В книгу вошли воспоминания великой французской певицы, актрисы Эдит Пиаф, ее друга, режиссера Марселя Блистэна, и ее сводной сестры Симоны Берто. Мемуары Пиаф – это лишенный ложной стыдливости эмоциональный рассказ о любви, разочарованиях, триумфальных взлетах, об одиночестве и счастье, о возлюбленных и о друзьях, ставших благодаря ей знаменитыми артистами: о Шарле Азнавуре, Иве Монтане, Эдди Константине и др.
Воспоминания Марселя Блистэна и сводной сестры Эдит Пиаф – это взволнованный, увлекательный рассказ о величайшей певице.
Смерть дочери, безумие, наркотическая зависимость и неизлечимая болезнь – жизнь Эдит Пиаф, самой трогательной и искренней певицы ХХ века, порой напоминает сценарий драматического фильма.
Эдит Пиаф
На балу удачи
I
Отчего бы мне не начать эти воспоминания – а я намерена вести их по прихотливому велению памяти – с того самого дня, когда судьба взяла меня за руку, чтобы сделать певицей, которой я, видимо, должна была стать?
Это случилось за несколько лет до войны, на улице, прилегающей к площади Этуаль, на самой обычной улочке под названием Труайон. В те времена я пела где придется. Аккомпанировала мне подруга, обходившая затем наших слушателей в надежде на вознаграждение.
В тот день – хмурый октябрьский полдень 1935 года – мы работали на углу улицы Труайон и авеню Мак-Магона. Бледная, непричесанная, с голыми икрами, в длинном, до лодыжек, раздувающемся пальто с продранными рукавами, я пела куплеты Жана Ленуара:
Пока подруга обходила «почтенное общество», я увидела, что ко мне направился какой-то господин, похожий на знатного вельможу. Я обратила на него внимание еще во время пения. Он слушал внимательно, но нахмурив брови.
II
Начав новую жизнь, я, конечно, втайне сознавала, что мне чертовски повезло и что отныне от меня одной зависит не очутиться снова в том жалком состоянии, из которого меня извлек Лепле. Я продолжала встречаться со своими прежними друзьями, но переехала из Бельвиля в одну из гостиниц близ площади Пигаль. Вставала я поздно, но к своей профессии относилась серьезно и вторую половину дня, как правило, проводила у издателей песен. Я уже поняла, что у меня должен быть свой репертуар. Но сделать его было нелегко.
Я не собираюсь дурно отзываться об издателях. У меня среди них немало друзей. И сегодня я должна признать, что они правы, когда проявляют в своем деле большую осторожность. Стоит им увлечься, потерять голову – и они пропали! Вынужденные вкладывать значительные капиталы в издание любой песни, они всякий раз сильно рискуют, ибо не знают заранее, будет ли песня, как бы хороша она ни была, иметь успех. Поэтому они никогда не могут действовать наверняка. У писателя есть свои несколько тысяч читателей, которые купят его новую книгу, едва она поступит в книжный магазин. Отправляя книгу в набор, его издатель уверен: что бы ни случилось, столько-то экземпляров книги он продаст и деньги свои вернет.
С песнями все обстоит иначе. Оставив все надежды, вы устремляетесь в неизвестность. Песенка, которая вызывала сомнения, может стать популярна, а шедевр, на котором строились все коммерческие расчеты, – провалиться. Издатели это знают и потому весьма осторожны. Могу ли я их обвинять сегодня в том, что они не приняли меня с распростертыми объятиями, когда я наносила им свои первые визиты?
Я хотела, чтобы мне дали возможность первой исполнять новые песни. Я слишком многого хотела. Ведь я не записывалась на грампластинки, не выступала на радио и в мюзик-холлах. Мое имя не было известно широким кругам публики. Хорошо было уж то, что мне разрешали петь песенки из репертуара других певцов, если они не оговаривали свое исключительное право на их исполнение.
Сегодня я все это понимаю. Но в те времена осторожная позиция издателей возмущала меня, и нередко хотелось уйти от них, хлопнув дверью. Но я сдерживала себя и, огорченная и удрученная, шла поплакать в жилетку Лепле.
III
Лепле, радовавшийся возможности повезти меня в Канн и показать красоты не знакомого мне еще Лазурного берега, строил радужные планы. А над нами уже собирались грозовые тучи.
