Сочинения. Том 1

Бестужев-Марлинский Александр Александрович

А. А. Бестужев-Марлинский — видный поэт, прозаик, публицист первой трети XIX века, участник декабристского движения, член Северного тайного общества. Его творчество является ярким образцом революционного романтизма декабристов. В настоящее издание вошли наиболее значительные художественные и публицистические произведения Бестужева, а также избранные письма.

В первом томе «Сочинений» напечатаны повести и рассказы: «Роман и Ольга», «Ревельский турнир», «Испытание», «Страшное гаданье» и др.

В.И. Кулешов. А.А. Бестужев-Марлинский

До недавнего времени многим современным читателям Бестужев-Марлинский был знаком больше по имени. Он известен, в основном, как декабрист, сподвижник Рылеева по изданию «Полярной звезды», и как соавтор агитационных песен. В сборниках поэзии декабристов он всегда заслонен более яркими талантами: Рылеевым, А. Одоевским. Его имя называется среди друзей Грибоедова, Пушкина, и последний характеризовал Бестужева как человека в высшей степени симпатичного, остроумного, но колкого, вызывающего на споры. В течение десятилетий немалую роль играло и предубеждение: Белинский в свое время развеял славу Марлинского как писателя, склонного к внешним эффектам, изображающего «неистовые страсти и неистовые положения»

[1]

, а критик редко ошибался…

Но как раз критика Белинского и может многое нам разъяснить. Если вдуматься в его суждения о Марлинском, они на редкость доброжелательны и нелицеприятны. У Белинского была своя система критериев, связанная с его борьбой за утверждение реализма в русской литературе. Устами Белинского гоголевская эпоха выносила Марлинскому свой приговор. По-разному оценивал он Бестужева-критика и Марлинского-прозаика. Первого Белинский вообще никогда не подвергал сомнению. Его статьи, по словам Белинского, были «крайне интересны», отличались «верностью взгляда на предметы, остроумием и живостию»; автор их везде обнаруживал «эстетическое чувство и верный вкус человека умного и образованного»

[2]

. И о последней его критической статье, написанной по поводу романа Н. А. Полевого «Клятва при гробе господнем», представляющей собой целый трактат о романтизме, Белинский сказал: «сколько… светлых мыслей, верных заметок, сколько страниц и мест, горячих, сияющих, блещущих живым, увлекательным красноречием»

[3]

.

О Марлинском-прозаике Белинский отзывался очень резко, отмечая у него «талант чисто внешний», отсутствие характеров, лиц, образов. Однако еще в «Литературных мечтаниях» писал: «Он одарен остроумием неподдельным, владеет способностию рассказа, нередко живого и увлекательного, умеет иногда снимать с природы картинки-загляденье»

Долгое время о Бестужеве-декабристе вовсе нельзя было писать. Лишь в 60-х и 80-х годах прошлого века начались журнальные публикации его писем к родным: в этом немалая заслуга М. И. Семевского, снявшего заклятие с имени «государственного преступника». Но в общественном сознании еще слабо связывались декабризм Бестужева с его литературной деятельностью. Позднее Н. Котляревский в книге «Декабристы» (1907) уделил много внимания именно писательскому облику Марлинского, не принимая всерьез его политические взгляды.

В советское время были опубликованы следственные дела декабристов, проведены специальные изучения — и ярко выступила роль А. Бестужева в революционном движении. Но еще расслаивался облик его на Бестужева-декабриста, Бестужева-критика, Бестужева-поэта и где-то отдаленно представал Марлинский — популярный автор повестей и очерков, «опечатанный» однажды мнением Белинского, многими превратно понятым…

Роман и Ольга

*

I

— Этому не бывать! — говорил Симеон Воеслав, именитый гость новогородский, брату своему. — Не бывать, как двум солнцам на небе. Правда, твой любимец, Роман Ясенский, хорош и пригож, служил верой и правдой Новугороду, потерпел много за Русь святую; горазд повесть слово на вечах, в беседах; удал на игрушках военных

[23]

и на все смышлен, ко всем приветлив… Одна беда, — примолвил Симеон, с гордостью перебирая связкою ключей на поясе, — он беден, стало быть, не видать ему за собой Ольги.

— Брат Симеон! сердце не слуга, ему не прикажешь!

— Зато можно отказать. С этого часу запрещаю Ольге и мыслить о Романе, а ему — ходить ко мне. Я хочу, чтоб она думала не иначе, как головою отца да матери: жила бы по старине, а не по своей воле, и не подражала бы чужеземным, привозным обычаям. Правду молвить, в этом первою виной — германцы, и когда бы мог, то изгнал бы их всех из православного Новагорода.

— Если б не торговые выгоды! — прервал Юрий, с усмешкою разглаживая усы свои.

