Мистер Эндерби изнутри

Берджесс Энтони

Реальность неожиданно и властно врывается в тщательно оберегаемое одиночество мистера Эндерби в образе энергичной журналистки Весты Бейнбридж. И вскоре лишенный воли инфантильный поэт оказывается женатым респектабельным господином без малейшей возможности заниматься тем единственным, что делает его жизнь осмысленной…

Энтони Берджесс — известный английский писатель, автор бестселлеров «Заводной апельсин», «Влюбленный Шекспир», «Сумасшедшее семя», «Однорукий аплодисмент», «Доктор болен» и еще целого ряда книг, исследующих природу человека и пути развития современной цивилизации.

Без остатка погружен мистер Эндерби в свои стихи, комплексы и страхи. Он с ними сжился и творит как сомнамбула в своем изолированном мире. Но жестокая циничная реальность вламывается в его святилище. И гений терпит поражение в мире, лишенном гармонии. От мистера Эндерби не остается ничего, кроме лучезарно-умиротворенного Пигги Хогга, мечтающего о говядине с толченой картошкой…

Часть первая

Глава 1

1

Пфффрррумммп.

И вам тоже очень счастливого Нового года, мистер Эндерби!

Однако пожелание звучит впустую с обеих сторон, ибо для ваших ночных визитеров этот год очень старый. Мы, шепчущие, щупающие, шуршащие, поскрипывающие в вашей спальне, — те самые потомки, к которым вы адресуетесь с такой надеждой. Поздравляем, мистер Эндерби: вы уже здорово вмазали по павильонным часам. Если сейчас проснетесь от очередного желудочного или двенадцатиперстного приступа, которые представляют для нас столь же гадкую перчинку лекций по литературе, как скрофула Джонсона, скатофобия Свифта, смертоносная галопирующая кровь Китса не воображайте, будто слышите призраков, посвистывающих и поскрипывающих вокруг постели. Чтобы стать призраком, надо сперва умереть или хотя бы родиться.

Перрррп.

Ответ мистера Эндерби задним числом. Не трогай, Присцилла. Мистер Эндерби не

вещь,

чтоб его тыкать, а спящий великий поэт. Альберта, пожалуйста, вытащи у него изо рта свой грязный палец. Его рот открыт не для дилетантского осмотра зубов, а чтобы можно было дышать. Нос, как орган, в сорок пять пережил свое лучшее время, превратившись в два кривых черных провала — каждый со своей миниатюрной подмышкой, — забитых, заложенных. Вспомните, ранние его стихи посещали мир запахов (страницы 1-17 в сборнике избранного, изданном Гарвардским университетом, каковой является вашим учебником). Там у нас мытые волосы, пикули, дрок, соли для ванны, кожа, карандашные стружки, консервированные персики, почтовые конторы, миссис Лейзенби на углу в магазине с его естественным трущобным гвоздичным диабетическим запахом. Но в зрелых произведениях ничего подобного не существует; двустворчатые двери навсегда закрылись. Этот мягкий шум, Гарольд, называется храпом. Да, Кристина, зубы у него, как верхние, так и нижние, съемные: их кладут вот в этот пластмассовый ночной сосуд. Детка, детка, ты пролила жидкость для зубов на ковер домовладелицы мистера Эндерби. Нет, Робин, ковер не редкий и не красивый, но он принадлежит миссис Мелдрам. Да, сам мистер Эндерби принадлежит нам, принадлежит всему миру, но это ковер его домовладелицы. Миссис Мелдрам.

2

Эндерби проснулся, одновременно слыша шум и изжогу. К изголовью кровати прикреплена была лампа в пластмассовом абажуре. Он включил ее, осознал, что дрожит, увидал почему. Подобрал с пола клубок одеяла, плотно укрылся, снова лег смаковать боль. В ней присутствовала необъяснимая нота сырой репы. Шум? Кухонные боги дерутся. Крысы. Нужен бикарбонат натрия. Надо — напоминал он себе, как минимум, в семитысячный раз, — не забыть развести его и держать под рукой у кровати. Сырая заостренная репа кинжалом пронзила грудину. Пришлось встать.

Одеревенело шлепая из комнаты в крошечный коридорчик квартиры, он видел себя в зеркале гардероба — ревматический робот в пижаме. Вошел в столовую, включил свет, по-собачьи принюхался, словно вынюхивал чье-то ловко скрытое присутствие. Вокруг хныкали духи, точно, духи умершего года. Или, может быть, — он криво усмехнулся подобному предположению, — нерешительно заглянули потомки. Удивил беспорядок на кухне. Впрочем, бывает: тонкое равновесие нарушается микрометрическим проседанием старого дома, сотрясеньем земли, своевольными монадами в самой кухонной утвари. Взял из раковины мутный стакан, сыпнул снегом бикарбонат натрия, размешал двумя пальцами, выпил. Выждал тридцать секунд, косясь в стеклянную филенку задней двери. Крошечная рука, спрятанная под надгортанником, махнула, сигналя подъем. А потом.

Восхитительно. Ох, какое облегчение, доктор! Я считаю себя обязанным письменно выразить вам благодарность за благотворное средство. Аааааарп. Почти сразу же после второго спазма облегчения пришел яростный бесстыдный голод. Он продвинулся на три необходимых шага от раковины до буфета и обнаружил, что замерзающе шлепает в пролитой у плиты воде. Вытер ноги об упавшее посудное полотенце, расставил на полках свалившуюся посуду, содрогаясь при наклоне от старческих болей в пояснице. Потом вспомнил — зубы нужны, поплелся назад в спальню за ними, включив попутно в гостиной камин. Вернувшись в гостиную, щелчком сверкнул перед зеркалом искусственными челюстями и сплясал своему отражению короткий топочущий яростный танец. В буфете оказались катышки окаменевшего чеддера в промасленной обертке. Одинокая головка цветной капусты плавала среди плотных пикулей кукольными мозгами. Полбанки сардин, мягких закругленных ножичков в золотом масле. Поев руками, насухо вытер их об пижаму.

Кишечник среагировал почти сразу. Он помчался, как человечек в комическом фильме, сел, вздохнул, щелкнул выключателем обогревателя. Почесал голые ноги, вдумчиво прочел путаный набросок, над которым работал. Пфффрумпффф. Попытка аллегории, повествовательная поэма, сплавившая два мифа — критский и христианский. Крылатый бык низвергся с небес в завывающем ветре. Уиииииии. Царица, супруга законодателя, подверглась насилию. Нося ребенка, объявленная мужем шлюхой, она инкогнито перебирается в крошечную деревушку царства, где рожает Минотавра в дешевой гостинице. Но старая беззубая ухаживавшая за ней карга тайну не сохранит, разболтает по всей деревушке (весть распространится дальше, в городах, в столице), будто бог-зверь-человек сошел править миром. Пррфрр. Партия государственных анархистов с надеждой приготовилась восстать против законодателя: традиция говорит о пришествии божественного вождя. Разразилась гражданская война, пропаганда с обеих сторон заиграла пляшущими огнями. Зверь — дьявол, сказал царь Минос: схватите его, и убейте его. Зверь — бог, кричали мятежники. Но никто, кроме царицы-матери и беззубой повитухи, зверя никогда не видел. Бррррбфррр. Маленький Минотавр быстро рос, похотливо ревел, надежно спрятанный с маткой в одиноком домишке. Однако в результате предательства минойская армия получила сведения об их местопребывании. Очевидно, думал Минос, когда тварь доставили во дворец, хоть формально чудовище, а не ужасное: ласковые глаза — двойные миры любви. Завладев талисманом и амулетом мятежников, Минос сумел заставить их сдаться. Велел выстроить лабиринт, просторный, мраморно-великолепный, в сердцевине спрятал Минотавра. Это был несказанный кошмар, по слухам, питавшийся человеческим мясом; пугало государства, вина государства. Впрочем, Минос был экономным: периферические коридоры лабиринта стали обителью критской культуры — университет, музей, библиотека, картинная галерея; сокровищница человеческих достижений; красота и знание разрастались вокруг греховной сердцевины, человеческой сущности. Пррррф. (Завертелся рулон туалетной бумаги Эндерби.) Но с запада прилетел однажды пелагианец-освободитель

Поэма носила условное название «Ручной Зверь». Эндерби знал, что над ней еще много придется работать, уточнять символы, распутывать технические узлы. Туда надо ввести Дедала

3

Уютно укутанный против резкого морского утра, Эндерби шел к морю по Фицгерберт-авеню. Часы на муниципалитете показывали десять тридцать, пабы как раз открывались. Он миновал «Грэдли» («для Людей Высшего Сорта»), «Кия-Ора» (отставные нелетающие пилоты), «Тай-Гвин» (супруги из Тредегара), «Вид на Канал»

[8]

, «Белые столбы», «Дольче Домус», «Лавры», «Итаку» (бывший преподаватель классической школы и осужденный педераст). Превращенные в квартиры, униженные до пансионов, все они принадлежали чужакам с северных и западных окраин, очарованным светлым образом южного побережья: по ночам Франция подмигивает за водой, здешний воздух приятно мягок. Только не сегодня, думал Эндерби, потирая шерстяные медвежьи ладони. На нем был шарф цвета неаполитанского льда, плотно затянутое поясом пальто из мелтона

[9]

, от небес защищал баскский берет. Дом, где он снимал квартиру, названия, благодарение тем же самым небесам, не имел. № 81, Фицгерберт-авеню. Появится ли когда-нибудь на нем табличка, отмечающая, что он тут жил? По его мнению, наверняка нет. Он из вымирающей расы, с которой не считается мир. Ура.

Эндерби свернул на эспланаду, встал в кондитерской в старушечью очередь, вышел с батоном за семь пенсов. Направился к парапету у моря, облокотился, терзая батон. Чайки с криками заколесили за брошенным хлебом, жадные твари с глазами-бусинками, а море, зимний серо-зеленый Канал, с гиканьем накатывалось, ворчливо откатывалось, словно по мановенью хлыста укротителя львов, сердито тарахтя в многочисленные тамбурины. Эндерби бросил последние крошки колючему ветру и его планирующим серым птицам, потом пошел от моря. Оглянулся на него перед входом в «Нептун», видя в нем, как часто видел на расстоянии, умного гадкого зеленого ребенка, научившегося рисовать от руки прямую линию.

Бар-салун «Нептуна» уже наполовину заполнили старики, в основном овдовевшие.

— Доброе утро, — сказал угасающий генерал-майор, — и счастливого Нового года.

Двое древних мужчин сопоставляли артриты над детскими порциями крепкого портера. Бородатая леди выпила портвейну и медленно, беззубо пожевала губами.

4

Уйдя с воздуха с когтистыми чайками, с новогодней синевой, со сливочно ползущим приливом, Эндерби чувствовал себя лучше. В резком свете нет места призракам. Но воображаемое посещение подействовало, как приказ почтить прошлое, прежде чем по обычаю в начале каждого года взглянуть на будущее.

Сперва Эндерби думал о матери, умершей при его рождении, о которой, кажется, сведений никаких не осталось. Он любил представлять себе юную женщину, благородную блондинку, сладко-утонченную, стройно-гибкую. Ему нравилось воображать ее окутанной золотом, в дышащей пчелиным воском гостиной, напевающей «Все проходит» под собственный аккомпанемент. Угасающая жара июльского дня печально поет в широко открытые французские окна из сада, где пылают «кримсон глори», «мадам Л. Дьюдон», «Ина Харкнес», «голден спектр». Он видел своего отца, превратившегося в педанта, в библиотекарских шлепанцах, выпускавшего кольца дыма из трубки с овальным отверстием, слушавшего, в тихом удовольствии кивая головой. Однако отец никогда таким не был. Табачник, оптовый торговец, выстраивал строчки в гроссбухе с линейкой-скипетром из черного дерева, сидя в конторе за магазином в жилетке, в черном котелке, всегда радуясь наступившему времени открываться. Почему? Чтоб избавиться от той суки, второй жены. Зачем он на ней женился, господи помилуй? «Деньги, сын. Первый оставил ей целый мешок. Будем надеяться, пасынок пожнет плоды». В определенной степени так и вышло. Отсюда несколько сотен в год от Ай-си-ай, «Бритиш моторс» и прочее. Но разве оно того стоило?

