположность небесам. Эндерби видел его падение. Как орел, сорвавшийся в солнечном свете с вершины горы. Это из Теннисона. Под ним расползается, морщится море. Море — горе. Гора — дыра. Рифмы секстета?
Он чувствовал возбуждение. Поднял за себя тост с остатками «Фундадора». Еще эта проклятая женщина. Впрочем, пора уже устыдиться и ощутить желание поправить дело. Лучше сейчас пойти к ней, извиниться. Эндерби понимал, что на самом деле, наверно, не совсем вежливо вылезать из постели и прочего с женщиной, чтобы стих написать. Особенно на туалетной бумаге, принесенной в виде триумфального вымпела. У женщин свои понятия о приоритетах, их надо уважать. Впрочем, она, несомненно, поймет, если как следует объяснить. Можно сказать: предположим, она за этим самым делом вдруг увидит новый лунный кратер, — неужели сама не соскочит, как он соскочил? А потом сонет прочитать. Он задумался, стоит ли для визита прилично одеться. Встает рассвет, отель скоро зашевелится, наглые официанты явятся в спальни с весьма неадекватным завтраком. А вдруг она, полностью умиротворенная сонетом, снова заманит его в постель, на этот раз в свою, для возобновления, так сказать, того самого? Эндерби вспыхнул. И решил идти, как Дон Жуан в однажды виденном фильме, в расстегнутой на шее рубашке и в брюках.
Глава 4
1
Спокойно, спокойно. Эндерби сообразил, что сейчас утро, он встал, и ему ничто не мешает привлечь Севилью к делу, которое должно быть сделано. Во-первых, вопрос о песетах. Небритый, в грязной рубашке, но во всех остальных отношениях респектабельный, он спросил у зевавшего на дежурстве дневного портье, где можно обменять стерлинги. Спрашивал по-итальянски, который портье, спасибо Римской империи, хорошо понимал. Была у Эндерби какая-то мысль, что британским правительством в предательском сговоре с иностранными банкирами (даже с фискальными головорезами Франко) запрещено предъявлять голые фунты в любом континентальном заведении официального денежного обмена. Выяснится, что у тебя имеется больше дозволенного законом количества фунтовых бумажек, и о тебе по разным бесстрастным каналам докладывают Канцлеру Казначейства, мужчине с неискренней улыбкой, которого Эндерби однажды видел в «Поросятнике» с какой-то женщиной. Во время краткого фиктивного медового месяца в Италии у него были вполне допустимые аккредитивы. Портье с помощью пантомимы и основных романских понятий сообщил, что цирюльник за углом предлагает замечательный обменный курс. Эндерби ощутил маленький ледяной кубик радости, который вскоре выпрыгнул на поверхность и растаял в окружающей горячей воде. В любом случае, надо побриться. Севильский цирюльник?
— Фигаро? — спросил он, мгновенно забыв насущную для себя и пролептическую для всех прочих проблему. Никакой не Фигаро, сказал педантичный и чуждый литературе портье. Его зовут Пепе.
Во время бритья цирюльник, кислый молодой человек, крепко дышал очень свежим чесноком. Кажется, не без охоты обменял пятьдесят фунтов, и Эндерби гадал, настоящие ли полученные им песеты, подозрительно чистые. Мир ужасающе реален, полон обмана и темных делишек, как внизу, так и наверху. Песеты были проверены в грязной забегаловке, полной громких диалогов (участники которых располагались как можно дальше друг от друга: например, мужчина, ковырявший в зубах, у дверей, тогда как другой скрывался на кухне). Эндерби попросил ovos, которая оказалась huevos
В день выхода сборника своих стихов (или назавтра, если том выходил в понедельник) он часто шел за качественными газетами, точно в камеру смертника, с тошнотой в желудке, на ногах из чистой соломы. Обычно рецензии не было: поэзия валялась в редакторских кабинетах, пока не накапливалось ровно столько, чтоб один специалист мог одним взмахом начисто смести в брюзгливую статью всех — Эндерби, поэтесс, рифмоплетов, сэра Джорджа Гудбая — и каждого. Но однажды, как ни странно, своевременному разгрому в очень респектабельной газете подвергся исключительно Эндерби. С тех пор запах свежей газеты всегда вызывал у него легкое головокружение. Сейчас он испытывал довольно сильный страх, ибо должен был фигурировать в контексте действия, хотя дело несколько смягчал тот факт, что газета была иностранной. До чего неприятно, что газетные новости взяты в жирные черные рамки, — одни некрологи.