— Да, да, если б не торговые выгоды! — отвечал Симеон, тронутый таким замечанием. — Выгоды, которые сделали меня первым гостем новогородским, а мою дочь — богатейшею невестой, у которой свахи лучших женихов обили пороги.

II

Милая Ольга не знала, не ведала о бывшем. В высоком липовом своем тереме, в кругу нянек и сенных девушек, сидела она за пяльцами, вышивая ковер шелковый, и между тем как нежная рука выводила узоры, воображение рисовало ей блестящие картины будущего. Она краснела от удовольствия при мысли, что на этот ковер, может быть, ступит она под венец с милым сердцу. Воспоминание переносило ее к первой встрече с прекрасным юношею, когда он забыл поклониться, пораженный ее красою, боясь свести глаза с Ольги пленительной. С младенческою подробностью припоминала она ту прелестную весну, когда сердце ее распустилось, как роза, под дыханием первой любви; тот незабвенный семик, когда впервые рука ее трепетала в руке Романа, когда нехотя убегала она в резвых горелках от милого незнакомца и как будто случаем с ним встречалась, с ним завивала березку и, когда Волхов умчал гадальный венок ее, в глазах Романовых хотела прочесть будущую свою участь. Припоминала места, где видались они, и тайные речи, и поступь, и одежду сердечного друга. Иногда, опустив иголку, в обмане мечты, ей казалось как наяву, будто Роман стоит перед нею в светло-синем кафтане своем, с серебряными застежками, обтянутом около стройного его стана, в зеленых сафьянных сапожках с золочеными каблуками! Казалось, она видела, как он кланяется с обычною уветливостью, как отряхает русые кудри свои, как закладывает шитые с бахромою перчатки за кушак шамаханский, и мимолетный ветер чудился ей голосом любезного. Как любила слушать она Романовы повести о дальних походах новогородцев, на поморье и на подолье, о битвах с богатырями железными, с суровыми шведами, с дикими половцами и литовцами. Она заслушивалась им, растворив окно светлицы над крыльцом отеческим, где милый воитель беседовал за стопой кипящего меду, сидя с братьями Воеславами, по субботам в час вечера, когда кончены все заботы недели, и тонкий пар встает с бань приволховских, и река кипит пловцами. С каким трепетом, с каким благоговением внимала она рассказу о недавнем нашествии Тамерлана, о промысле всемогущего, спасшего Москву от гибели верою граждан, заступлением девы пречистой, образом Владимирской богоматери

Неустрашимость мужчины вливает в грудь девушки какое-то возвышенное к нему уважение. Соучастие дружит, сближает с страдальцем, и любовь, как тиховейный ветер, закрадывается в душу. Пленили Ольгу повести богатырские; но что было с нею, когда Роман садился за звонкие гусли и под говор струн запевал томную песню! Его голос казался тебе, красавица, отголоском тайных чувств твоих; твоя душа сливалась и замирала с звуками любовных припевов; ты млела в каком-то сладостном забытьи, и долго-долго слышались тебе отрадные звуки знакомого голоса, и взоры певца ласкали, проницали сердце. «Неужель все то правда, что поется в песнях?» — не раз спрашивала Ольга у добродушной няни своей.

«О, конечно! — отвечала няня. — В сказке — басня, а в песне — быль».

И вслед за тем запевала она любимые песни Ольгины, сложенные Романом, и — неопытная предавалась страсти злосчастной и с потворством внимала шепоту сердца, которое от часу громче твердило: «Люблю, люблю Романа!» Ты спознала, непреклонная красавица, грусть и сладкие вздохи, и неясные желания, и, в награду бессонницы, сны, украшенные образом незабвенным. Да и кто ж, коль не он, ей суженый? Разве даром ей явился Роман в зеркале, разве даром приснился о святках, накануне крещенья, и перевел, как наяву, через мост свадебный? Неужели лучший вещун — сердце ее обмануло!..

Так лелеяла надежды свои невинная Ольга; но жребий судил иначе…

III

Наступил день праздника.

Веселый звон колоколов огласил воздух, и Новгород, запестрел народом; собираются стар и мал: граждане в церковь Софийскую, немцы к св. Петру. Громогласно читают договорную мирную грамоту с рижанами и Готским берегом; молебствие отходит, и все спешат от обедни к обеду на городище. Сановники за столами браными ждут гостей, гости ожидают друг друга, И вот уже посадник приветствует купцов ревельских, любских, армянских, союзников литовцев, земляков россиян. Владыко благословляет яствы, гремит труба, и все садятся: богач подле бедного, знатный с простолюдином, иноверец рядом с православными. Всё смешано, все дышат братством и дружеством; благодатное небо раскинуто одинаково над всеми. Казалось, тогда обновился пир Изяслава, князя, любезного народу, угощавшего на этом же месте любимый народ свой.