О, она, та самая, была неизящной и грубой. Медуза весом в центнер, в кольцах, в брошках, испускавшая женские запахи до высочайших небес; ее спальня, вонючая, словно давно повешенный заяц или говяжья убоина, изобиловала грязными панталонами, мятыми комбинациями, дурно пахнувшими корсетами. Опухшие суставы пальцев, пухлые ладони, на запястьях валики жира, слизисто-белые руки, которые обнаженными выглядели неприлично, как ляжки. Она была заскорузлой, с выпиравшими на ступнях косточками; мозолистой, с варикозными венами. Здоровая корова, выла от боли в суставах, нескончаемой мигрени, слабой спины, больных зубов. «Ноги болят, — говорила она, — до смерти». Громко пускала ветры, даже в публичных местах. «Доктор говорит, пускать надо. Всегда можно извиниться». У нее были омерзительные привычки. Старыми трамвайными билетами ковыряла в зубах, чистила уши заколками для волос — накопившаяся в U-образных головках сера темнела и затвердевала, — чесала сквозь платье промежность, издавая звуки вроде чирканья спичек о коробок, слышные за две комнаты; из всего, что ела, сооружала огромные сандвичи; резала мясо ножницами, выплевывала обратно в тарелку пережеванную кожу с бекона или свиные шкварки, вытаскивала из дуплистых зубов мясные волокна и демонстрировала всему свету, вылавливала куски побольше грязными колбасками-пальцами, рыгала с ревом судна в тумане, субботними вечерами блевала крепким портером, крепко трубила в уборной, громко говорила без хаканья и без грамматики; глумилась над книгами, кроме «Старого альманаха Мура» с понятными ей апокалиптическими картинками. Всю жизнь буквально неграмотная, подписывала чеки, переписывая свое имя с образчика на засаленном клочке бумаги, старательно копируя, как китаец иероглиф. Готовила в основном жареное, предварительно позаботившись, чтобы жир был чуть теплым. Впрочем, заваривала хороший чай, богатый танином; обучила своему способу юного Эндерби, чтобы он мог утром принести ей чашку: три ложечки на рыло и еще две на чайник; концентрированное молоко лучше свежего; не жалей сахару. Шестиклассник Эндерби стоял над ней, пока она пила чай в постели, — косматая, морщинистая, опухшая, вонючая развалина, — на самом деле не пила: чай как бы впитывался в нее, словно в пересохшую землю. Когда-нибудь он сыпнет в чашку крысиного яду. Но он этого так и не сделал, хотя крысиный яд купил. Ненависть? Вы даже не представляете.

Когда Эндерби было семнадцать, отец уехал в Ноттингем осматривать табачную фабрику, и дома не ночевал. Июльская жара (мачеха выглядела ужасно) разразилась проливным дождем с устрашающими молниями. Но она боялась лишь грома. Эндерби проснулся в пять утра и нашел ее в своей постели, в грязной полушерстяной сорочке, в страхе прижавшуюся к нему. Вскочил, стошнил в уборной, где потом заперся и читал до рассвета обрывки газеты, валявшиеся на полу.

О ее смерти ему сообщили, когда он служил в армии, в войсках связи в Катании. Она умерла, выпив утром чашку чаю, которую принес отец. От сердечной недостаточности. Узнав новость, Эндерби пошел вечером с женщиной из Катании (банка тушенки и пачка печенья), и к ее почти скрытому смеху ничего не смог сделать. Вернулся в казарму, и там его вырвало.

5

Арри, главный повар у «Конвея», стоял у стойки бара «Масонов» с пинтовой кружкой смеси темного и горького эля.

— С Ноом оом, — сказал он Эндерби и протянул длинный окровавленный сверток; кровь запеклась на газетном заголовке насчет какой-то женской крови. — Сказал, принесу и принес.

— Спасибо, — сказал Эндерби, — и вас с Новым годом. Что тут? — Отвернул край газеты с окровавленными «Пропавшими без вести», и на него стеклянным взором взглянула голова матерого зайца.

— Потушить седня моэте, — сказал Арри. Он был в коричневом спортивном пиджаке, вонявшем старым жиром, и в кепке зазывалы. В верхней челюсти всего два клыка. Они служили стояками ворот, между которыми, вроде автомобиля, время от времени проскакивал туда-сюда язык. Приехал он из Олдэма. — С красносмородиным жемом, — продолжал Арри. — Всегда подаю красносмородиный жем на рогаликах искусной формы. Режу пряный хлеб фигурным ножом. Бысро жарю в горячем жире. Да вы один ить живете, наверно трудиться не станете. — Он выпил свой коричневый эль вместе с горьким, получив еще пинту от Эндерби. — Оошо, что зашли, — сказал он. — Мне идти надо. Специальный ленч Ассоциации оптовых торговцев автомобилями с южного побережья. — Опрокинул пинту одним взмахом кружки, еще одну и еще, все это ровно за две минуты. Подобно почти всем поварам, он не мог много есть. Страдал жестокими гастритными болями, за что и полюбился Эндерби. — Пока, — сказал он и ушел. Эндерби нянчил своего зайца.

Этот бар служил прибежищем всех местных лесбиянок старше пятидесяти. Большинство из них испробовало парадигму замужества, несколько разведенных, вдов, брошенных. В углу на стуле женщина по имени Глэдис, крашенная пергидролем еврейка шестидесяти лет, в очках в черепаховой оправе, в джинсах под леопардову шкуру, чаще и энергичней, чем следовало, целовала другую женщину, поздравляя с Новым годом. На той другой женщине с деликатным косоглазием была старая шуба из колючего меха. В стойку бара шумно врезалась тощая женщина с яростным видом в простом ворсистом, как ряса монахини, платье, в накинутой на него шубе из нутрии нараспашку, и тоже ее поздравила долго и липко.

Глава 2

1

Пока Эндерби завтракал разогретой похлебкой из зайца с маринованными лесными орешками и мачехиным чаем, пришел почтальон с судьбоносным письмом. Конверт плотный, роскошный, кремовый; витиеватый, очень черно напечатанный адрес, словно именно для этого священного наименования нарочно вставили новую ленту. На листке бумаги для заметок тисненые гербы прославленной разветвленной фирмы книготорговцев. Письмо поздравляло Эндерби с прошлогодним томиком «Революционных сонетов» и с чрезмерной радостью объявляло о присуждении ему ежегодной Поэтической премии фирмы: золотая медаль и пятьдесят гиней. Эндерби от всей души приглашали на специально устроенный ленч, имеющий быть в банкетном зале устрашающего лондонского отеля, получить там награды под аплодисменты литературного мира. Эндерби оставил остывать похлебку из зайца. В третий вторник января. Просим ответить. У него голова пошла кругом. Еще раз поздравляем. Лондон. Само это название вызвало те же реакции, что рак легких, банковский кредит исчерпан, мачеха.

Он не поедет, не сможет поехать, костюма нет. В данный момент он в пижаме, в очках, с дневной щетиной, в свитере-поло, в спортивной куртке, в очень старых мокасинах. В платяном шкафу пара фланелевых брюк, жилет муарового шелка. Этого, думал он, обживаясь после демобилизации, вполне достаточно для поэта; жилет муарового шелка представлял собой даже, пожалуй, излишнюю роскошь, некий экстравагантный каприз биржевого брокера. Он его приобрел по ошибке, застигнутый молотком аукциониста на ставке в пять шиллингов.

Лондон. Город, наводненный жуткими образами; одни пришли из личного опыта, а другие из книг. В конце войны, отыскивая на кладбище в Сохо могилу Уильяма Хэзлита

[11]

, он подвергся насилию со стороны констебля и очутился на Боу-стрит

[12]

под обвинением в сознательном бродяжничестве. Поскользнулся однажды на грязном тротуаре у «Фойлза»

[13]

, и мужчина, который помог ему встать, — пожилой, плотный, с седыми жесткими волосами, — выпросил у него пять шиллингов: маленько поправиться, хозяин, мы эту неделю бастуем. Как раз перед этим был куплен жилет муарового шелка: десять шиллингов выброшены на помойку. В писсуаре очень убогого паба Эндерби, не веря своим ушам, получил приглашение на вечеринку с феллацией от симпатичного незнакомца в красивом городском костюме. Мужчина обнаглел после вежливого отказа, пригрозил закричать, объявить, будто Эндерби на него напал. Очень неприятно. Наряду с прочими воспоминаниями, от которых он морщился (включая мучительное про бумажку в десять шиллингов в «Кафе-Рояль»), выскакивали привидения из «Оливера Твиста», «Бесплодной земли», «1984»

История и служила причиной, по которой она никогда не ездила в Лондон. Видела, как над ним царствует Кровавый Тауэр, Флит-стрит кишит демонами-брадобреями

Вздохнув, Эндерби пошел в ванную браться за работу. С сомнением заглянул в ванну, полную записей, черновиков, чистых экземпляров, еще не размещенных в очередном томе; книг, чернильных бутылочек, сигаретных пачек, кусочков закуски во время писания. А еще под детритом жили несколько мышей, поощряемых Эндерби к деловому копанью в отбросах. Время от времени одна из них выскакивала, балансировала на краю ванны, наблюдая за поэтом с пером в руке, уставившимся в потолок. От него они никогда не прятались, никогда не робели (он позабыл смысл слова «скрадчивость»). Эндерби сознавал, что приближавшееся событие требует ванны. Омовение перед сакраментальным принятием пищи. Он однажды вычитал в неком женском журнале мрачную апофегму, которую не забывал: «Дважды в день принимай ванну, чтобы быть поистине чистым, раз в день — сносно чистым, раз в неделю — чтобы не представлять угрозу обществу». С другой стороны, Фридрих Великий ни разу в жизни не мылся; труп его имел богатый цвет красного дерева. Взгляд Эндерби на мытье в ванне не отличался ни одержимостью, ни беззаботностью. (Дворец Фридриха назывался «Сан-Суси»

2

Эндерби отыскал Арри в белом в подземельной кухне с пенившимся позади него коричневым элем, нарезавшим свинину ломтиками толщиной в лезвие ножа. Жеребец в хаки, похожий на идиота, швырял на тарелки пригоршни капусты. Промахнувшись, он тщательно собирал ее с пола и делал очередную попытку. Массивные говяжьи бока жизнерадостно доставлялись со Смитфилда

[21]

— жирное золотое руно, плоть оттенка разбавленного имперского бургундского. Эндерби сказал:

— Я в Лондон должен ехать, получать золотую медаль и пятьдесят гиней. А у меня нет костюма.

— С такими деньгами, — заметил Арри, — моэте хороший купить. — Вид у него был не сильно радостный; он хмурился на свою непосредственную задачу, как хирург, спасающий жизнь злого врага. — Вот, — сказал он, поднимая на вилке к свету просвечивающий кусок, — тоньше вроде не нареэшь, будь я проклят.

— Но, — сказал Эндерби, — я смысла не вижу в покупке костюма просто для этого случая. Может, я никогда больше его не надену. Или долго не надену. Поэтому хотелось бы позаимствовать один из ваших.

Арри ничего не ответил. Вопросительно разглядывал ломтик на вилке, кивнул, будто ответил на вызов, одержав победу. Потом вновь взялся резать.

