Приношение памяти: десять лет без В.В. Бибихина. Текст этой переписки существует благодаря Ольге Лебедевой. Это она соединила письма Владимира Вениаминовича, хранившиеся у меня, с моими письмами, хранившимися в их доме. Переписка продолжалась двенадцать лет, письма писались обыкновенно в летний сезон, с дачи на дачу, или во время разъездов. В городе мы обычно общались иначе. В долгих телефонных беседах обсуждали, как сказала наша общая знакомая, «все на свете и еще пару вопросов».
Публикуя письма, я делаю в них небольшие купюры, отмеченные знаком […], и заменяю некоторые имена инициалами. Другой редактуры в тексте писем нет
Предисловие
О.А. Седакова:
Текст этой переписки существует благодаря Ольге Лебедевой. Это она соединила письма Владимира Вениаминовича, хранившиеся у меня, с моими письмами, хранившимися в их доме. Переписка продолжалась двенадцать лет, письма писались обыкновенно в летний сезон, с дачи на дачу, или во время разъездов. В городе мы обычно общались иначе. В долгих телефонных беседах обсуждали, как сказала наша общая знакомая, «все на свете и еще пару вопросов».
Публикуя письма, я делаю в них небольшие купюры, отмеченные знаком […], и заменяю некоторые имена инициалами. Другой редактуры в тексте писем нет.
Часть первая (1992–1995)
1992
Ожигово, 16.7.1992–20.7.1992
Дорогая Ольга Александровна,
после ночной грозы и ливня, при полной ясной луне, смешение молочного света молнии с ее, в сравнении, все-таки чуть солнечным светом, утренняя свежесть не вяжется с печальным состоянием нашего огорода, где малина посохла, клубника повяла, сливы уж точно опадут, яблоки обязательно сорвут — природное и человеческое смешивается, природное в этом году тревожно и начинает поправляться только сейчас, человеческое балансирует между раем и адом с сужающимся промежутком. — Читая у Хайдеггера его ссылку на его книгу, я еще раз поразился, как это на Западе написанная книга стоит, остается, какая-то и тысячу, две, три тысячи лет. В этом смысле у нас — апокалипсис здесь и теперь, потому что написанная книга бессмысленна и безнадежна
сразу
, тут же, не имеет шансов, стерлась, растрепана, отвезена на телеге на астраханский рынок. Наше «Слово о полку Игореве» — болезненная, жалкая попытка иметь тоже все-таки старинный эпос, раз все его имеют. — Эта обреченность всего написанного, заранее, не означает только для меня, странным образом, бессмысленность писания, а как раз наоборот, бессмысленность в России всего, что не писание, клочки бумаги, куда-то складываемые, как-то кому-то безнадежно подсовываемые, на чердаке в старом чемодане и в яме лежащие. Пиши, пиши что-то, говорю я себе, и клади куда попало, все равно никто читать не будет, а и прочтет, отложит в недоумении не поняв, ну а что ты хотел, на маленькой земле, но все-таки с огненным внутри телом, под палящим солнцем, ты хотел, чтобы твои клочки бумаги не истлели, очень быстро, — но все равно, говорю, ничто другое вот уж точно совсем смысла не имеет, занимайся этим безумным, сумасшедшим делом, пиши неведомо кому неведомо что.
ТВ, которое мы в этом году иногда смотрим, откровенно абсурдно. Нелепую «экономику» прокомментировал легким гениальным, мне кажется, жестом Любшин в «Черном монахе» (13.7.92, 17.20 I прогр.), у которого далеким вянущим полусонным голосом двое откинувшись полулежа говорят о начале нового образцового русского хозяйствования, примере процветания, голоса звучат все более обветшало, сникая в дымке кадра, и оба засыпают: все раздавлено, заранее разметано ходящим своими небесными орбитами черным монахом, и в отчаянии в конце картины все-таки еще вдруг куда-то безумно бегущий Любшин, бéгом кошмара, когда сверхусилие бесполезно, падает
[…]
1993
Азаровка, 12.7.1993
Дорогой Владимир Вениаминович,
жаль, что отсюда не позвонишь по телефону. Как Вы? как Ольга? и младенцы?