— Scusa
2
Позавтракали в открытом кафе неизбежной паэльей. В каком-то красочном приложении она вычитала, будто это одно из известнейших блюд испанской кухни, но, по мнению Эндерби, ему никогда еще в жизни не подавали такой наглости. Теплый клейкий рисовый пудинг, напичканный ленточками резины и грязными морскими ракушечками. До того съели холодный томатный суп, полный чеснока. Она с хихиканьем заметила:
— Хорошо, что мы оба едим чеснок. — Эндерби поперхнулся, потом еще сильней поперхнулся ракушкой и следующей ее фразой: — Ой, смотрите, вон там человечек продает газеты. Давайте купим испанскую газету. У меня и словарик с собой. — Эндерби так страшно захрипел на разносчика газет, что тот улетучился. — Что-нибудь не в то горло попало? Хлебните доброго вина. — Вино было вовсе
не доброе
: вкус чернил, квасцов, угрей, катара. — Ох, а мне так хотелось газету.
— Вранье, — буркнул Эндерби. — Проклятое испанское вранье. Сплошная цензура и пропаганда. Не получите, слышите?
— Милый Хогги. Муж из вас весьма суровый, не так ли? Может быть, обе стороны виноваты.
— Это вы о чем?
3
Мята, мята, мята. Слишком легко в голову приходила мысль, что, хотя служащий визового отдела взмахом руки пропустил его, крикнувшего: «Ma mère est mortellement malade»
[84]
, — хотя головное такси ловко перед ним открылось при упоминании monsieur Mercer
[85]
, он обречен на плаху. Солнце прошло по небу почти полпути, но стояло еще высоко над Регуло Марк, 4; кругом сплошная мята. В памяти заклубилась предпринятая однажды попытка зажарить в газовой духовке миссис Мелдрам ножку жирного новозеландского барашка. Ножка вытащилась не совсем готовая, пришлось варить из нее похлебку. С похлебкой фактически не ошибешься. Впрочем, снялось много жира. Водитель, как понял Эндерби, мавр, дымился под мышками, как похлебка, нет, скорей, как шотландский бульон в банке. И к тому же окуривался, — такси представляло собой самокрутку, разившую благородными травами, правда, может быть, наркотическими. А еще шофер вращал глазами. Скоро, думал Эндерби, наступит момент расставания с паспортом Эндерби. Скоро мисс Боланд откроет полиции клички. Нельзя быть ни Хоггом, ни Эндерби. Непотребный внешний мир с большим успехом лишает его всего. Кроме таланта, кроме таланта.
Хорошая дорога с деревьями; кажется, бугенвиллеи, эвкалипты и прочее. Сплошная мята. Люди в тюрбанах, кафтанах, полосатых ночных рубашках и, как-их-там, джелабах. Шофер вел машину с автоматизмом везущего поклажу пони, только гораздо быстрее, не задумываясь, почему Эндерби должен попасть в отель раньше всех остальных. Пора назвать другое место назначения.
— Je veux aller à Tanger, — сказал Эндерби.
— Demain?
— Maintenant.