3

Эндерби относился к любовной поэзии бесстрастно, безлично, профессионально. Он всегда считал наиболее искренними наихудшие любовные стихи: трепещущие чувства влюбленного — слишком личные, испытываемые к чересчур специфическому объекту, — слишком часто встают на пути идеальности, универсальности. Любовное стихотворение должно адресоваться к некой идее возлюбленной. Идеальную грудь, идеальный запах подмышек, идеальное неудовлетворяющее соитие способен видеть платонизм да интеллектуальные, с гладким челом, духи старых авторов сонетов. Вернувшись в свою ванную, Эндерби покопался в поисках фрагментов и набросков, которые дали бы начало циклу «Арри к Тельме». И обнаружил обгрызенное мышами:

Похоже на первый катрен шекспировского сонета. Конечно, не пойдет; в мире Тельмы напряженный ритм, глухие рифмы ошеломят технической некомпетентностью. Нашел еще:

Он не помнил, чтоб это писал. В связи с упоминанием о войне стихи укладывались в шестилетнюю давность. Где они были написаны? Наверно, в каком-то городе с проспектами, с уличными столиками для выпивающих. Кому адресованы? Не валяй дурака, черт возьми, разумеется, никому; чисто идеальные чувства. Он еще покопался, глубоко запустив в ванну руки. Мышь шмыгнула в свой вечный дом, в дырку. Отыскался бесценный юношеский кусочек:

4

День ленча в Лондоне. Трепещущий Эндерби рано вывалился из постели, увидел сквозь утренний сумрак, что начался снег. Дрожа, включил каждый электрический обогреватель в квартире, потом заварил чай. Снег слепо глазел на него во все окна, поэтому он опустил шторы, превратив сырое утро в уютный, сдобный вечер, тостером поджаривающий ступни. Побрился. Позапозавчера весьма тщательно мылся. Он почти забыл ощущение от бритья новым лезвием, уже почти целый год пользуясь старыми, сложенными стопочкой предыдущим жильцом на шкафчике в ванной. Порезал в то утро щеки, подбородок под нижней губой и адамово яблоко: мыльная пена стала детским мороженым, сбрызнутым клубничным уксусом. Эндерби отыскал старый стих, начинавшийся так: «И если он сделает что обещал», — разорвал на кусочки, остановил течь. Принялся одеваться, натянул новые носки, купленные на январской распродаже, глубоко засунул туда обшлага пижамных штанов. У него была специально выстиранная белая рубашка, нашелся галстук в полоску — зеленый лимон с горчицей, — в чемодане с фамилией ПАДМОР, написанной маркировочными чернилами на белой тряпочке, пришитой к подкладке (кто такой, или кем был, или кем был бы в неосуществившемся будущем Падмор?), тщательно вычищенные коричневые башмаки. Вдобавок припасены два чистых носовых платка, сморкаться и красоваться. Костюм от Арри трезво-серый, самый итонский из всего его гардероба.

Эндерби приятно изумила достойная серьезность кланявшейся в зеркале платяного шкафа фигуры. Городской, респектабельный, образованный — поэт-банкир, поэт-издатель; зубы в свете электрокамина сверкают двумя двойными октавами, очки упиваются сияньем лампы у кровати. Удовлетворенный, отправился запастись завтраком — сегодня особенный завтрак: бог весть, чем будет приправлена жуткая пакость, хладнокровно предложенная в гигантском отеле. Эндерби купил корнуольский пирог, но, выйдя из магазина, поскользнулся на ледышке. Больно ушибся, расплющил пирог, что, впрочем, на его съедобности вряд ли отразилось. Он будет съеден с брэнстонскими пикулями и запит, в качестве экстраординарного угощения, кофе «Блу маунтин». Готовя в дорогу припасы, Эндерби чувствовал нежеланную экзальтацию, словно — после многолетней борьбы — наконец добивался успеха. Что купить на премиальные? Не удавалось придумать. Книги? С чтеньем покончено. Одежду? Ха-ха. Фактически, он ни в чем не нуждается, кроме добавочного таланта. Ни в чем на свете.

Кофе оказался огорчительно теплым и слабым. Может, заварен неправильно. Можно этому научиться? Кто таким вещам учит? Арри. Разумеется, надо Арри спросить. В девять пятнадцать (поезд в девять пятьдесят, до станции десять минут ходьбы) он сидел в ожидании с сигаретой, загипнотизированный кроваво-золотистой киноварью электрического камина. И внезапно поймал, как блоху, другое воспоминание. Далекое детство. Рождество 1924 года. Днем шел снег, преобразив трущобную улицу, где стоял магазин. Ему подарили волшебный фонарь, и он должен был после обеда проецировать слайды диких животных на стену в гостиной. В питавшийся свечой фонарь была вставлена свечка — новая, горевшая слишком высоко над линзами. Дядя Джимми, водопроводчик, сказал: «Обождать надо, пока догорит. Сыграй-ка нам, Фред». Фред, отец Эндерби, сел за пианино и начал играть. Прочие смутно помнившиеся собравшиеся — ярко в памяти только вовсю рыгавшая мачеха — ждали, пока свеча догорит до уровня линз и на стене внезапно появятся разноцветные звери.

Почему, гадал теперь Эндерби, почему никто не догадался подрезать свечу? Почему все и каждый согласен был дожидаться свечной соразмерности? Другая тайна; но он сейчас задумался, действительно ли это тайна иного порядка, чем нынешнее ожидание, — ожидание, пока шекспировская свеча времени догорит до момента, когда придет пора тепло одеваться, до момента ухода на станцию. Эндерби вдруг страстно пожелал до конца срезать длинную свечку — написать все стихи и разделаться. Потом ухмыльнулся над своим желудком, тайно спровоцировавшим подобную меланхолию и заунывно присоединившимся к ней.

Пфффрррп. А потом трррррр. Впрочем, это, понял он, пережив изумление, что желудок добился такой металлической эктофонии, — это, услыхал он с досадой, дверной звонок. Кто б то ни был, чересчур рано и слишком не вовремя. Эндерби пошел к дверям квартиры и увидел вразвалку шагавшую по коридору собственно дома свою домовладелицу, миссис Мелдрам. Так. Он ей платит по почте. Чем реже ее видит, тем лучше.

5

Полностью одетый Эндерби сидел на седалище унитаза, покачиваясь, как на отцовском колене, продвигаясь верхом на палочке к Чаринг-Кросс. Нет, к Лондонскому мосту. Нет, к Виктории

[24]

. Электрический сперматозоид, оседланный Эндерби, мчится к Победоносной Заступнице Виктории. Он снял с держателя рулон туалетной бумаги, стал царапать химическим карандашом листок за листком. Стихотворенье решительно превратилось в стих о Благословенной Деве.

Откуда марианство?

[25]

Эндерби знал. Вспомнил свою спальню с благочестивыми картинками итальянских художников-коммерсантов: Пий XI в тройной тиаре, с благословляющим жестом; Иисус Христос с обнаженным лучащимся сердцем, на которое — для верности — деликатно указывает божественный указующий перст; святые (Антоний, Иоанн Креститель, Бернадетта); Дева Мария с нежной улыбкой, в красивом покрывале.

За дверью спальни стояла чаша со святой водой, осушенная сквозняком мальчишеского неверия Эндерби. Весь дом, до самой границы с нейтральной или протестантской территорией магазина, был битком набит другими чашами, распятиями, гипсовыми статуэтками, засохшими пальмовыми листьями со Святой земли, благословленными в Риме четками, парой Агнус Деи

[26]

, декоративными благочестивыми словоизвержениями (исполненными в Дублине псевдокельтскими письменами), краткими, как рычание. Это был католицизм его мачехи, импортированный из Ливерпуля, — реликвии, символы, агиография, служившие проводником молний; ее религия — просто страх перед громом.

Глава 3

1

Через несколько часов Эндерби сидел под величественным потолком, смущенный едой, выпивкой, неискренними похвалами. Не самая отборная сигара тряслась в его пальцах, которые, как он теперь видел, надо было не полениться почистить пемзой. Сонным зимним днем ему не удалось зафиксировать многих слов оратора, сэра Джорджа Гудбая. За столом напротив и по обе стороны от него с потолка свисали на сигаретном дыму двадцать с гаком коллег-писателей, лица которых мельтешили перед глазами Эндерби двумя рядами просыхающих миниатюр. Выступала с поднятой лапой какая-то конная статуя с весьма солидным животом, символизирующая одновременно Время и Лондон. Хотелось поковырять в носу. Из всего им в тот день уже выпитого коктейль «Кровь висельника» быстро перемешался глубоко в кишках, как в шейкере, потом выстрелил своим вкусом в рот на пробу. Подавали фальшивую черепаху в масле с очень свежими рогаликами и кусочками масла в виде розетки. Из жареной утки Эндерби достался самый что ни на есть жирный кусок с горошком, соте из картошки, кислым апельсиновым соком, густой тепловатой подливкой. Клюквенный пирог, сырые пирожные с искусственными, туго сбитыми сливками. Сыр.

Улыбнись, скажи: чи-и-из. Эндерби через плечо улыбнулся какой-то женщине, которая улыбалась ему. Ваша поэзия меня искрение восхищает, но видеть вас во плоти — откровение. Еще бы, черт возьми. Перррррп.

— Откровение, — говорил сэр Джордж, — чистейшей красоты. Волшебная сила поэзии преобразует сор повседневной трудовой жизни в сущее золото. — Сэр Джордж Гудбай был древним мужчиной, видимые детали которого в основном представляли собой жеваные клочки хорошо загоревшей кожи. Он основал фирму, носившую его имя. Фирма разбогатела главным образом на продаже непристойных книжек, с которыми другие издательства слишком боялись иметь дело. Возведенный Рамсеем Макдональдом

[27]

в рыцари за вклад в дело массовой грамотности, сэр Джордж всегда желал служить литературе иным способом, кроме торговли ею: с юных лет жаждал стать умиравшим с голоду поэтом, признанным лишь после смерти. Писал и писал стихи, умиравшие с голоду, когда судьба давно уже обрекла его зарабатывать деньги, с помощью которых он шантажом заставил несчастную мелкую фирмочку публиковать их под угрозой цепного бойкота всех ее прочих изданий. Расходы оплатил полностью — печать, тираж, распространение, — но репутация фирмы погибла. Вот томики виршей сэра Джорджа, наиболее памятные дурнотой: «Рифмованные байки курильщика трубки», «Сон о веселой Англии», «Розовые лепестки памяти», «Песни оптимиста». Он был, конечно, не в силах заставить людей покупать или даже читать омерзительное собрание, но раз в год, присуждая медаль и чек одному из своих скромно им признаваемых братьев-певцов, жирно умащал свою речь комьями собственных произведений, доводя аудиторию до тошнотворного изумления.

— Гиганты моей юности, — говорил сэр Джордж, — Добсон, Уотсон, сэр Эдвард Арнолд, мистик; революционер Бриджес; Колверли, чтоб посмеяться; Барри Пейн, чтобы глубоко вздохнуть. — Эндерби втуне затянулся сигарой, безвкусно ее прикусил. Снова образ из детства: учительница в начальной школе рассказывает про душу и про растлевающее воздействие на нее греха. Мелом на доске нарисовала что-то большое белое вроде сыра (душа), потом, послюнив палец, наставила на ней пятен, как на далматинце (грехи). Эндерби почему-то всегда удавалось почувствовать вкус той самой меловой души — сырая картошка в остром уксусе, — и сейчас он его сильно чувствовал. — Душа, — кстати провозгласил сэр Джордж, — чистое поле, где бродит поэт; море, где он правит парусной ладьей рифм; возлюбленная, которую он воспевает. Душа, воскресный предмет проповедника, — повседневный хлеб поэта. — Повседневная сырая картошка. Эндерби чувствовал поднимавшийся борборыгм.

Брррфффп.

2

— Мистер Эндерби? — слегка, очень мило, запыхалась леди. — О, слава богу, вовремя успела.

— Знаю, — признал Эндерби, — сэр Джордж поймет, это шутка. Пожалуйста, передайте мои извинения.