Ваше предчувствие не сбылось, я здесь уже неделю. Но почти не отхожу от стола: оказалось, что к сентябрю я должна францисканцам такую порцию переводов, что требуется не меньше рабочего дня в день (точнее, рабочей ночи)
[7]
. Этим и занимаюсь. Причем переводить нужно на два языка: сердечный — так скажем — и в то же время литургический язык самого Франциска и его биографов, и отстраненный язык ученых вступлений и комментариев (сделанных францисканцами, но качество слова — ученое, то, что ценит Нина Брагинская). Не очень приятно чувствовать собственное двуязычие или эту самую пресловутую постмодернистскую полистилистику. Но симулировать моноязычие, будто ты можешь единственным образом изъясняться, «непосредственным» — мне кажется нечестным*. (*то есть, в каком-то смысле мы лишились Языка — или «освободились» от него; мы в языковой бездомности). Что усвоено, то усвоено. Интересная вещь — научная аскеза. Вы об этом, я помню, где-то писали. Я тоже про это думаю — в связи с художественными сочинениями филологов. Дело в том, что в них я вижу меньше следов душевного труда, чем у обычных — вроде бы душевно разнузданных — художников. Странно. Мне кажется, что, добиваясь внеиндивидуальной прозрачности (Гаспаров), они просто отодвигают «свое» в сторону. А там, в уголке, оно остается тем же, совсем необработанным, узко-своим. Художественная аскеза узко-свое перерабатывает во что-то более широкое, из страдающего, скажем, — в сострадающее и т.п.
Я читала тут работу Баткина об Августине, и он в самом деле описал похоже это другое «я» (другое, чем новейшая «индивидуальность») исповедника. Но — ученым образом — отнес его к «другой эпохе». В нашу же, по его мнению, таким «я» не обладают и верующие: другой
тип
культурной личности. Но я могу поклясться, что таково же «я» отца Димитрия и любого по-настоящему церковного человека (Вы понимаете, что я имею в виду очень мало кого — но и при Августине Августинов было немного.) Почему обобщатели «современной культуры» нас за современников не считают? Причем везде. В Арле я смотрела по телевизору передачи про carême (был ведь Великий пост): археологические, в манере «вот, в XIII веке…» А тем же вечером в соседнем храме кюре говорил по тому же поводу: «Нет, они считают, что нас нет на свете, что пост — это в музее средневековой культуры». Такая же история и с этим «я», будто бы раннесредневековым. Причем, говоря о «том же», я не имею в виду насильственную стилизацию, наоборот. Интересно, что Вы скажете про эту работу Баткина?
1994
Keele [9] , 19.3.1994
Дорогой Владимир Вениаминович,
Я знаю, что Ольгу и Вас можно поздравить с благополучным разрешением. Посылаю новорожденному ложку на зубок. Мне понравился ее девиз
[10]
.
Наверное, Вам некогда писать? Мне хотелось бы многое Вам рассказать, но сейчас не получится: тороплюсь к оказии. Лучше я напишу обстоятельнее по почте, а пока пользуюсь случаем поздравить.
Англия — самая милая для меня страна на свете. Сами они, конечно, бранят свое правительство и официальный курс “Back to the basics!”. Но контр-авангардное настроение назревает. Хотя меня пугает всякое “back!”, но похмелью от левизны я рада (культурной левизны). Если бы только не принять что-нибудь неприятное за “basics”. И что-нибудь невеселое за «этику».