Часть вторая
Глава 1
1
На другой кровати сидел Али Фатхи, скреб подошвы столовым ножом, наточенным на подоконнике до летальной остроты. Бежал он из Александрии, которую именовал Искандерией, и презирал мавров, считая язык их лишенным основ. Сам говорил, как диктор арабского радио, на языке, полном назойливых, застревающих рыбьей косточкой в горле звуков, гортанных болезненных придыханий. Очень худой, он со временем как бы отращивал больше и больше зубов и вечно рассуждал про еду.
— Beed madruub, — сообщал он теперь Эндерби, питая страсть к яйцам. — Beeda masluugha.
— Mumtaaz, — отвечал Эндерби со своей койки. Он учился, пусть не слишком быстро. Пока вряд ли стоит учиться чему-нибудь новому. Скоро уже нельзя будет давать деньги Вахабу на покупку английских газет, продающихся на бульваре Пастера. Цены жуткие, деньги быстро утекают. Когда ко всем чертям собирается вернуться Роуклифф, чтоб его можно было убить? Новые новости о Йоде Крузи. Думают, уже скоро. Йод Крузи в коме. У больницы день и ночь дежурят рыдающие поклонники. Швыряют камни в окна дома 10 на Даунинг-стрит
[92]
. Вероятно, объявят день Общенациональных молебнов. Служба за здравие в Вестминстерском соборе. Песни протеста на Трафальгарской площади, некоторые связаны с вьетнамской войной. Попытка самосожжения отчаявшихся девочек в общеобразовательной школе.
— Khanziir.
Дурно со стороны Али Фатхи, мусульманина, хотя сам Эндерби не возражал бы против доброй тарелки до хруста поджаренного бекона. Рацион у него, вместе с Али Фатхи и двумя другими мужчинами, Вахабом и Сурисом, был очень однообразным: суп из кухонных отходов и риса, сваренный жирным Напо из закусочного бара внизу, время от времени тарелка жареных сардин, позавчерашний хлеб. Эндерби теперь жалел, что отдал паспорт всего-навсего за тряскую поездку из Марракеша в Танжер. Выяснилось, что на международном рынке за британские паспорта Дают очень высокую цену. Даже вот этот вот самый Али Фатхи взглянул на Эндерби, как на безумца, услыхав по-французски, на сколь малую, дискомфортную (и рискованную) услугу вместо денег тот добровольно обменял столь ценный документ. Будь он у него, Али Фатхи, его сейчас бы тут не было. Он был бы в Марселе, выдавал себя за англичанина, говорящего по-арабски.
2
Он полностью проснулся среди ночи. На него мрачно глядела луна-Боланд. Рано лег спать, чтоб на глаза не попался очень сложный и трудоемкий (поплевав сперва на руки) раунд тройственной содомии на полу. Поэтому вполне выспался, но сожители спали крепко, с храпом, Вахаб на спине, разинув рот на пауков, в хламиде, на голых досках. Только, видимо, на самом деле Эндерби толчком разбудила Муза, толкавшая строчки. Еще немножечко той самой оды Горация:
Аккомпанировало всему этому бурчание неудачного томатного сока вместе с металлическим подозрением в горле насчет вообще его свежести. А потом. А потом. Осмеяние распроклятой веселой толпой (ха) в том самом заведении стихов, которые ему, Эндерби, по-прежнему кажутся в высшей степени респектабельными. Значит, наверно, хорошее в одно время искусство в другой момент плохое, и смех подтверждает, что Эндерби устарел? Был однажды в «Поросятнике» некий канадский профессор с лебезившей компанией, шумно разглагольствовал насчет новых способов коммуникации, мол, со всеми словами покончено, что-то вроде того, Гутенберг окончательно всех с толку сбил, электронная революция, что б это ни было, широко не осознана. А еще есть люди, которые, принимая наркотики, удостаиваются лицезреть номен
[116]
и поэтому презирают искусство, использующее просто чувственные сюжеты. Но что можно сделать с номенами, размышлял Эндерби, надевая очки. Обрисовалась луна с четкими кратерами и горными цепями, словно сами очки прислуживали проклятой мисс Боланд. Кстати, раз уж речь пошла о проклятьях, проклятая «Кровавая Мэри» весьма непристойно плясала внутри; вполне возможно, та самая водка вообще не водка, а нечто подающееся под видом водки. Эндерби содрогнулся от кислого смутного образа номена за этикеткой. Разбавленный хирургический спирт, самогонный томатный огонь и метан. Лучше сдаться и пойти в уборную.