Предчувствовал ли он, что его дни сочтены? Думаю, да.
– Моя маленькая Пиаф, – сказал он однажды. – Мне сегодня приснился страшный сон. Я увидел свою бедную мать, она мне сказала: «Знаешь, Луи, час пробил. Готовься. Я скоро приду за тобой».
Я посоветовала ему не верить снам. На это он сказал:
– Может быть, детка. Но это не простой сон… Я ведь видел маму, понимаешь? Она меня ждет. Я чувствую, что умру. Меня огорчает лишь то, что ты останешься одна, а ты еще нуждаешься во мне. Тебе будут чинить зло, а меня не будет рядом, чтобы отводить удары.
IV
Я познакомилась с Раймоном Ассо у издателя Миларского, когда еще пела у Лепле. Как-то раз находившийся у него господин сел за рояль и попросил меня послушать песенку. С искренностью простушки, которая не умеет скрывать свои мысли, я заявила, что слова мне нравятся, а музыка – нет. Я не знала, что за роялем сидел сам композитор.
Он был достаточно тактичен, чтобы не сказать мне об этом, и достаточно умен, чтобы с улыбкой заметить:
– В таком случае можете поздравить автора текста. Это он сидит на диване…
То был Раймон Ассо. Длинный, худой, нервный с очень черными волосами и загорелым лицом, он с бесстрастным видом смотрел на меня, внутренне наслаждаясь комизмом этой сцены. Затем встал, мы поболтали с минуту, сразу почувствовав друг к другу симпатию, и у меня, сама не знаю отчего, появилось убеждение, что мы скоро увидимся снова.
И не ошиблась. Три дня спустя, когда я без дела бродила по своей комнате в гостинице Пиккадили на улице Пигаль, меня позвали к телефону. Говорил друг, служивший посыльным в большом отеле на площади Бланш.
V
Несколько лет назад по дороге в Париж я остановилась позавтракать в Брив-ла-Гайард. Хозяин ресторана, шестидесятилетний, цветущего вида весельчак, встретил меня, как старого друга. Я никак не могла его вспомнить, и тогда он пояснил, что был когда-то метрдотелем в «Либертис», знаменитом кабачке на площади Бланш, где он меня и видел «сразу же после войны». Но не последней, а той, 1914 года.
Я быстро подсчитала, что мне было тогда пять-шесть лет, не более. Добряк явно путал меня с малышкой Муано, ставшей затем мадам Бенитец-Рейкзах.
Вспоминаю я об этом потому, что мне не доставляет никакого удовольствия, когда в моем еще отнюдь не преклонном возрасте меня принимают за предка.
Я родилась 19 декабря 1915 года, в пять утра, в Париже, на улице Бельвиль. Точнее говоря, перед домом № 72. Когда начались схватки, моя мать спустилась вниз, чтобы здесь дожидаться «скорой помощи», за которой побежал отец. Когда же карета приехала, я уже появилась на свет божий. Стало быть, я могу сказать, что родилась на улице. И хотя это уже само по себе довольно необычно, добавлю не менее колоритную деталь: в качестве акушерок при родах были… двое дежурных полицейских, два милейших блюстителя порядка, совершавших обход и привлеченных стонами моей матери, оказались на высоте положения.
Меня нарекли двумя именами – Джованной, которое мне никогда не нравилось, и Эдит. Эдит – потому что накануне газеты много писали о смерти героической мисс Эдит Кавелл, английской санитарки, расстрелянной немцами в Бельгии.
Марсель Блистэн
До свиданья, Эдит… (воспоминания)
Только что я видел Эдит в последний раз.
Бедная, маленькая, неподвижная лежала она в своей огромной кровати. Я долго смотрел на нее, растерянный, отупевший от горя.
Возможно ли, что это крохотное создание с маленьким, безжизненным, как у куклы, лицом – это все, что осталось от самой великой трагической эстрадной певицы.
Я смотрел на это лицо, утопавшее в легкой материи, и думал: «Неужели никогда больше не прозвучит ее изумительный голос?»
А потом я стал перебирать в памяти годы нежной дружбы, связывавшей нас с 1942 года.