1995
Яуза, 22.3.1995
Дорогая Ольга Александровна,
настоящее пространство жизни то же что сказки и стиха, где от запретного оглядывания за спину, неверного слова, чужого глаза все теряешь, все зависит от тайного знания, но и невероятному открыта полная свобода. Мне непонятно, как люди могут поддерживать в себе иллюзию пространства диалога, литературного процесса, академической дискуссии и таких вещей — говорю под впечатлением бегло пролистанного «Знамени» 1995, 1–2, которое мы с детками взяли в библиотеке (ходим туда вчетвером больше ради события, и сегодня одно было: где Олежек? вдруг очнулся я от расписывания за получаемые журналы и увидел его в самом дальнем конце коридора стеллажей, довольно широкого; стой, не бери его! быстро сказал мне Рома, угадав мое намерение подбежать подхватить его, и Ромин замысел я тоже сразу угадал: да, спокойно, ровным деловитым шагом, без улыбки, по-хозяйски Олежек прошел уверенно и строго по прямой все расстояние до нас, разумное существо среди книг) — ради Exegi monumentum Турбина. […]
Я отвлекся поднять Володика, одеть его и еще раз уверить, что я «всегда» буду его любить, и вставая подумал, какое счастье иметь — редкое — уникальное — возможность писать как Вам, просто так, без соображений о траектории слова, в знании, что слово, если оно есть, есть сразу, слышным образом. Люди говорят и ждут что будет, а все уже было, если было, их только там не было — при собственном же слове. То, что приходит к нам издалека и дай Бог нам услышать хотя бы улавливая хвостики этих залетных птиц (перышки как в сказке), люди абсурдным образом сочли «средством» и расположили в словарь словно панель управления. Гораздо симпатичней умных управляющих мне — искренностью и беззаботностью — откровенный цинизм власти: там слову возвращают по крайней мере абсурд, похожий на его непостижимость, возвращают одно из его нечеловеческих измерений, а слово, добросовестно обсосанное сознанием, потеряно уже раз навсегда. Литература задыхается, если она не привязана (во всех смыслах) к большому дискурсу власти, возвращающему в слово гулкость и одновременно оставляющему место слова пустым. В этой пустоте развернется литература. То, что мне кажется из самого лучшего у Вас, «Элегия, переходящая в реквием» (особенно «что ни решай, чего ни замышляй, а настигает состраданья мгла (!)»), как бы втянуто в бытие аэродинамической трубой, «космической каверной» в месте сильной власти. То, что Вы делаете теперь (неизвестное мне), я уверен, делается тоже впрок в привязанности к тому государству (лучше бы сказать по-гречески «политии»), которое должно бы быть у нас. Я знаю что-то подобное по себе, и у меня было краткое предчувствие в 1990 году, в день встречи с Ольгой, что у нашего пространства есть будущее. Я это Вам рассказывал. Я боюсь встретить Ваше несогласие, но едва ли отношение к государству и армии относится к вещам, в которых мы, как я узнал из Вашего интервью, расходимся, — мне-то казалось, по-настоящему ни в чем не расходимся. Но Вы зорче меня.
Конечно власть не раньше литературы. Скорее власть производное литературы как одаренности пространства и ею питается, но в разные времена они как полюса одной и той же величины. Гельдерлиновское «поэтически живет человек» я теперь понимаю еще и так, что («не хлебом единым…») всякий вообще человек и всегда держится за ниточку спущенного слова, единственный шанс выйти из лабиринта (стало быть не вперед, а так сказать назад, по лучу того что услышано, слышно). — Еще буквально несколько дней назад вместо «и всегда» я написал бы «если живет», хоть и с дискомфортом судейской и элитарной позиции, но сейчас и впредь уже нет: меня надоумил Витгенштейн, который записал себе что вот — но в 1914 году, может быть когда пошел на фронт! — китайская речь ему кажется полосканием горла, а другой услышит в ней язык, так же и я часто не могу опознать
Примечания
1. Т.е. после курса «Чтение философии», последние два семестра которого почти полностью посвящены чтению и разбору поэмы Парменида.
2. Прот. Димитрий Акинфиев, в то время настоятель храма Николы в Хамовниках.
3. Допечатано по вертикали на полях.
4. Имеется в виду работа над словарем «Церковнославянско-русские паронимы», сбором слов для которого я занималась. (
Прим. О.С.
)
5. Здесь синим набрано рукописное добавление, сделанное, по-видимому, уже после отправки письма.