Он был одет полностью, кроме обуви, которую теперь страдальчески надел. Задрожал — ночь казалась холодной. Вдобавок, несмотря на дарованное ему в тот вечер сокрушительное свидетельство, пребывал в унынии. Способен ли он, как поэт, сделать сейчас что-то стоящее для мира или для Бога, конечного номена? Граааап, ответил желудок, как бы устанавливая некий новый способ коммуникации. На гвозде за дверью висела ночная рубашка с капюшоном, джелаба, или как ее там, которую Сурис, храпевший в данный момент на Али Фатхи, надевал на неблагодарную уличную работу. Эндерби ее взял, завернулся, но понял, что дрожь порождает избыток телесного горючего, которое поддерживает угнетающее кипение в кишках. И пошел вниз к уборной, ничего не слыша ни из той, ни из другой спальни борделя, выбросивших брерррррф из головы все начисто растраченные аааарф страсти.
Однако снизу доносился тихий, но как бы срочный разговор, виднелась тускло горевшая лампа, соответственно тайной беседе. Эндерби спустился на цыпочках, подавляя внутренние шумы с помощью неких непонятных подвижек надгортанника и диафрагмы. Добравшись до подножия лестницы, увидел, прячась в тени, Напо с двумя мужчинами в претенциозной форме местной полиции. Оба мужчины с умными глазами, худые, усатые, смуглые, как мафиози, принимали от Напо стаканы с каким-то тягучим в свете лампы золотом. Алкоголь, против хитросплетений закона, за это их следует отдать под суд, полицейских, блюстителей исламских заповедей. Эндерби, распластавшись на темной стене, слушал, только беседа велась на магрибском арабском. Впрочем, дискурс был явно серьезный, причем Напо играл в нем несколько плаксивую, даже пыхтевшую роль. Эндерби прислушивался в ожидании определенного просвещающего международного выражения или грубых ономатопоэтических слов
Глава 2
1
— Сердце. Позволил себе из-за чего-то расстроиться. Разбушевался. Шумел, нес всякий бред. Разумеется, лишний вес. Вот что бывает, когда в юности мышцы накачиваешь.
— Куда его отправили?
— К Отто Лангсаму. В глушь. В изоляцию от большого мира. Даже без ежедневных газет.
— Говорят, взбесился из-за каких-то стихов. Оскорбительных. Написанных в общественной уборной. Явно нуждается в отдыхе. Хорошо, вовремя его забрали.
— Ох, очень хорошо. Слушай, амши амши, или как его там. Вот, возьми. И проваливай, пойди побрейся.
2
Эндерби преодолел три ступеньки, как целый пролет, дрожа и задыхаясь. Войдя в бар, обнаружил, что Роуклифф, теперь с помощью молодого кудрявого темноволосого парня типа пудинга, еще не добрался туда, куда стремился со стонами, — к креслу вроде каминного в конце зала, лицом к парадной, рядом с черной дверью, открытой ради свежего воздуха. Вообще слишком много стекла, чтобы летние посетители жарились и больше пили. Но сейчас, когда силы природы уподоблялись живым существам, небо быстро темнело, надвигался дождь. Стойка бара располагалась справа, перед входом без двери в обеденную оранжерею. Толстый, круглый, как пудинг, молодой человек прошел за стойку, прежде чем прогонять Эндерби. Роуклифф, тяжело сев, сказал:
— Oqué, oqué, Manuel. Es un amigo
[126]
.