— Сэр Джордж? А, знаю, о ком вы. Извинения? Не поняла. — Наверно, лет тридцать, жеребячьи модно раздутые ноздри, лебяжья шея натурщицы. Грациозно носит шляпку от Кардена в виде совка для сахара из бежевого велюра, костюм того же мастера со свободным пиджаком, лишь намекающий на пышность пеплума. Сверху распахнута шубка из оцелота. Скромно источаемый шик. Какая чистота, благоухание («Мисс Диор»), с глубоким сожалением думал Эндерби, какое тонкое, прозрачно-чулочное очарование. Лицо, решил он, лишено всякой видимой чувственности, — никакого сладострастия в нижней губе; зеленые кошачьи глаза очень холодные, умные; высокий гладкий лоб затенен совком для сахара. Эндерби подтянул узел галстука, разгладил боковые карманы, сказал:

— Извините. — Потом: — Я думал. Так сказать.

— О, — сказала она. Они стояли, глядя друг на друга, под сиявшими плоскими стеклянными лампами в коридоре отеля, утопая ногами в бургундском ковре. — Ну, первым делом хочу сказать, ваша поэзия меня искренне восхищает. — Произнесено с интонацией, ожидающей недоверчивого смешка. Голос тихий, однако согласные резкие, как у оратора, слишком близко держащего микрофон, с легчайшим грамотным шотландским налетом. — Я целую вечность назад писала издателям, чтобы вам передали. Наверно, вы так и не получили письма. Если бы получили, ответили бы, я уверена.

3

Эндерби поздно в тот вечер вернулся домой. Хотя его извращенно независимая душа — сознание Эндерби ошеломленно охнуло — отвергала сладкое признание, он чувствовал более сильное rapprochement

[35]

с Лондоном, чем считал возможным днем раньше, царапая бумагу и голые ноги. Красивая светская женщина восхищена его творчеством и честно об этом сказала. Губы, целованные выдающимся автогонщиком, и, по предположению Эндерби, прочими, привыкшими сверкать зубами перед камерами, процитировали стихотворение из «Революционных сонетов» в богато пахнувшем месте, обитатели которого поднялись выше нужды в поэтическом утешении. Эндерби, бредя по улицам, испытывал беспокойство и тайно жаждал приключений. Снег здесь давно исчез, но с речного простора несло резким кусачим снежным привкусом в воздухе. Лондон тянулся назад, к газовым фонарям, к дешевым распродажам для глупых гусынь в конце торгового дня средь хриплых голосов кокни; Шерлок Холмс на Бейкер-стрит, вдова в Виндзоре, в мире все в полном порядке. «Папа писает»

[36]

. Он мрачно про себя улыбнулся, стоя у музыкального магазина, вспоминая лекцию-катастрофу, читанную однажды в Женском институте. По викторианской литературе. Это была непроизвольная перестановка звуков, которую аудитория пропустила. Но «тон сучек» потряс леди Фенимор, как нарочитое оскорбление. Больше никогда. Больше никогда, никогда. Безопаснее в уединении, в запертой творческой уборной. И все же единственным нынешним вечером сильно жаждалось приключений. Впрочем, что нынче подразумевается под приключением? Он уставился в витрину магазина, словно искал ответа. Разнообразные изображения юных оболтусов ухмылялись с обложек нотных сборников и с конвертов пластинок — обезьяньи лбы, цепкие пальцы на гитарных струнах, перекошенные в молодежной песне губы. Эндерби слышал о современных средних школах и теперь догадался, что эти зверюшки с пустыми глазами должны представлять их конечный продукт. Что ж, за две гинеи в неделю он собирается сослужить миру такую же службу, как эти пиявки с распущенными губами. Еще разок, как журнал называется? Флик, фляк, что-то вроде. Вполне определенно не «Флегм». В рамках согласных перебрал другие гласные. И тут, в подъезде через один, у одного из собственных магазинов сэра Джорджа Гудбая, плакат правильно подсказал: «Эксклюзивно для „Фема“, для вас, Ленни Биггс расскажет историю своей жизни. Сейчас же заказывайте экземпляр». А вот изображение Ленни Биггса, — физиономия, едва отличимая от других представителей того самого пантеона, который Эндерби только что обозрел, хотя, может, особенно смахивает на бабуина, чем просто на обезьяну общего рода, уверенно ухмыляется всему миру зубами, столь же откровенно фальшивыми, как у самого Эндерби.

Эндерби увидел мужчину в кепке с козырьком, шумно бросившего две пачки в фургон с надписью «ГУДБАЙ, ХОРОШИЕ КНИЖКИ». Потом фургон тронулся, презрительно, дерзко вонзившись в дорожный поток. «Так, — решил Эндерби. — Значит, сэр Джордж уже принялся за репрессалии, да? Все издания стихов Эндерби изымаются из продажи, да? Узко, весьма узко мыслящий человек». Зашел в магазин, удрученно увидел людей, покупающих книги по садоводству. Выставочные, снятые в ателье портреты моложавых ухоженных авторов бестселлеров увенчивали стопки самих бестселлеров. Эндерби захотелось бежать; это не лучше чтения воскресных рецензий. И чтоб усугубить несчастье, увидел, что обозлил сэра Джорджа: два запачканных томика Эндерби мрачно супились на непосещаемых поэтических полках. Он не достоин вниманья богатого рыцаря, слишком низок для низкой мести. Ну ладно. Внезапно из-под грудины Эндерби, вместе с острой диспепсической болью, сама собой взметнулась фамилия Роуклифф. Он говорит, во всех антологиях? Посмотрим.

Эндерби просмотрел «Поэзию сегодня», «Житничку современных стихов», «Лучших поэтов нашего времени», «Пою для тебя в утешенье, Солдат» (антология стихотворений генерал-лейтенанта Фиппса, к. в., з. о. с.

Эндерби горько увидел в десятой антологии избранного десятую перепечатку этого самого стихотворения. И ни в одной книге не было ничего принадлежавшего Эндерби.

4

Эндерби зашел в общественный бар и заказал виски. Это был другой паб, спустя несколько часов. Не второй, не третий, а где-то довольно далеко в ряду, иксовый, или какой-то еще. В целом, решил благосклонный, пошатывавшийся Эндерби, вечер прошел не так плохо. Встретил двух очень толстых нигерийцев с хитрыми широкими улыбками и многочисленными угрями. Они от всего сердца пригласили его в свою страну для написания эпической поэмы в честь ее независимости. Встретил любителя «Гиннесса» с деревянной ногой, которую тот, чтобы Эндерби получил удовольствие, предложил отвинтить. Встретил мелкого старшего офицера Королевского Военно-морского флота, который в самом дружеском на свете духе собирался подраться с Эндерби, а когда Эндерби возразил, вручил ему две пачки дешевых матросских сигарет и назвал своим корешем. Встретил остеопата-сиамца, владельца коллекции бойцовых рыбок. Встретил накачавшегося пуншем боксера, сообщившего, что видит видения, и предложившего за пинту увидеть одно. Встретил агрессивно жевавшего подбородком человечка, не лишенного сходства с Роуклиффом, клявшегося, будто пьесы Шекспира написаны сэром Уильямом Ноллисом, управляющим хозяйством королевы. Встретил сапожника, знавшего Ветхий Завет по-еврейски, эгзегезиста-любителя

[38]

, не доверявшего всем библейским школам после 1890 года. Встретил, видел, слышал и многих других: тощую женщину, беспрестанно болтавшую на болтливом эльзасском; мужчину с трясучкой, проглотившего свою флегму («Фем», «Фем», помни, «Фем»); пару державшихся за руки лесбиянок; мужчину в ортопедическом ботинке, разрисованном переводными цветочками; желторотых солдат, пивших чистый джин… Почти пришло время закрытия, а Эндерби, по его мнению, был совсем рядом с Чаринг-Кросс. Тогда до Виктории две остановки подземки. Наверняка есть удобный, подходящий поезд до побережья, отбывающий после закрытия.

Пошарив, Эндерби расплатился за виски, увидел, что денег остается мало. По прикидке он умудрился в тот вечер принять около доброй дюжины виски и бочкового пива. Обратный билет прятался в левом внутреннем кармане пиджака Арри. Имелись сигареты. Еще разок выпить, и можно отправляться домой. Он с улыбкой оглядел бар. Добрые честные труженики британцы, соль земли, пересыпали скудную долю речей чертями и педрилами, играли в дартс, бросая дротики загрубевшими руками, однако с деликатностью. На скамье с высокой спинкой, установленной под прямыми углами к стойке, сидели две британки-работницы, умиротворенно потягивая крепкий пенный портер. Одна говорит:

— Начинается в «Феме» с будущей недели. С бесплатной цветной фотографией. Прям обалдеть.

Эндерби ревниво слушал. Другая женщина говорит:

— Никогда его не читаю. Название дурацкое. Потрясающе, что они иногда о себе выбражают, вот именно.

5

Эндерби вернулся на Фицгерберт-авеню, 81, полностью, наконец, протрезвев с помощью двух шлепков на задницу на замерзшей дороге со станции. На той самой ушибленной заднице он сидел на ступеньках и плакал. Лестничный пролет шел вверх, начинаясь у входной двери квартиры Эндерби, к площадке с зеркалом и пальмой в кадке. Дальше темная нехорошая лестница без ковра к квартире наверху, где жил продавец с женщиной. Эндерби сидел и плакал потому, что забыл ключ. Наверно, взбудораженный утренним посещением миссис Мелдрам, не переложил его из кармана спортивной куртки в соответствующий карман пиджака от костюма Арри. Уже минул час ночи, слишком поздно звать миссис Мелдрам, чтоб та ему открыла своим ключом. Денег на номер в отеле нет; спать под навесом на эспланаде чересчур холодно; он даже не думал проситься в камеру в полицейском участке (там легавые с преступной внешностью, с широкими мальчишескими ремнями). Лучше сидеть тут, на третьей ступеньке, в теплом пальто с шарфом, попеременно плакать и курить.

Курева оставалось не так уж и много. Миссис как-ее-там из «Фема» забрала остававшуюся у него пачку дешевых матросских сигарет (у нее кончились, а другого она ничего не курила) в награду за стоическую шотландскую толерантность к его желанию стошнить на палубу поезда подземки всю дорогу до Виктории. Эндерби предстояло продержаться до позднего зимой рассвета на пяти «Сениор Сервис». Он поплакал. Запредельно устал, чтоб заснуть. День был долгим и полным событий, мучительно изнуряющим. Даже на обратном пути в поезде к дому на побережье казалось, будто вагон полон мокрогубых поющих ирландцев. А теперь холодная лестница, долгое бдение. Он завывал, словно зачарованный луной гончий пес.

Дверь квартиры наверху скрипуче открылась.

— Ты, Джек? — хрипло шепнул женский голос. — Вернулся, Джек? — Произношение не лишено сходства с Арри: вирнулси, Жек. — Прости, Джек, — сказала она. — Я это не по правде сказала, любовь моя. Иди ложись, Джек.

— Это я, — объявил Эндерби. — А не он. А я. Без ключа, — добавил он.

Глава 4

1

Проснулся он с первым светом под ксилофон молочных бутылок и бессильный скрежет стартеров. Чмокнул губами, прищелкнул языком по твердому нёбу, ощущая свой рот — вульгарное сравнение, выплывшее из вульгарного шатания по пивным, — бандажом скапутившегося борца. Грубое сравнение приставило к носу пальцы жестом, который его мачеха называла «жирным салом», сделало древний римский знак, прыснуло, метнулось вверх по стене, словно ящерка. В пальто Эндерби себя чувствовал замерзшим и грязным, соответствуя комнате, которая теперь возникала картинкой на телеэкране, когда ящик в конце концов разогреется. С картинкой пришел звук: храп той самой женщины в соседней комнате. Эндерби с интересом прислушался. Он никогда и не знал, что женщины способны так громко храпеть. Мачеха, разумеется, могла крышу напрочь снести, но она была уникальна. Уникальна? Вспомнилось какое-то сортирное сочинение о том, что все мачехи — женщины, или все женщины — мачехи, или что-то еще, и тут вернулся весь день целиком, безусловно не скучный; вполне ясно припомнилось имя вдовы, угостившей его чаем и проводившей на станцию подземки к вокзалу Виктория: Веста Бейнбридж. Стыд согрел все тело Эндерби, потом в него, как в дверь, молотком стукнул голод. Постыдный день быстро маршировал, раздув ноздри в дурацкой ухмылке, неся знамя Святого Георгия. Шумно протопал, уютно примостился за потрескавшимся сервантом. Эндерби надел очки, с болезненной ясностью увидел пивные бутылки и старые «Дейли миррор», потом со скрипом и стонами потащился на кухоньку. Там было полно прямоугольных подносиков для еды у ТВ, а еще пустых молочных бутылок с осадочными архипелагами внутри. Эндерби выпил из крана воды, открыл буфет, вытер рот посудным полотенцем, нашел корнишоны. Съел несколько хрустких слизней и вскоре почувствовал себя лучше.