Протекли с того дня три века; изменились князья Новагорода; зато новогородцы остались те же. По-прежнему шумны как липец, по-прежнему гнев их сердец опадает как пена, и незлопамятная рука новогородца охотно покидает меч для кубка мирового, и недруги садятся друзьями за гостеприимный стол, за хлеб-соль русскую.

Текут часы, течет вино рекою, и заздравный рог кружится между гостями, и цветные наливки румянят ланиты пирующих. Смех и шум возвещают конец обеда. Встают — и веселые, живые песни раздаются по берегу.

— Милости просим, алдерман Бруно, фогт фон Роденштейн, и все господа рыцари немецкие и все ясные паны Литвы! — говорил ласковый Юрий Воеслав приезжим. — Милости просим послушать песенок русских; певец Роман, верно, не откажется потешить дорогих гостей наших.

IV

Стих, стемнел шумный Новгород; гасли огни в окнах граждан и чужеземцев; сон смежил очи заботы. Покойно все на берегах Волхова; только ты не спишь и не дремлешь, прелестная Ольга! И сильно бьется сердце девическое, высоко воздымается грудь твоя; ожидание, страх и раскаяние тебя терзают. Любимая няня уже распустила ей русую косу, сняла с нее праздничные ферези, прочитала молитву вечернюю, спрыснула милую барышню крещенскою водою, осенила крестом постелю, нашептала над изголовьем и с наговорами благотворными ступила правою ногою за порог спальни. Добрая старушка! для чего нет у тебя отговоров от любви-чародейки? Ты бы вылечила ими свою барышню от кручины, от горести, от истомы сердечной. Или зачем сердце твое утратило память юности? Ты бы провидела страсть милой Ольги, заглушила б ее еще в цвету — советами и рассеянием. Но ты сама раздувала пламень, сама напевала ей песни Романовы, хвалила его нрав и стать. Беда юноше, когда ветреная красавица только думает, что его любит; горе девушке, если она любит неложно! В шуме боевой, походной жизни, с чужеземными красавицами, забывает молодец прежнюю милую, но в тиши девичьего терема гнездятся томительные страсти, и любовь глубоко впивается в невинную душу. Ах, зачем, добрая няня, ты не ведаешь отговоров от любви-чародейки? Зачем старостью отуманились твои очи?

Но вот Ольга сбрасывает с себя жаркое одеяло и робкою белоснежною рукою осторожно отдергивает камчатные завесы полога — прислушивается; дыхание замирает в груди, блеск лампады перед иконою обличает волненье беглянки. Трепеща, надевает она соболью шубку и, наконец, решается встать с постели; долго ищет ножкою по холодному полу туфлей сафьянных, — каждый скрып половицы бросает ее в холод. Красавица отворила окно. Все было мертвенно, тихо в окрестности, и месяц плыл в зыбких осенних туманах. Изредка слышался крик перепелки в нивах соседних; изредка бренчанье цепей на собаках, стерегущих немецкий гостиный двор, раздавалось по Михайловской улице. Нигде ни души. Нет условного знака, страшного и желанного вместе. Склонясь на руку, уныло смотрела Ольга на сверкающий вдали Волхов, и тоска по родине сдавила ее сердце. Прости, в последний раз, все, что семнадцать лет меня радовало! Простите, добрые, милые родители! Ольга залилась горючими слезами, и невольно упала на колена перед спасовым образом, и в теплой молитве излила свою душу. Страсти улеглись в ней постепенно, и постепенно ярчей слышался голос раскаяния. «Где найдешь ты покой, дочь ослушная, без благословения родителей, тобою убитых? Проклятие отца отяготеет над тобою; грызение совести и общее презрение будут преследовать тебя в жизни и заградят грешнице небо; ты истаешь слезами, иссохнешь в объятиях мужа. Чуждый песок засыплет глаза твои. Твое имя надолго будет укором!» Тронутая Ольга молилась с новым благоговением, и благодать низлетела в ее сердце светлою мыслию. «Нет! не огорчу, не обесславлю побегом родителей! — сказала она с благородною твердостию. — Роман ослеплен любовью, но он меня послушает, — я упрошу или оплачу любезного. Пусть буду несчастна, зато невинна!» Победа над собою пролила небесную отраду в утомленные чувства красавицы, и ангел сна осенил ее крылом своим.

Покойся, душа непорочная! Ты не одну еще ночь встретишь тоскою бессонницы, не одно изголовье смочишь слезами, которых не осушит ни солнце, как росу, ни поцелуй сострадательной матери, ни самое время, и долго тебе ронять их на ветер, долго ждать друга милого!