— Пожалуй, — возразил Эндерби, — я бы так не сказал. — При всем при этом, позаботился он с интересом отметить, присутствовал некий сторонний заинтересованный внутренний наблюдатель, все это отмечающий в виде возможного материала для будущего стиха, включая примечание об интересе. Неправильно: именно этот внутренний наблюдатель, а также творец, был в первую очередь несправедливо обижен. — Враг, — заявил Эндерби. — Пришел за вами. Вам известно зачем. — Внутренний наблюдатель цыкнул языком.
— Я знал, что вы сдадитесь, Эндерби, — сказал Роуклифф. — Правда, у вас здорово вышло, черт побери. Столько лет писать стихи — по справедливости за незабываемую потенцию вы заслуживаете облупленного Олимпа. — Отмел все это рукой, как древний университетский профессор, засоленный в окиси углерода в своей классной комнате. Потом резко закашлялся, задохнулся, чертыхнулся, оправился и шепнул: — Бренди, Мануэль. Побольше.
— Доктор сказал…
3
— А вы, значит, из его
друзей
? — спросил доктор. — Не знал, что у него есть и
британцы. —
И взглянул на Эндерби без особого расположения, несмотря на вставленные на место зубы, розоватую выбритость (снять тот самый коричневый крем было трудно, растворители доставляли страдания), редкие, но вымытые и причесанные волосы, серьезные очки, ловившие бледный после дождя танжерский свет. Вдобавок на Эндерби был один из неогеоргианских костюмов Роуклиффа, серый, волосатый, довольно широкий в подмышках. Три парня, которые, ближе знакомясь с Эндерби, делались все прыщавее и манерней (к официанту в феске добавилось также имя — Тетуани, в честь его родного города Тетуана), помогли с реставрацией. Даже соорудили ему нечто вроде постели из каминного кресла и двух-трех складных стульев. Кажется, они с облегченьем восприняли присутствие рядом неумирающего англичанина.
— Не в том смысле, — сурово заметил Эндерби. — Как бы друг, но не в том смысле, в каком вы имели в виду.
— Что вы имеете в виду, в каком смысле я имел в виду? — Доктор, высокий мужчина с прямой осанкой, лет шестидесяти пяти, с массой серебристых волнистых волос, напоминал военного врача, который при возвращении на родину отличившегося гарнизона предпочел остаться. Место понравилось, или еще что-нибудь. А может быть, свои тайны; темные дела. Слишком уж резковато он бросил «что вы имеете в виду».
— Вы знаете, что я имею в виду, — вспыхнул Эндерби. — В любом случае, с сексом покончено, — пробормотал он, неловко, плохо себя чувствуя с докторами.
Словно это заявление служило разгадкой личности, доктор спросил:
4
Отключился Роуклифф ненадолго. Была в нем, несмотря ни на что, могучая жизненная сила.
— Бренди, — сказал он. — Я уже всех побил, Эндерби. — Эндерби налил миску: бутылка подходила к концу. Роуклифф выпил, как воду. — Что нового? — спросил он. — Какие безобразия творятся в большом мире?
— Никаких, насколько я понимаю, — сообщил Эндерби. — Но у нас только испанская газета, а я не совсем хорошо читаю по-испански.
Впрочем, вполне достаточно. Вернувшийся после отправки авиаписьма Тетуани принес с собой номер «Эспанья», который Эндерби взял с собой в бар за столик. Роуклифф был без сознания, хотя жутко храпел из глубины подкорки. Эндерби сел с большой порцией виски, профилактически дыша свежим воздухом из открытого окна.
— Quiere comer?
[144]
— спросил Антонио.
5
Темнело, когда Роуклифф вынырнул в последний раз. Эндерби выслал парней, до тошноты сытый хныканьем и заломленными руками. Сел возле кресла Роуклиффа с другой стороны, куря местные сигареты под названием «Спорт», вместо выпивки, содрогаясь при мысли о выпивке. Роуклифф вынырнул в состоянии — ужин приговоренного — ясности и покоя. И спросил:
— Кто это тут?