Перед уходом окликнул хозяйку, но та, не укрытая, распростершись, лежала на двуспальной кровати, тяжко трудясь во сне. Сиськи, как плохо застывшее бланманже, мягко дрогнули под просвечивающей ночной рубашкой, когда проехал грузовик. Черный дым волос на лице поднимался и опадал, слушаясь храпа. Эндерби накрыл ее стеганым пуховым одеялом, поклонился и ушел. Она не так стара, решил он. Глупая толстая девка, на злобу, фактически, не способная. Дала приют Эндерби; Эндерби этого не забудет.

Спускаясь по лестнице, встретил собственного молочника: пинта к дверям Эндерби, полпинты у нижней ступеньки. Молочник ухмыльнулся и дважды цокнул языком. Сколько открытий, столько и предателей. У Эндерби возникла идея.

— Пришлось наверху ночевать, — сообщил он. — Запер дверь от себя самого. В замках что-нибудь понимаете?

— Любовь потешается над слесарями, — сентенциозно заметил молочник. — Только проволочку поищу.

2

Вот каков был распорядок обычного дня Эндерби: подъем на рассвете, а может быть, позже, одинаково зимой и летом; завтрак, испражнение, потом работа, которая иногда начиналась собственно при испражнении; в десять пятнадцать он брился, готовился выходить, зачастую с сеткой для покупок; в десять тридцать покидал квартиру, шел к морю, покупал батон, кормил чаек; сразу после пил утреннюю порцию виски со стариками и умирающими, или, если Арри не работал, с Арри в «Гербе масонов»; иногда наносил визит к Арри на кухню, получая от него обрезки для кладовой: индюшачий каркас, куски жирной свинины, кусок бараньей шеи на воскресный обед; потом, по мере надобности, делал покупки — батон для себя, картошка, десяток сигарет, пикули, пирожок с мясом, горчица за четыре пенни; возвращался домой и готовил еду, а когда со вчерашнего дня оставалось что-нибудь холодное, сразу ел и работал во время еды; дремал, сидя на стуле, или даже одетый сворачивался в постели, целенаправленно засыпал. Потом обратно в уборную, к последнему длительному дневному уроку; потом остатки еды или хлеб с каким-нибудь недорогим лакомством; на ночь чашка мачехиного чаю; постель. Никому не мешающий образ жизни. Капризная Муза время от времени нарушала порядок, забрасывая Эндерби стихами — фрагментарными или полностью сформированными, — и тогда среди виски, в постели, готовя, работая над структурой нелирических произведений, он сразу записывал под ее истерическую, хладнокровно пророческую или телеграфную диктовку. Музу он уважал, но капризов боялся: она бывала игривым котенком, тигрицей с выпущенными когтями, сосущим палец слабоумным ребенком или высокомерной богиней в бальном наряде эпохи Регентства, с непредсказуемыми настроениями и посещениями. Другие визитеры были более предсказуемы: диспепсия в разнообразных формах, ветры, икота. В тихие дни в промежутках меж явлениями небесных и земных откровений он жил одиноким и безобидным мужчиной. Письма и визитеры редко толкались в дверь, новости из опасного мира никогда не вторгались. Дивиденды и крошечные гонорары выплачивались прямо в банк, который он посещал лишь раз в месяц, покорно ожидая наличных с чеком, аккуратно выписанным на двадцать с чем-то фунтов, стоя за мытарями с бычьими шеями и аскетическими мясниками, необъяснимо вносившими долго пересчитывавшиеся кучи тусклой меди. Он никому не завидовал, кроме проверенно великих покойников.

Рутинный распорядок, уже возмущенный катастрофической поездкой в Лондон, еще сильней возмутило последствие этой поездки, а именно доставка большого пакета. На адресном листке напечатано «Фем» и представлено изображенье холеного, но идиотского личика молодой женщины, видно типичной читательницы «Фема». Углубившийся в свою поэму Эндерби получил пакет без брюк, разинув рот, потом побежал распечатывать с колотившимся сердцем в гостиную. Там оказался контракт на подпись и краткое письмо от миссис Бейнбридж, сообщавшее, что вот это контракт на подпись и старые номера «Фема». Писала она длинными жирными штрихами, официально, по-деловому, однако позволила писчей бумаге в высшей степени деликатно пропитаться своим ароматом. Эндерби обладал слабым чутьем, но весьма отчетливо уловил ее очень женственный образ. Вот так вот.

Эндерби мало что знал о журналах. Читал мальчишкой «Смешное кино» и «Забавные чудеса». В юности знакомился с поэтической периодикой и осиными воскресными обзорами левого крыла. В армии просматривал то, что обычно читают солдаты. В приемных специалистов сидел с каменным лицом над «Панчем»

Эндерби удобно уселся за чтение «Фема». Под его аденоидное сопение над содержимым шло время, навсегда, безвозвратно потерянное. На обложке девичье лицо, характерно и утомительно симпатичное. Пролистывая лежавшую у него на коленях кипу, Эндерби заметил, что на обложке каждого номера лицо молодой женщины, возможно, всегда одинаковое, хотя точно не скажешь. По его догадке, мужские журналы предпочитают изображать на обложке женщин от шеи и ниже. Справедливое разделение. Почитал письма читателей: чья-то маленькая девочка спрашивает, не живет ли Бог в самолете; как превратить старую банку из-под джема в изящную вазу с помощью лака для ногтей четырех разных оттенков (всего 8 ш. 6 д.); ничего не прошу за благотворительный акт, кроме милой благодарной улыбки; австралийский попугайчик миссис Ф. (из Ротрэма) умеет говорить: «Долли любит мамулю»; до чего глупыми, правда, бывают мужчины, предпочитающие держать картошку в ящике кухонного стола! (Эндерби серьезно озадачился: почему это глупо?) Печаталась история с продолжением под названием «Навеки и еще на день», обильно проиллюстрированная соблазнительной, но сомнительной новобрачной. Пятистраничная статья доказывала, что самостоятельно соорудить стеллаж для пластинок (или поручить это мужу или приятелю),

Пали сумерки, он все читал, чтения оставалось еще очень много. Украдкой добрался до выключателя, чувствуя себя виноватым, оправдываясь за столь долгое увлечение: в конце концов, он для них писать собирается, должен знать их вкусы. Живот пробурчал, что им пренебрегают. Дома у Эндерби ничего не было, кроме хлеба, джема и пикулей; надо пойти купить чего-нибудь. Он размечтался о блюде, придуманном Джиллиан Фробишер, возглавлявшей кулинарный раздел «Фема»: Сюрприз из Спагетти с Сыром.

3

Эндерби среди ночи проснулся, с сержантской резкостью выскочив из непонятного сна про кочергу. Боль была жуткая, хоть опасности не ощущалось. Выскакивал с вполне ясной головой; даже помнил имя проклятой женщины. Джиллиан Фробишер. В одном из Кулинарных Приложений была ее фотография: энергичная симпатичная девушка-еврейка с невозможно чистой сковородкой. Если он когда-нибудь до нее доберется, поклялся Эндерби, то запачкает эту самую сковородку, точно. Воспользуется случаем.

Сода разрушила боль, бросив ее осколки на ветры. Эндерби сел в гостиной, включил электрокамин. Три часа десять минут, говорили часы. Жуткое время. Наверху шумели, женский голос кричал, как бы сквозь муслиновый фильтр:

— Катись, слышишь? Выметайся, свинья.

Потом ропот мужского голоса, ниточные стежки тяжелых ботинок. Видно, Джек вернулся. Вскоре женская ругань ослабла, зазвучала с занимательной артикуляцией, как бы углом рта, короткими взрывами. Потом загромыхали пружины. Эндерби взял с дивана контракт, размышляя, подписывать или нет. Еженедельное изготовленье пакета рифмованных клише, пустая сентенциозная болтовня о далеких-предалеких звездах, о пухлых младенческих ручках, обнявших мамулю за шею; делай добро бедным, — не проституция ли? Стихи, написанные им Тельме от имени Арри, каковы б они ни были, — нет. Если не откровенно чувственные, то мягко ироничные: нечего стыдиться. Но разве предложение миссис Бейнбридж не демон, увлекающий прочь от истинного искусства звоном гиней, которые в любом случае целиком уйдут к миссис Мелдрам? Эндерби пошел в ванную посмотреть на сваленные в ванну многолетние труды. На протяжении последних полутора десятилетий приходилось перебираться из города в город, с квартиры на квартиру, но здесь он думал осесть. Нехорошо менять мастерскую посреди главного произведения. Под незаметным влиянием нового места меняется настроение, прерывается непрерывность. И только подумать об упаковке вот этой вот ванны в чемоданы, — с мышами, и с хлебными крошками, и со всем прочим. Вещи теряются, испытываешь искушение их выбросить. Но Эндерби, стоя босыми ногами, старательно размышлял, раздумывал, может быть, надо пойти на жертву. Съехать вверх-вниз по побережью подальше от миссис Мелдрам и — от гораздо более опасной личности, от вдовы, возлегающей средь луговой травы, — миссис Бейнбридж, хладнокровно элегантной, самоуверенной обожательницы его стихов.

В определенной мере он видел, что рационализирует свою боязнь связи с женщиной, вероятность начала внизу завершавшегося сейчас наверху. А еще опасенье — нередко ему досаждавшее, — что желание уклониться от всяческих связей отрицательно скажется на работе. Любовь к женщине всегда, по традиции, играла большую роль в жизни поэтов. Посмотрим, к примеру, на Гете, которому перед новым лирическим произведением обязательно требовалось новое любовное приключение. Эндерби, если германской культуре предстояло хоть как-нибудь повлиять на его эволюцию, выбрал влияние гораздо более строгой личности — Шопенгауэра. И Шпенглер, с его обещанием пройтись по вечерним полям, мог кое-что ему сказать. Перед сочинением стихов о сексе, о других людях он всегда обращался к обоим философам. Вспомнился типичный вечер военного времени, затемнение в гарнизонном городке, мозолистые руки, хватавшие в темноте хихикавшие тела.

4

Все решилось. Утро принесло письмо от Весты Бейнбридж:

Эндерби в ярости трясся, комкая писчую бумагу хорошего качества. Швырнул письмо в унитаз, дернул цепочку, но бумага была слишком плотной, чтоб смыться. Пришлось ее вытаскивать, мокрую, нести на кухню, бросать в старый картонный мусорный ящик с банками из-под сгущенного молока, рыбьими костями, картофельными очистками, чайными листьями. Через час мрачных раздумий, попыток продолжить работу он почувствовал побуждение перечитать письмо, что и сделал, сплошь облепленное чайными листьями. Хороших дров наломал в Лондоне в достопамятный день хоть и кратко байроническая роскошь независимое поведение каким его видит каждая домохозяйка Веста Бейнбридж. Эндерби стоял, хмурился, читал в крошечной прихожей, щурился на слова, потому что там было темно. Вдруг раздался двойной стук в дверь, точно горилла в грудь себя била, и он с удивлением поднял глаза.

— Выходи, Эндерби, — прокричал голос Джека. — Хочу словом с тобой перемолвиться, Эндерби, поэт хренов.

— Вали отсюда, — рявкнул Эндерби, вполне в духе своей мачехи и с ее интонациями.