I
В первый раз я увидел Эдит в 1942 в Марселе; нас познакомили общие друзья. Я всегда преклонялся перед ней, но в тот момент, когда я пожал ей руку, когда ее прямой и ясный взгляд встретился с моим, я почувствовал, что между нами возникло нечто прекрасное, нечто удивительно чистое, и так будет продолжаться до самой смерти!
Клянусь, что это не красивые слова.
Мне было бы стыдно в эти минуты произносить громкие фразы, но, когда я вызываю в памяти тот день, я вновь ощущаю необычайное состояние, которое нам не так часто дано испытать и которое запоминаешь навсегда, потому что с ним в жизнь входит ясность, чистота, искренность.
Позднее я узнал, что и Эдит испытала подобное чувство, и это с самого начала определило наши отношения.
Ее и в то время окружала целая толпа «приятелей». Они старались рассмешить ее, рассказывали ей всякие глупости. Жалкие шуты… она не принимала их всерьез, зато они надувались от гордости, если им удавалось развеселить ее.
II
Эта дружба пришла ко мне, когда я был страшно одинок; но если ты друг Эдит Пиаф, тебе есть, чем гордиться, и не потому, что она поет, как никто другой: быть одним из тех, кого выделил среди других такой исключительный человек, – это в жизни кое-что значит.
В Эдит Пиаф все поражало. К ней нельзя было применять обычные нормы. Она пела как никто, она жила как никто; она была необыкновенно талантлива, чрезвычайно ранима; когда наступало горе – все в ней умирало, когда приходило счастье – все пело.
Она все понимала, все схватывала, а то, чему ее, бедную уличную девчонку, жизнь не научила, она постигала интуитивно, она угадывала.
Она была музыкантом, не зная нот, она писала тексты к своим песням с орфографическими ошибками, но какое это имеет значение, когда вкладываешь душу и когда слова сами ложатся в рефрены и ритурнели.
Она любила красоту во всех ее проявлениях – в искусстве, в людях, в природе.
III
Я расскажу вам о Пиаф – киноактрисе, одной из самых больших, с кем я имел счастье работать. Но чтобы попытаться хоть сколько-нибудь сохранить хронологию событий, я должен рассказать о периоде оккупации, когда Эдит проявила большую смелость. Я знаю, если бы она слышала меня сейчас, то устроила бы мне хорошую головомойку; она не любила, чтобы вспоминали об этих временах и о том, что она сделала.
Эдит выступала в немецких лагерях для военнопленных; в этих поездках ее сопровождала только секретарша. Вот что совершили эти две женщины.
В одном лагере военнопленные горячо приветствовали ее после концерта. Эдит внезапно выразила желание сфотографироваться с ними; немецкие власти не смогли отказать знаменитой певице. Эдит сфотографировалась среди ста двадцати пленных и попросила карточку на память.
В Париже фотография была отдана в подпольную мастерскую, где тщательнейшим образом проделали следующую работу: голову каждого пленного пересняли на отдельную карточку, увеличили и приклеили к фальшивому удостоверению личности.
Проходит некоторое время, и Эдит обращается к немецким властям с просьбой разрешить ей снова побывать в этом лагере. Она получает разрешение. (За это некоторые чуть ли не обвинили ее в сотрудничестве с немцами!..) В чемодане с двойным дном она прячет сто двадцать удостоверений личности и едет в лагерь.
IV
Прогоним на минутку грусть, ведь Эдит так любила смеяться.
Перенесемся на мгновение в те незабываемые дни, которые наступили после Освобождения, когда мы так веселились втроем. Ты помнишь, Ив?
Эдит решила выступить перед американскими солдатами, но, привыкшие к «сделанным» кинозвездам с наклеенными ресницами длиной в полтора сантиметра, они не выразили никакого восторга, когда на сцену вышла маленькая неприметная женщина в черном.
Но как она пела! И хотя они ничего не понимали, ее голос доходил до самого сердца. Никогда не забуду, как эти молодые, рослые, полные жизни парни встали, чтобы приветствовать эту необыкновенную певицу, которая через несколько лет стала кумиром Америки.
Мне довелось быть свидетелем, как на одном из концертов в Марселе Эдит оказали уважение удивительно красивым и волнующим образом. Нам сказали, что в этот вечер в публике находилась Кэтрин Корнэлл с мужем. Кэтрин Корнэлл – это известная трагедийная актриса, американская Сара Бернар.