— Это я, Эндерби.
— Ах да, Эндерби. Хорошо знаю ваши стихи. Однажды украл у вас чертовски неплохую идею. Не раскаиваюсь. Сейчас кое-что дам взамен. Последний стих. Во сне пришел. Слушайте.
Прочистил горло, как оратор, и продекламировал медленно, но с силой:
Глава 3
1
— И, — кричал Изи Уокер сквозь двигатели, — всякие там непотребные библисы. Один хмырь, браток, с полной варежкой всяких там как ваша тетушка Дорис и крошка Нора с близняшками. Так что мы, будь здоров, пристебываем, когда кто-нибудь шурупы отвинчивает.
Физическое вознесение Роуклиффа. Тело в чистой пижаме, завернутое в «Юнион Джек»
[148]
, купленный Мануэлем за несколько дирхемов не где-нибудь, а в Тошниловке Большого Жирного Белого Пса, сидело рядом с Изи Уокером, на месте, по мнению Эндерби, второго пилота. По крайней мере, некое наполовину откушенное рулевое колесо или джойстик перед Роуклиффом подрагивало и поворачивалось соответственно колесу Изи Уокера. Еще на долю мертвого Роуклиффа приходились весьма оживленные датчики, измерители, указания на случай чрезвычайной ситуации, подчеркнутые восклицательными знаками. Руки связаны под флагом, тело привязано за шею, грудь, бедра и щиколотки. Никакого риска выпасть, если он, оно, вернется к жизни.
— Уверен, он точно навпрямки улепешился в старый мусорный ящик? — спросил Изи Уокер, пока они его привязывали. — А то бывали закидоны. И вот нынче снова, браток. Потом расскажу. Может, мастерски мне раскондыбишь.
Эндерби сидел на пустом месте за Роуклиффом. Самолетик был маленький, но аккуратненький, сделан в Америке, хотя в одной инструкции на приборной доске он заметил орфографическую ошибку: «зброс груза». Это его не заставило усомниться в летных качествах самолета, ибо вопрос всегда в том, чтоб каждый человек занимался своим собственным делом. Кажется, Изи Уокер владел делом пилотирования столь же профессионально, как всеми другими, в которых был профессионалом. Разговорчиво кричал сквозь моторы, даже когда разбегался по взлетной дорожке, набирая полетную скорость.
— Взаправду зафинтилился, вот как. Развеселую шарманку тебе целиком отвалил?
2
— А я говорю, — сказал самый старший мужчина с рваными венами и капиллярами на коже, как на увеличенном под микроскопом снимке моторного масла, — никакого заговора быть не может. Предпочитают, чтоб психи стреляли. Политическое убийство, по крайней мере в нашей стране, довольно серьезное предприятие.
— Вообще возможно, — сказал высохший старец с отвисшим коллоидным зобом, выпученными глазами, хриплым голосом, — это был акт частной инициативы. Больше энтузиазма, чем мастерства. Никогда не следовало отменять всеобщую воинскую повинность.
— Ну и я то же самое говорю, правда?
— Само собой разумеется, если угодно. Трудно сказать.
— Он тоже, — сказал резко лающий маленький экс-майор, самый младший, лет семидесяти пяти, — вполне может воскреснуть. Ни в чем не уступит. Вечный премьер.