5

Арри в грязном поварском белом с белой шейной повязкой, в белой шляпе грибом, стоял у стойки бара в «Гербе масонов», отдыхая от кухни. Он приветствовал Эндерби без всякого энтузиазма, но, не спрашивая, не дожидаясь просьбы, заказал ему двойной виски.

— Костюм, — сказал он, — одна грязь, черт возьми. Пришлось в чиску сдать. — И выпил добрые три четверти пинты темного эля, смешанного с горьким.

— Виноват, — признал Эндерби. — Больше не повторится. Больше не буду одалживать. Переезжаю.

— Переежаешь? Сваливаешь? Больше тебя тут не бует?

— Правильно.

Глава 5

1

Из так называемых мирских ценностей Эндерби мало чего было укладывать. Проблема заключалась в полной ванне стихов. Опустившись пред ней на колени, как бы — тут он сардонически рассмеялся — поклоняясь собственным произведениям, принялся их запихивать в самый большой из двух чемоданов, отделяя — с разумной старательностью — рукописи от крошек сандвичей, сигаретных пачек, картонных цилиндриков из-под давно использованных рулонов туалетной бумаги. Но нашел столько старых, почти позабытых стихов, что не мог удержаться от чтенья с разинутым ртом, пока день тикал к сумеркам. Пришлось кардинально перерабатывать оригинальный план отъезда, задавшись теперь целью сесть на какой-нибудь вечерний поезд (с позволения Джека) до Виктории, провести ночь в отеле, потом, где-нибудь в середине дня, проследовать к какой-нибудь новой ступени на южном побережье. Он чувствовал, что должен жить у моря, гигантской сырой слюнявой мачехи или зеленой догматической Церкви, к которой можно было б присматриваться; тут хоть нечего ждать никакого коварства.

Поразительно, какие написаны вещи, особенно в юности: стилизация под Уитмена и Чарльза Даути, попытка перевода Duino Elegies, лимерики, даже начало пьесы в стихах про Коперника. Обнаружился один сонет с рваным ритмом, написанный александрийским стихом, датированный временами любви и зависти Эндерби к пролетариату. Он с ужасом и восторгом перечитал секстет:

Как раз на реплику про возвращенье домой пришел домой Джек, полностью стряхнув с рук торговую дрязь, готовый встретиться с Эндерби. Эндерби вернулся из прошлого, когда в дверь грянули два горильих кулака.

— Давай, Эндерби, покончим с этим. За дело, Эндерби. Выходи, получи, чертов хренов поэт.

2

Эндерби, обессилевший после драки, упаковки, густой, слишком сытной, приготовленной им похлебки, проспал утром дольше, чем намеревался. Труды по сборам и расчетам еще не закончены. Оба чемодана набиты, но еще множество рукописей надо было связать и оставить в каком-нибудь надежном месте. Зевающий и помятый Эндерби, со сбившимися в клочья во сне волосами, заварил чай из оставшейся половины пакетика «Тайфу», кофе из последних ложечек «Блу маунтин». Забрав молоко, оставил молочнику прощальную записку, несколько пустых бутылок и чек на пять шиллингов четыре пенса. Потом выпил одну чашку чаю, остальное вылил в унитаз, возгордившись собой, как бывало всегда, когда ему удавалось пустить в дело то, что другой мог просто выбросить. Разогрел вчерашнюю похлебку и снова себя похвалил, когда газ погас в середине процесса. Впустую опять ничего не потрачено. Он выключил в квартире все электроприборы, съел завтрак, выпил кофе, покурил. Потом в рубашке и в трусах (вчерашний ночной костюм — пижама уложена) высыпал мусор из картонной коробки в мусорный бачок за черной дверью. (Солнечно, пронзительный холод, тонко визжавшие чайки.) Выскреб коробку номером «Фема», столкнувшись с трудностями из-за забившейся по углам слизи от сгнившей кожуры и разрозненных иероглифов чайных листьев, застелил ее двумя-тремя номерами того же журнала, набрал охапки стихов из ванны, плотно их уложил, накрыл очередными «Фемами», перевязал коробку ненужными подтяжками и длинной узловатой веревкой, связанной из валявшихся вокруг обрывков бечевки. Вымыл всю посуду холодной водой (обязательно) и рассовал по полкам. Потом подвергся холодному и мучительному бритью, быстренько сполоснулся, надел повседневный рабочий наряд с вельветовыми штанами и галстуком. Было половина двенадцатого. По его мнению, скоро можно идти. Ключи, конечно. Он вышел в подъезд, обнаружил, что кто-то, предположительно Джек, поставил рухнувший шкаф на место, и положил ключи в ящик. На письме, адресованном давно исчезнувшей миссис Артур Порсрой (почтовый штемпель от 8.VI.51.), написал химическим карандашом: КЛЮЧИ ЭНДЕРБИ, — и вертикально поставил уведомленье на шкафчик. В это время открылась входная дверь. Заглянул мужчина. Он словно играл в затейливую игру, высматривая кого-то везде, кроме того места, где тот находился; скорбным взглядом обшаривал весь вестибюль, потом как бы в конце концов отыскал Эндерби. Мужчина кивнул, бледно улыбнулся, будто сдержанно поздравил себя с успехом, и осведомился:

— Не обращаюсь ли я к персоне по имени Эндерби? — Эндерби кивнул. — Не окажете ли мне любезность, разрешив перемолвиться с вами словечком? — продолжал мужчина. — По вопросу поэзии, — добавил он. Тонкий голос Урии Хипа

— Вы от кого? — резко спросил Эндерби.

— От кого? — повторил мужчина. — Ни от кого, кроме самого себя. Я ношу имя Уолпол. Пришел вас повидать по вопросу поэзии. Холодно тут в подъезде, — намекнул он. Эндерби повел его в квартиру.

Уолпол принюхался к теплому сухому воздуху с застоявшимся запахом кислой похлебки и поднятой пыли, заметил упакованный багаж Эндерби.

Часть вторая

Глава 1

1

Эрррррррррррп.

Эндерби тошнило в очень маленькой уборной. А еще он только что женился. Эндерби, женатый мужчина. Блюющий новобрачный.

Когда лоб охладился, он сел, вздыхая, на маленькое седалище. Кругом внизу под ним июньская погода; июнь — месяц свадеб. В одиночестве, в жужжавшем и гудевшем крошечном туалетике, ему впервые удалось почувствовать радость и одновременно испуг. Невеста, пусть даже лишь в строгом костюме, уместном для регистрационной конторы, выглядела очаровательно. Как сказал сэр Джордж. Сэр Джордж снова стал дружелюбным. Все было прощено.

Она почти первым делом потребовала извиниться перед сэром Джорджем. Эндерби написал: «Страшно жаль, что я, кажется, уподобил ваше лордство глупому болвану, но думал, вы оцените этот слабый бунтарский жест. Вы ведь сами, бог знает зачем, со смертельными муками пробовали свои силы в искусстве и, хотя ради вашей поэзии ее распоследний ценитель даже не пукнет, вполне способны понять, какой часовой механизм заставляет поэта тикать и как он ненавидит тяжелую руку под пустой риторикой…» Это, сказала она, фактически не годится. Тогда Эндерби попробовал покороче, чистой прозой, и сэр Джордж с большой радостью принял скрипучее официальное извинение.

О, она принялась перестраивать его жизнь. С самого начала, за совместными завтраками в большой гостиной ее большой квартиры, за окнами которой маячила февральская Глостер-роуд, стало ясно, что дело может идти только одним путем. Ибо какие еще отношения считаются жизнеспособными в глазах света, как не те, что у них только что начались? Эндерби вынужден был отказаться от взаимоотношений домохозяйки с жильцом, поскольку не платил за жилье. Практически единственный другой известный ему тип отношений с женщинами: мачеха — пасынок. Он знал и ценил Весту за то, что она, чистая и красивая, — антипод мачехи. Второй брак отца повлек за собой кратких пасквильных теток со стороны мачехи и сказочно образцовую сводную сестру, слишком хорошую для сего мира и поэтому вскоре умершую от ботулизма, которую Эндерби визуально всегда представлял в виде болтавшейся на ниточке целлулоидной куклы, пародии на свою мачеху. Он не чувствовал Весту сводной сестрой. Подруга? Несколько раз прокатил это слово по нёбу, сплошь прописными буквами, и все такое прочее, испробовал на вкус меланхолическую сумрачную акварель с изображением Шелли и Годвин

2

Словно попав в хорошо оснащенную баню, Эндерби был потрясен разнообразными жидкостными ощущениями после посадки в Риме (снижения. Вечный Город: паста, старый хлам, монументальные развалины, каменные крепыши с фиговыми листочками, телятина, Ватикан, лестницы в подвалы, кости мучеников. Все крыто звонким серебром, освежается фонтанами. И желаем всего наилучшего). Он облился холодным потом, когда запоздавший со спуском желудок заставил хозяина увидеть Рим в неком мачехином контексте (папа на картинке на стенке спальни благословляет семь холмов; полупрозрачный образ святого Петра, вставленный в крест с четками цвета бланманже, закладка изданного в Риме служебника с изображением Святого Семейства в виде любителей спагетти среднего класса). Потом трепещущие струи согрели его, покрытая гусиной кожей рука, державшая новобрачную за руку, вновь разгладилась, когда в «Мировых новостях» вынырнуло изображение полногрудой старлетки, плещущейся шутки ради в фонтане Треви. Были там также потасканные красавцы князья, вовлеченные в пакостные бракоразводные дела; Чинечита крупней Ватикана. Собственно, все хорошо, все должно быть хорошо, волнующе, чувственно. Эндерби с гордостью глянул на новобрачную и почуял укол желания, подобный отдаленным слухам о войне, законного желания; на миг она идентифицировалась с этим новым городом, который предстояло, абсолютно законно, пустить на поток и разграбление. Он сказал ей несколько слов, вернувшихся из времен его службы в ВС

[52]

:

— Io ti amo

[53]

.

Она улыбнулась и стиснула его руку. Эндерби, латинский любовник.

Тепло, волнение, чувство омоложения, благополучно пережитая посадка (стюардесса самодовольно ухмылялась на выходе, как будто сама после полетной беременности произвела аэропорт на свет; американец, который выставил Эндерби из сортира, начал отчаянно щелкать). В клочковатой процессии к зданиям Кьямпино

[54]

, раскинувшимся в жаркой погоде медового месяца, Эндерби, как на чистой странице, видел на плоском голом летном поле формулу своей новой свободы, то есть освобождения от своей старой свободы. Тощий, как Кассий, и мрачный, как Каска

По прибытии к аэровокзалу на виа Национале солнце вдруг полыхнуло пожаром на сиропном заводе. Неимоверно сильный карлик-носильщик донес их вещи до отеля всего за несколько домов, и Эндерби дал ему на чай слишком легкие подозрительные монеты. В вестибюле отеля их с поклонами встретили и приветствовали неискренними золотыми улыбками.

3

— А, — сказал Роуклифф. — Получили известие, получили цветы? Хорошо. Где, — спросил он, — миссис Эндерби? — Выглядел он точно так, как тогда, когда Эндерби в последний раз его видел, в плотном старомодном костюме с золотой часовой цепочкой, усы Киплинга, пучеглазые очки, пьяный.

— Миссис Эндерби, — сказал Эндерби, — умерла.

— Я не ослышался? — уточнил Роуклифф. — Уже? От римской лихорадки? Прямо совсем как у Джеймса!

[59]

— А, понятно, о чем вы, — спохватился Эндерби. — Виноват. Знаете, она стала миссис Эндерби только сегодня. Надо привыкнуть. Я думал, вы мою мачеху в виду имеете.

— Ясно, ясно. А ваша мачеха умерла, да? Очень интересно! — Эндерби украдкой обследовал бар, полки, заставленные спиртным всех стран мира, серебряную чайную урну, аппарат «эспрессо». За стойкой без конца кланялся коротенький толстый мужчина. — Выпейте «Стреги»

[60]

, — посоветовал Роуклифф. — Данте, — кликнул он, и не по-дантовски жирный мужчина преисполнился внимания. Тогда Роуклифф заговорил на весьма затейливом итальянском, полном, насколько мог судить Эндерби, сослагательного наклонения, однако с самым что ни на есть английским акцентом.