3
В ту ночь она снилась Эндерби. Собственно, это был кошмар. Она играла на пианино в своем легком зеленом платье шайке певцов, которые размахивали кружками почти перед закрытием. Однако это был не столько паб, сколько длинный темный гимнастический зал. На крышке пианино лежал, зевая, черный пес, и Эндерби, зная, что это дьявол, пытался предупредить ее, но она и певцы лишь смеялись. Впрочем, в конце концов он ее, протестующую, вытащил в зимнюю ночь (хотя она, кажется, холода не ощущала) какого-то прокопченного северного индустриального города. Надо было быстро убираться, в автобусе, в трамвае, в такси, иначе за ней погонится пес. Он торопливо тащил ее, по-прежнему сопротивлявшуюся, к главной улице и без труда остановил шедший на юг грузовик. Она начинала считать приключение забавным, принялась шутить с шофером. Только не видела, что шофер — пес. Эндерби пришлось на ходу открыть дверцу кабины, снова вытащить ее на дорогу, голосовать поднятым пальцем. Опять пес. И опять. Новые шоферы всегда оказывались старым псом; больше того, хотя гавкали, будто едут на юг, почти сразу же поворачивали влево и влево, увозя пассажиров обратно на север. Наконец Эндерби потерял ее и очутился в городе, очень похожем на Танжер, хотя и слишком знойном для Северной Африки летом. У него была комната, только на самом верху высокой лестницы. Войдя, он без всякого удивления увидал эту самую девушку и ее мать, старшую мисс Боланд. Сердце грохнуло, он побледнел, они ему любезно подали стакан воды. А потом, хотя ветра не было, оконные ставни задребезжали, и он услышал далекий, довольно глупый голос, несколько напоминавший его собственный. «Я иду», — сказал голос. Теперь девушка визгливо крикнула, что это пес. А он плыл, преодолевая лиги океана, хватая ртом воздух. И проснулся.
У него началась гадкая диспепсия, и он, включив лампу возле кровати, принял десять таблеток бисодола. Обнаружил у себя во рту слово
любовь
в виде слабого остаточного вкуса маринованного лука, и отверг его. Луна слабая. Какие-то пьяные мавры скандалили вдалеке, а еще дальше настоящие псы залаяли по цепочке. Ничего подобного ему не надо. Все кончено. Он хлебнул из бутылки «Виттелы», рыгнул браррх (она тоже рыгнула, всего один раз, причем не извинилась), потом протопал в пижамной куртке в ванную. Полоса света над зеркалом неожиданно наградила его ворчливым образом Поэта. Он уселся на унитаз, положил на колени большой том гетеросексуальной порнографии вроде писчей доски, и попытался претворить сон в стих, посмотреть, что все это такое. Работа шла медленно.
Она не захотела назвать свое имя, сказала, значения не имеет. Ушла часа в три, вновь в зеленом, размахивая пляжной сумкой без полотенца, не оставив никакого намека, куда направляется. Мануэль, позже вышедший получить заказанные сигареты, сказал, что видел ее выходившей из Псиной Тошниловки. Эндерби заревновал; неужели она помогает грязным наркоманам с их грязными наркоманными виршами? Кто она, чего хочет? Анонимная агентша Британского художественного совета, посланная сюда, чтобы поднять культуру в мелких частностях, по выражению Блейка?
4
Она красиво оделась к вечеру: бронзовые чулки и короткое, но не слишком короткое золотистое платье, на загорелых плечах золотой палантин, волосы сзади зачесаны вверх. На левом запястье золотая цепочка с маленькими подвешенными фигурками. Свет в ресторане был приглушен, и Эндерби не видел, что собой представляют или символизируют эти фигурки. Духи, напоминавшие что-то печеное, — нежное, и одновременно арфодизиакальное суфле, сдобренное изысканными ликерами. На Эндерби был один из эдвардианских костюмов Роуклиффа, довольно неплохо сидевший, и даже золотые часы Роуклиффа с цепочкой. Одно ему не нравилось в том заведении: присутствие гробовщика, клеившего коллажи в Псиной Тошниловке, видимо, постоянного уважаемого клиента. Он сидел за столиком напротив, ел руками ножку некой жареной дичи, приветствовал девушку фамильярным бурчанием, а теперь, обкусывая с костей мясо, неотрывно сурово смотрел на нее. Эндерби он, должно быть, не помнил. Она ему в ответ бросила, как американская стюардесса:
— Хай.
На этот раз она не собиралась есть жирную похлебку с маринованным луком и мачехиным чаем. Внимательно читала меню, будто в нем содержалась набоковская криптограмма, заказала зайчонка под названием «капуцин», маринованного во фруктовом соке, фаршированного своей собственной и свиной печенкой, мятым хлебом, трюфелями, консервированной индюшатиной, подававшегося с соусом, полным красного вина и сливок. Предварительно съела небольшую порцию закуски из заливного вепря. Смущенный Эндерби сказал, что возьмет бараний язык en papillotes
[166]
, что бы это ни было. После сухого мартини, который она отослала обратно, не признав ни сухим, ни достаточно охлажденным, пили шампанское — «Боллинжер» 1953 года. Она его не признала особенно привлекательным, только, видимо, лучшего не было, поэтому по ее требованию в лед поставили другую бутылку, пока пили первую. Эндерби с беспокойством подмечал признаки сознательного стремления напиться. Вскоре она, звякая вилкой, сказала:
— Воображаемое превосходство над женщинами. Презрение к их мозгам порождает притворное презрение заодно к телу. Потому только, что вы их тело не можете получить.
— Простите?
5
На следующее утро она не пришла, впрочем, он ее и не ждал. Хотя это еще не прощание, пока нет. На высоких каблучках пристучала на кухню, сияющая, одетая, даже надушенная (однако, к его удовольствию, как бы пахнувшая утопшими поэтами), и нашла его наблюдавшим за булькавшим кофе, словно за алхимическим экспериментом. Кофе ей не понравился: слишком слабый, слишком мелкопоэтический. Что ж, он никогда не умел заваривать хороший кофе. Чай теперь вообще совсем другое дело. Так или иначе, ей надо лететь, столько еще необходимо увидеть до того, как на самом деле лететь. Потом легкий, не сатирический поцелуй в обе щеки, как бы в качестве некого приза за мелкую поэзию. И уход.
Ворочаясь в постели, он думал о мелких поэтах. Был трехногий Т.Э. Браун, сказавший: «О черный дрозд, дитя, что же ты будешь делать?» — увлекавшийся британскими садовыми горшками или пластмассовым богвестьчем. И Ли Хант, которого поцеловала Дженни. И женщина, которая видела фавнов в ручье, а потом выскочила за поэта, признанного крупным. «Мелкие поэты XX века» (ОЮП
[168]
, 8.48) с парой-тройкой его стихов, тщательно отделенных, благодаря алфавитному порядку, от Роуклиффа. В один прекрасный день все поняли, что «Аврора Ли» — величайшая после Шекспира вещь, а Хопкинс
[169]
просто истеричный иезуит. Все зависит от потомков. Один поцелуй, два поцелуя. И он понял, что имя ее не имеет значения.
Вздохнул, но не безнадежно. Утром в довольно полном баре вернулся к оде Горация.
Как специалисту, Хоггу из Поросятника (когда просят джин, Хогг знает, что в виду имеется «Йомен Уордер»; фальшивая улыбка некой глянцевой рекламой сияет над шейкером) пришлось пойти за стойку, чтобы смешать «Манхэттен» кислому канзасцу, убежденному, будто коктейль назвали в честь университетского городка в его собственном штате. Молодой, но архаичный — что-что, как-как — англичанин в открытой рубашке с висячим шарфом привел двух девушек, одну звали Банти, и объявил, что в этом городе никто не умеет готовить «Кровь висельника». Однако оказалось, что Эндерби, Хогг, умеет, и клиент расстроился. Сидели три старика, четвертый, тот самый, с кожей вроде среза под микроскопом, не совсем хорошо себя чувствовал, запертый в своей комнате. Сомнительно, увидит ли он следующую весну. Выиграл соревнование в Бизли