4

— Ну, — сказала Веста, — что же это вы делаете, что себе думаете? И где это вы были? — Эндерби себя чувствовал как бы провинившимся пасынком — единственное ему реально известное чувство, — глядел на нее, повесив голову. Она была великолепна в платье цвета бледно-желтого нарцисса с широкой юбкой, с блестящими гладкими волосами цвета пенни, с летне-медовой кожей, вновь здоровая, глаза зеленые, широкие, грозные; в высшей степени великолепная и желанная женщина. Эндерби сел и пробормотал:

— Понимаете, это все Роуклифф.

Она скрестила обнаженные руки.

— Вы же знаете Роуклиффа, — мямлил Эндерби и добавил в смиренной попытке смягчить преступление из преступлений: — Он во всех антологиях.

— Скорей всего, во всех барах, если я что-нибудь знаю про Роуклиффа. И вы с ним. Честно предупреждаю вас, Харри. Держитесь подальше от таких, как Роуклифф. Так или иначе, что он делает в Риме? Все это звучит для меня подозрительно. Что он вам говорил? Что рассказывал?

Глава 2

1

— Пьяцца Сан-Пьетро, — сказал гид. — Площадь Святого Петра. — Это был молодой римлянин, стриженный ежиком, дерзкий, смело поглядывавший на дам. — Пляс Сен-Пьер. Санкт-Петер пляц. — Вульгарно, решил Эндерби. Претенциозно. Гид заметил кислую мину Эндерби, заметил, что не произвел на него впечатления. — Плаза Сан-Педро, — сказал он, бросив козырную карту.

Это была настоящая лихость, и Веста была одета по-настоящему лихо, в бежевое полотно, что-то строгое и дорогое, от Бераньера. Поправлялась она с редкостной силой. Вчера вечером расстроенный желудок нес белиберду, брызжа слюной, точно слабоумный ребенок, даже когда она время от времени засыпала. Эндерби лежал в чистой пижаме, толерантно слушал, видя сквозь прозрачную чистую, но несоблазнительную ночную рубашку стройную спину и бедра, вздымавшиеся время от времени от подступающих ветров при откинутых покрывалах в связи с теплой ночью. Когда лампа у кровати была выключена, жена стала просто тючком звуков, которые пробуждали у Эндерби слабую ностальгию по временам одиночества. Поэтому он заснул, грезя о кастрюлях с похлебкой, об искусстве стихотворчества и о море. В три тридцать по своим наручным часам с подсветкой (свадебный подарок) проснулся с отчаянно, бешено колотившимся из-за «Стреги» с фраскати сердцем, слыша, как она все так же шипит и изо всех сил грохочет. Однако в девять, проснувшись от прихотливого дорожного движения на виа Национале, он увидел ее у окна за едой.

Основная задача осталась незавершенной. Моргая и щурясь, Эндерби заметил, что спал со вставленными зубами, задумался, куда дел контактные линзы, набрался отваги от утренних красок и вымолвил:

— Не вернетесь ли на какое-то время в постель? Я имею в виду, это на самом деле ваш долг. — Весьма остроумная стихотворная импровизация пришла ему в голову, опровергнув обреченно поднятый палец Роуклиффа; Муза пока еще полностью с ним:

2

После пасты под соусом и оплетенного соломой глобуса кьянти предложение Весты казалось вполне разумным. Ибо она говорила скорей о процессе, чем о его цели: прохладный ветерок вентилятора в движущемся автобусе, остановка для дегустации вин в погребах «Фраскати», широкая простыня озера и albergo

[85]

на берегу. Потом ранним вечером обратно в Рим. Впрочем, это было больше чем предложение. Когда Эндерби сказал «да», она сразу вытащила из сумки билеты.

— Но, — сказал Эндерби, — разве мы все время пребывания в Риме должны кататься в автобусах?

— Тут много чего посмотреть надо, правда? А вам лучше все посмотреть, просто чтобы потом с уверенностью назвать хламом.

— Хлам и есть. — Сонный после ленча Эндерби особенно имел в виду чудовищную арку Константина, похожую на вечную окаменевшую страницу «Дейли миррор»: одни карикатуры да лапидарные заголовки. Впрочем, озеро наверняка дело другое, тем паче в жестокую утреннюю жару. Собственно, лучше всего потреблять Рим в жидком виде, — вино, фонтаны, Аква Сакра

[86]

. Эндерби одобрял Аква Сакра. Насыщенная широким набором метеорических химикатов, она здорово высвобождала ветры и предлагала цивилизованный способ опорожнения кишечника. В этом смысле он серьезно рекомендовал ее Весте.

Эндерби изумился, что так много народу собралось ехать к озеру. Сев в автобус у отеля, он сразу приготовился спать, но болтливый полиглот почти тут же велел выходить им и прочим. Находились они на некой безымянной пьяцце, душной, высохшей до костей, с фонтаном на потеху. Там, сверкая на солнце металлом, стояла эскадра автобусов. Мужчины с пронумерованными табличками на палочках скликали свои эскадроны, и послушные люди, хмурясь, морщась в немыслимом свете, маршировали к меткам.

3

— Сефил везде, — сказал мужчина. — Тоттем чтоспер. Карди-сети

[93]

. — У него была на удивление львиная физиономия, хоть и безволосая: несколько волнистых волокон проползали по голому в целом скальпу. Неотрывно глазея на Эндерби, точно уверенный в желании последнего подвергнуть его месмеризму, и чересчур вежливый, чтобы (а) возразить против этого, (б) объявить месмеризм недействительным, он то и дело смелым жестом подносил к губам окурок сигареты и затягивался с отчаянным стоном, словно это был единственный источник кислорода, а он умирал.

— Tutti buoni

[94]

, — кивнул Эндерби над вином. — Весь футбол очень хороший.

Мужчина схватил Эндерби за левую руку, изобразив безжалостную ухмылку глубокого-глубокого кровно-братского понимания. Сидели они за грубыми столами-козлами на открытом воздухе. Тут фраскати дошло до последнего издыхания дешевизны — золотые галлоны за несколько кусочков звонкой меди.

— Весь Бромик, — продолжил мужчина литанию. — Мантестер лунайтик. Револьвертампон вандер эр

[95]

. — Эндерби это стало надоедать, хоть и больше ободряло, чем географический манифест на холме. Он смутно прикинул, не так ли звучал этрусский язык. Выше по центральной дороге за темными и безымянными деревьями шла стена этой таверны под небесной крышей, слышалось, как к автобусам возвращаются пилигримы, шагают медленно, с достоинством, после того как потешно скатились с холма. Если у Весты вообще есть хоть сколько-нибудь ума, догадается, где его искать. Не то чтобы в нынешнем настроении Эндерби особенно волновало, найдет, или нет. Рядом с мужчиной с львиной мордой и футбольной литанией развалился патриот, не веривший, что Муссолини действительно мертв: он, как король Артур, восстанет с обнаженным мечом и отомстит за новые нанесенные стране обиды. Патриот объявил англичан друзьями Муссолини; итальянцы с британцами вместе сражались, изгоняя поганых германцев. Часто склонял к Эндерби одну щеку, поднимал большой палец, как император на играх, подмигивал заговорщицки. На периферии выпивали другие: одни с неюжными зубами; у кого-то на плече сидел дурной попугай, частично пропищавший арию Беллини. Была еще очень здоровая девушка по имени Биче, разносила по кругу вино. Недостатка в компании у Эндерби не было. Хорошо бы только, итальянцы были чуть получше. Но он скормил певцу литании «Блэкберн Роверс» и «Ньюкасл Юнайтед», патриоту — «Аддис-Абебу» и «девчонку с Золотого Запада». Тем временем на другой стороне озера с крайней мягкостью грянул гром.

— Гарибальди, — изрек Эндерби. — Да здравствует итальянская Африка!

4

Наверху в спальне они предстали друг перед другом голыми. Эндерби почему-то не ожидал, что они предстанут друг перед другом голыми, когда скинут мокрую одежду, кучей выбросив ее за дверь. Предполагалось, что они предстанут голыми друг перед другом как-нибудь иначе: сознательно, по желанию или из чувства долга. Он старался переварить столько других вещей, что никак не мог предвидеть эту преждевременную картину (а там, на холме, очень чисто вписалось в картину великое послевременное свидетельство), ибо комната в высшей степени походила на детскую Эндерби: изображения святого Иоанна Крестителя, Святого Сердца, БДМ

[100]

, мелодраматической Голгофы; запах нечистого постельного белья, пыли, обуви, застоявшейся святой воды; невыбитый волокнистый ковер, узкая койка. Воспроизведение здесь, в Италии, под дождем, основных декораций стольких подростковых монодрам не удручало его: эта спальня всегда оставалась мятежным анклавом в мачехиной стране. С полной четкостью вспомнились строки неопубликованного стиха:

Он несколько раз кивнул, стоя голым в дождливой Италии, думая, что всегда хотел иметь мать, а не мачеху, сам сотворил эту мать в своей спальне, создал ее из прошлого, из истории, мифа, искусства поэзии. Когда она возникла, то стала стройнее, моложе, больше похожая на любовницу; она стала Музой.

Молния вновь сотрясла твердь, потом, тщательно отсчитав, хохотавшие барабанщики адски грянули в звучные мембраны. Веста коротко взвизгнула, обхватила тело Эндерби и как бы попыталась в него втиснуться, будто он был ободранным кроликом большого размера, а она — горстью трясущейся фаршировки.

— Ну-ну, — сказал Эндерби, вежливо, но взволнованно: у нее нету права вносить в эту детскую спальню мачехины кошмары. Вдруг вспотел, прозревая тут больше простой боязни грома. Но все равно прижимал ее, гладил лопатки, думая, что по сути в несоблазнительной сердцевине такого голого контакта лежит

сердечность:

шлепок ладонью по попке; желейный звук двух влажных сегментов разъединившейся плоти. Она дрожала: воздух существенно охладился.

5

Подобно арабскому вору, хоть и не столь увертливому, Эндерби пулей рванул назад в спальню. Веста сидела в постели, курила с мундштуком дешевую (или экспортную) сигарету, отчего выглядела голее, чем на самом деле, хоть это и, рассуждал Эндерби, невозможно.

— Ну что, — сказала она. — Собираемся мы разобраться со всем этим делом?

— Нет, — буркнул Эндерби. — Только не так. — Сел в углу с пристыженной физиономией на плетеный стул, ерзая, морщась на впившиеся в зад острые щепки. — Только, — сказал он, — не вообще без одежды. Это нехорошо. — Молитвенно сложил ладони, спрятав от курившей в постели женщины свои гениталии в предательскую клетку пальцев. — Я хочу сказать, — сказал он, — голым фактически ни о чем нельзя разговаривать.

— Кому вы это рассказываете? — с жаром встрепенулась она. — Что вам известно о мире? Я со своим первым мужем в лагере нудистов однажды была (Эндерби хмыкнул на неожиданную официальность «первого мужа».) где обычно бывали

действительно

выдающиеся мужчины и женщины, которые не испытывали никакого pudeur

[103]

насчет разговоров. И добавлю, — едко добавила она, — говорили не только на тему уборных, желудков и предполагаемой гнилости Римской империи.

Эндерби мрачно глядел в окно, видя, что дождь прекратился, июньское тепло, получив поощрение, ползком возвращается в итальянский вечер. Потом ему был дарован краткий образ жирной женщины-нудистки средних лет с отвисшим животом, с болтавшейся, как кишки, грудью, рассуждающей об эстетических ценностях. Это немного развеселило его, и он храбро обратился к Весте:

Глава 3

1

— Главная моя цель, — сказал шатавшийся Роуклифф, — вручить вам вот… — Он, шатаясь, пошарил в разнообразных карманах, вытаскивая старые грязные, сгнившие на складках бумажки, два полупустых, пушистых от пыли тюбика с желудочными таблетками, судейский свисток, засохшую погремушку шариковой ручки и, наконец, довольно чистый конверт, — это. Билеты на премьеру. Думаю, милый мой старина Эндерби, в разумной мере развлечетесь. Я упомянутым фильмом больше не интересуюсь, будучи столь тесно связанным. Позвольте доложить, Эндерби, фильм дешевый, фильм снят на гроши, фильм снят очень быстро, кусочки заимствованы — практически, знаете, без разрешения — из других фильмов. «Стрега», — неожиданно бросил он Данте за стойкой бара. Бар, как при первой их встрече, был пуст, кроме них. Эндерби себя чувствовал изможденным и старым, со вкусом тонизирующего шоколада во рту, обсыпанного толченой корой жостера. Стояла середина утра через день после их возвращения из папского поместья у озера; Веста отправилась к женщине, которую звали княгиня Ирина Голицына, к римской даме, известной модными бутиками или моделями высокой моды, или еще чем-то. Веста быстро тратила деньги. — И, — рассказывал Роуклифф, — естественно, то, чего мир от Италии только и ждет: некоторое количество sfacciate donne Florentine, они, правда, не флорентийки, а римлянки, mastrando con le рорре il petto

[104]

. To бишь, понимаете, Эндерби, сучки бесстыжие грудь демонстрируют. Данте был великим пророком, итальянскую киноиндустрию предсказал. Данте.

Данте поклонился за стойкой бара.

— Тезка, — конфиденциально сообщил он Эндерби.

— Чертовски замечательное совпадение, а? — пошатнулся Роуклифф. — Все найдете у Данте, Эндерби, если как следует поискать. Даже название фильма, который пойдете смотреть, заимствовано из Purgatorio

[105]

. Я нашел его, Эндерби, я, английский поэт, ибо никто из этих нечестивых римлян никогда даже не заглянул в Данте после окончания школы, если кто-нибудь вообще ходил в школу.

Эндерби вытащил пригласительный билет из конверта и увидел, что фильм называется «L’Animal Binato»

2

На премьеру фильма приехали с опозданием. Кинотеатр стоял на какой-то неведомой улице, где-то за виале Авентино, таксист нашел ее с трудом. Подобно всем шоферам такси, он сперва отрицал существованье того, о существованье чего ему самому неизвестно, пока Эндерби не помахал перед усатой физиономией пригласительным билетом. Фасад кинотеатра унижает, пожалуй, весь оставшийся Рим, думал Эндерби, помогая Весте выбраться из машины. В скульптурном и архитектурном смысле остальной Рим представлял собой хлам, но хлам в гипнотическом барочном масштабе, наподобие болезненной мании величия какого-нибудь болтливого душевнобольного с общим параличом. Но это была истинная блошиная дыра, судя по виду, миниатюрная сумма всех вошебоек, куда Эндерби стаивал в детстве в уличных очередях по субботам, стиснув в липком кулаке два пенса, отпугивая запахом своего грязного шерстяного костюма других липших к нему вонючих детей, если его, единственного из всех, умевшего читать, не пропускали в давке у входа. Один аспект старого немого фильма, рассуждал Эндерби, был ответвлением литературы. И сказал теперь Весте:

— Войдешь в такое место в блузке, а выйдешь в джемпере. — И шутливо ущипнул за локоть, но она выглядела царственно равнодушной.

— В блузке? — переспросила Веста. — Да я ведь не в блузке. — И правда, она была в черном шелке от своей couturière

[113]

, дамы-римлянки, без рукавов, на спине декольте, с плеч от вечерней прохлады висят хвосты норок. Эндерби в белом смокинге, с куском черного шелка в нагрудном кармане в топ галстуку. Впрочем, кажется, не было нужды стараться: ни толп поклонников, ни сияющих в маниакальном обилии прожекторов звездных ртов из коралла и слоновой кости, ни столпившихся «кадиллаков» и «бентли». Немного приличных «фиатов», оставленных без присмотра, которые, видно, водили сами владельцы; аляповатый плакат на плачевном фасаде стиля рококо, окруженный дешевыми крашеными лампочками, объявлял: L’ANIMAL BINATO. Мужчина, забравший у них пригласительные билеты, угрюмо что-то жевал впалыми, плохо выбритыми щеками. Это унижало Весту, унижало Рим. Разумеется, мало что, думал Эндерби, может унизить Эндерби.

Их с фонариком проводили на место. Эндерби ощутил под собой драный дешевый плюш, в темноте слышал запах, апельсиновый, сильный, резкий. И апельсиновый, оранжевый бескровный свет согревал потрепанные занавески на сцене. Тут последние, будто лишь Эндерби с его женой дожидались, разъехались под громкий шум киномузыки, банальной, уместно зловещей. Эндерби вглядывался во тьму: по ощущению и по звукам казалось, что публики не слишком много. Экран сообщил: L’ANIMAL BINATO, после чего возникли размытые прыгавшие имена конспираторов: Альберто Формика, Джорджо Фарфалла, Мария Вакка, А.Ф. Корво, П. Раноккио, Джакомо Капра, Беатриче Паппагалло, Р. Конильо, Джованни Кьочьола, Джина Гатто. Роуклифф возник ближе к концу, тоже итальянизированный, насколько Эндерби мог судить, нечто вроде Рауклиффо. «Так ему и надо», — подумал Эндерби и поделился этой мыслью с Вестой. Она сказала шшшшш. Фильм начался.

Ночь, сплошная ночь, кривые кипарисы, озаренные молнией. Гром. (Веста ногтями впилась в руку Эндерби.) Бурный ветер. Камера поднимается по ступеням террасы, где стоит красивая женщина, выставляя напоказ при молнии очень много итальянских грудей. Под удар грома воздела к грозовым небесам руки банальным жестом. Камера опрокинулась к небу. Другой пучок молний расколол тучу, как чайную чашку. Гром. (Ногти Весты.) Камера под новым углом показывает нечто устремившееся к земле, мелькает что-то белое. Новый кадр: деревянная корова во вспышке молнии. Красивая грудастая женщина величественно направляется сквозь грозу к деревянной корове. В молниях видно, как она что-то делает непонятное, дергает за какой-то рычаг или вроде того, после чего под аккомпанемент музыкального трескучего удара деревянная корова открылась, стала двумя пустыми коровьими половинками. Женщина влезла в стоявшую половину, корова закрылась, заключив в себе женщину. Новый кадр — белый бык, храпящий громче грома, разрывающий небеса, похотливый бык с неба.

3

«В Англии, — думал Эндерби, — поздно вечером значит после закрытия пабов. Тут нет пабов, которые закрывались бы, поэтому еще не поздно». Они с Вестой взяли кеб с лошадью, или carrozza

[115]

, или как его там, до виа Мармората, цокавший по берегу Тибра, пока Эндерби пичкал жену усыпляющими речами.

— Я в самом деле хочу постараться, правда. Стал взрослеть слишком поздно, как вы понимаете. Я действительно страшно вам благодарен за все, что вы сделали для меня. Обещаю, постараюсь повзрослеть, знаю, вы мне в этом поможете, как во всем остальном помогли. Нынешний фильм убедил меня в истинной необходимости поистине общаться в обществе.

Веста, которая была прекрасна в римской ароматной июньской ночи, нежный ветерок по дороге шевелил, но легко, ее волосы, настороженно на него взглянула, хотя ничего не сказала.

— Я хочу сказать, — сказал Эндерби, — смысла нет жить в уборной с ничтожным доходом. Вы были полностью правы, настаивая на растрате всего моего капитала. Я должен

заработать

себе место в мире. Должен прийти к согласию с публикой, давать публике то, чего она хочет, в разумных пределах. Я хочу сказать, разве многие захотят читать «Ручного Зверя»? Максимум пара сотен, а кино посмотрят миллионы. Я понимаю, я все понимаю. — Он напомнил себе о главном протагонисте рекламы антиалкогольного средства в «Старом альманахе Мура»: лекарство искусно вливают в чай пьянице, и мгновенный результат — пьяница простирает руку к небесам, а жена, облегченно рыдая, виснет у него на шее. В целом дерьмо жуткое.

Веста, с тем же подозрительным взглядом, сказала:

4

Фактически, бодрствовать до половины четвертого было не трудно. Фактически, трудно было собираться ночью, когда Веста, как правило, хорошо, по-шотландски крепко спавшая, решила не успокаиваться и во сне разговаривать. Эндерби подозрительно наблюдал за ней, лежавшей ничком, распростертой, сбросившей одеяла с кровати, с ягодицами, посеребренными светом римской луны до сходства с меренгой. Очаровательно, но отныне пускай очаровывает кого-нибудь другого. Он прокрался в носках через посеребренную комнату, внезапно замирая в статуарном танце при каждом сонном ее бормотании, а когда она раздражительно перевернулась с живота на спину, бросился в темный угол к окну и прижался к стене, как бы для измерения роста. На спине она бросила незнакомые слова в потолок, захихикала, но Эндерби не позволил себя запугать. Вытащив из верхнего ящика комода свой паспорт, билет на самолет, решил взять и ее документы с билетом, несколько минут потратив на нравственные раздумья. Теперь ей, очнувшейся и осознавшей бегство Эндерби, не удастся за ним сразу погнаться. Впрочем, он положил на камин несколько тысяч или миллион лир, зная вдобавок, что у нее имеется собственный аккредитив. Хотя Веста с Римом замечательно подходили друг другу, Эндерби по всей совести был не в силах обречь ее на насильственное слишком долгое там пребывание, полагая, что у него все же хватит гуманности не пожелать подобного даже злейшему врагу.

Одного чемодана оказалось достаточно для одежды и бритвенных принадлежностей. Лосьоны, и кремы, и спреи, которые она велела купить, — все это Эндерби решил бросить: никому никогда больше уж не захочется его нюхать. Теперь встал вопрос о ключах от квартиры, где оставалась пара коробок, набитых набросками и заметками. Машинописный экземпляр «Ручного Зверя» заперт в ящике ее личного секретера, пусть там остается. Его, мрачно признал Эндерби, занимало больше содержание, чем форма, а содержание было украдено и исковеркано. Пусть это послужит для него уроком. И он теперь щурился в лунном свете в поисках сумочки Весты, плоского серебряного конвертика, куда она — женщина, которая с остаточной шотландской экономностью терпеть не может что-либо выбрасывать, — вывалила в тот вечер всю кучу хлама из черной сумочки из серой сумочки из белой сумочки из синей сумочки. Серебряную сумочку, еще больше посеребренную светом, он увидел на тумбочке возле ее кровати. Неуклюжей балериной подкрался на пуантах, но, как только собрался схватить, Веста быстро перевернулась, вытянулась на постели по диагонали, голая тонкая рука серебряным засовом упала на столик, на сумочку. Эндерби нерешительно замер, стоял, затаив дыхание, гадая, хватит ли у него духу рискнуть. Тут она с той же скоростью перевернулась на спину, впрочем, левую руку оставив на тумбочке, и заговорила из глубокого сна.

— Пит, — сказала она. — Пит, сделай так еще раз. Ох, Пит, обалдеть, черт возьми. — Акцент грубый, с намеком скорее на Горбалс

Пока он нашаривал дверную ручку, скрытую под норковой шубой, висевшей на дверном крючке, возникло впечатление, будто она почти что воспряла от сна; в конце какого-то длинного коридора ствола головного мозга Эндерби резко, предупредительно звякнул какой-то звонок. Он ее успокоил словами и звуком:

— Брарррх. Просто иду в уборную. — Последние адресованные ей слова при тихо взятой под руку норке. Она что-то буркнула, облизнулась, потом, как бы удовлетворенная, начала опускаться к более глубоким уровням сна. Эндерби открыл дверь и вышел. Секунду постоял, успокаивая громкое сердце, испытал осторожное ликование в предчувствии, что скоро, в самолете, испытает полное, ничем не ограниченное ликование.